Сквозь ночь
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
СКВОЗЬ НОЧЬ
(К истории одной безымянной могилы)
В тридцати пяти километрах к северо-востоку от Пирятина на Полтавщине есть село Ковали. Там в заросшем саду, за большим колхозным двором, можно увидеть крашенную суриком пирамидку, обнесенную деревянной оградой. На пирамидке, чуть пониже фанерной пятиконечной звезды, висит венок из ссохшихся сосновых ветвей, а под венком виднеется неумелая, хоть и старательно выведенная надпись: «Вечная память павшим за Родину».
Таких пирамидок осталось немало на земле, по которой прошла война; быть может, эта, похожая на другие, и не привлечет ваше внимание. Если полюбопытствуете, местные жители расскажут вам, что в большой могиле под пирамидкой собраны останки из нескольких других могил, вернее из канав, находившихся тут же, под деревьями.
Что до количества захороненных, то здесь, возможно, мнения разойдутся. Одни скажут четыреста человек, другие семьсот. Ведь пошел третий десяток лет с тех пор, как это было, и в Ковалях все меньше остается людей, которые с л ы ш а л и это. А видевших воочию и вовсе нет.
1
В сентябре 1941 года, семнадцатого числа, я был откомандирован из батальона делегатом связи к начальнику инженерного отдела штаба Юго-Западного фронта. По принятой теперь терминологии следовало бы сказать «офицером связи», но тогда это называлось именно так «делегат связи».
Кроме меня делегатов связи было еще несколько, из других инженерных частей фронта. Все мы сидели в ожидании приказаний во дворе у хаты, где находился генерал, начальник инженерного отдела штаба.
Штаб (скорее, какая-то часть его, а может быть, только инженерный отдел) остановился на день в селе Яблуновка. Я говорю «остановился» потому, что еще вчера инженерный отдел находился в Пирятине, а где окажется завтра, было неизвестно.
Слово «неизвестно» употреблялось в те дни очень часто и приобретало все более тревожный оттенок. Насчет окружения тоже говорили «неизвестно», хотя многие знали, что кольцо окружения замкнулось или вот-вот замкнется.
Яблуновка казалась вымершей. Движение по улицам было запрещено, ходить надо было вдоль хат в тени деревьев; штабные машины стояли в садах, замаскированные свеженаломанными ветвями. Казалось, сделано все необходимое, чтобы штаб не обнаружили с воздуха. И, однако, в середине дня над Яблуновкой показались на большой высоте пикировщики.
Двенадцать «юнкерсов» построились в круг, «каруселью». Мы спрыгнули в противоосколочные щели, мир наполнился воем и грохотом.
Огромные машины низвергались с неба одна за другой. Они пикировали так низко, что отчетливо виден был рифленый дюралюминий, были видны черно-желтые кресты на крыльях и даже головы пилотов в прямоугольных очках. Отбомбившись, они спикировали вторично и обстреляли Яблуновку из крупнокалиберных пулеметов.
Как бывало нередко, большого ущерба налет не причинил, хоть мы и натерпелись страху. Когда все стихло, меня вызвали к генералу.
Его небольшой походный стол поставлен был посреди пустой, прохладной и очень чистой горницы с глинобитным полом, присыпанным свежей травой. Генерал не выходил отсюда во время налета, стол перед ним был пуст, он сидел, опустив гладко причесанную седую голову на руки.
Слушайте, младший лейтенант, сказал он устало и негромко, отправляйтесь к шоссейной дороге, остановите первую машину, где увидите старшего командира, не ниже полковника. Скажите, что начальник инженеров фронта просит задержаться и прибыть к нему.
Он так и сказал «просит». Я откозырнул и отправился выполнять приказание.
Дорога (шоссе проходило примерно в километре от Яблуновки) была сплошь забита движущимися на восток машинами; картина, горько знакомая по трем военным месяцам. Я остановил первую же легковушку в армии их было тогда немного, в каждой наверняка можно было рассчитывать найти старшего командира. Выслушав меня, хмурый полковник помолчал, взглянул в небо, хлопнул дверцей, и «эмка» покатила своей дорогой.
Я простоял довольно долго на обочине гудящего и гремящего шоссе, останавливая, когда удавалось, редкие легковые машины. Хотелось выполнить приказание, хоть и непонятно было, в чем тут смысл. Возможно, генерал надеялся уточнить обстановку, а может быть, ему нужна была помощь. Или просто требовалось отвести душу, поговорить, посоветоваться. Так или иначе, пришлось вернуться ни с чем.
Генерал все так же сидел за столом, сжимая виски. Хозяйка, осторожно переступая загорелыми босыми ногами, поставила перед ним кружку молока. Я выждал, пока она уйдет, и доложил.
Можете быть свободны, проговорил генерал, не подняв головы.
Как только стемнело, штаб снялся из Яблуновки. До нас, делегатов несуществующей связи, никому не было дела. Кто-то из штабного начальства сказал, что мы можем вернуться в свои части. Где именно находятся в настоящее время эти части, никто сказать не мог.
2
Спустя много лет я прочел книгу немецкого генерала фон Типпельскирха «История второй мировой войны». Там он пишет, что большое окружение наших войск восточнее Киева сковало крупные немецкие силы и тем самым спутало карты Гитлера, задержав наступление на Москву.
Вероятно, все было именно так, признания немецкого генерала тут особенно ценны. Но мы этого не знали, не сознавали. Для сотен тысяч людей, продиравшихся в те ночи и дни сквозь леса, сквозь оржицкие болота, на ощупь искавших выхода под градом бомб, под огнем гранатометов, минометов и танковых пушек, для этих людей случившееся было огромной и необъяснимой трагедией.
Помню темно-зеленый автобус полевой радиостанции, окруженный молчащей толпой бойцов и командиров, ожидавших ответа: что происходит, куда идти, чего ждать, на что надеяться? Три полковника и майор, вышедшие из автобуса, ничего не смогли (или не хотели) сказать. Они тоже молчали.
Я никогда не испытывал доверия к популярной формуле «начальству виднее». Возможно, если бы каждый из нас знал действительное положение, немцам пришлось бы куда труднее на том куске земли.
Но это предположение. Возвращаюсь к тому, что видел и пережил сам; ведь большая история с ее окончательными выводами есть не что иное, как осмысленный итог отдельных, пусть небольших, историй.
Своего батальона я не нашел. Нашел лишь суконную ненадеванную пилотку, на подкладке которой химическим карандашом была выведена фамилия одного нашего командира взвода. Его запасливость и дотошная аккуратность служили в батальоне предметом добродушных насмешек. Инициалы, стоявшие перед фамилией, не оставляли сомнений, что пилотка принадлежала именно ему. И то, что она вот так валялась где-то в лесу под сосной, и то, что поднял ее именно я, а не кто-нибудь другой из проходивших здесь тысяч людей, было как-то очень уж странно и, как мне показалось, зловеще.
Много странного, похожего на дурной сон происходило тогда вокруг. Ночью на узком щебеночном шоссе горела, стреляя во все стороны шипящими цветными огнями, груженная ракетами машина. За ослепительным фейерверком никто не разглядел, что машина была немецкая небольшая, вроде «пикапа» или открытого «виллиса».
Но немцы, сидевшие в двух лесочках по сторонам дороги, хорошо разглядели нас. Из одного лесочка ударил гранатомет, из другого пулемет, мы упали на жестко утрамбованную щебенку.
На ремне у меня висел котелок лежать на нем было неудобно; я осторожно отцепил его, вытащил из-под себя и поставил рядом. В ту же секунду звенящим ударом его отбросило в сторону. Над головой в черноте ночи рвались гранаты.
Это очень эффектное зрелище работа скорострельного гранатомета. Пять коротких барабанных ударов и пять летящих один за другим гранатово-красных светящихся шаров. Беда лишь, что шары начинены картечью.
Боец, лежавший рядом со мной, удивленно ахнул, глубоко вдохнул и не выдохнул более. Я не видел и так и не увидел его лица, мы ведь встретились ночью, и я не знал никого ни справа, ни слева, ни с тыла, откуда вскоре ударил счетверенный зенитный пулемет.
Зенитчики с подоспевшей полуторки стреляли трассирующими; четыре огненные нити, прострочив темноту, протянулись к лесочку, откуда бил гранатомет. Как выяснилось вскоре, там сидела небольшая группа видимо, моторизованная разведка, проникшая ночью в глубину котла.
Чтобы убедиться в этом, оказалось мало четырехствольного «максима». Требовалось понимание обстановки и умение воевать. Ни того, ни другого не было, но был не известный никому старшина, он связал четыре противотанковые гранаты: «Ладно, попробуем»
Старшина скрылся в темноте пополз в обход, и вскоре в лесу, откуда бил крупнокалиберный пулемет, могуче грохнуло, пулемет смолк, живые поднялись с щебенки и побежали туда, крича «ура».
Самое скверное на войне недостижимость противника, невозможность ответить, сознание собственного бессилия. Кто сидел под бомбежкой с винтовочкой-трехлинейкой, грозя кулаками небу, отлично это знает. Двадцать четвертого июня сорок первого года я видел атаку бомбардировщиков с истребителями на аэродроме под Тернополем и поражался мужеству авиационного командира, руководившего боем; он стоял с микрофоном в руке посреди кипящего разрывами летного поля на грузовике с откинутыми бортами в позе голубятника, следящего за полетом своих сизарей. Много позднее я понял, что дело тут было не только в личной отваге: ведь это его курносые «ишачки» так яростно и самозабвенно кидались на «хейнкелей» и «мессеров» сопровождения
Для меня (как и для многих других) ночная атака на щебеночном шоссе оказалась первым соприкосновением с немцами вплотную, лицом к лицу, после трех месяцев слепой войны с недостижимыми самолетами, невидимыми ракетчиками, десантами и диверсантами.
Все, что накопилось за эти три месяца, и особенно за последние дни, неслось в лес вместе с нами, и немцы, казалось, ощутили, поняли это. Когда мы ворвались туда, они полезли в придорожные кюветы, но их достали и там. В темноте гремели выстрелы, слышались глухие удары, вскрики, ругательства.
Что-то коротко вжикнуло у меня над ухом, когда я отламывал номерной знак валявшегося на земле мотоцикла. Шут его знает, зачем понадобился мне этот номерной знак, он никак не отламывался, но я все же отломил его и сунул в карман. Меня трясло, дрожали руки, будто ломаешь кости неиздохшему зверю. Остановиться было невозможно. Я пропорол штыком покрышки мотоцикла и пробил бензобак. Неподалеку кто-то всаживал пулю за пулей в радиатор легкового военного «оппеля». Дверца была распахнута, на пассажирских местах сидели два офицера в высоких фуражках, один из них держал на коленях портфель. Оба были мертвы.
Я заглянул внутрь машины и отвернулся: не хотелось глядеть на сидячих мертвецов. Тут произошло нечто до того нелепое, несообразное, что и теперь еще диву даешься, вспоминая. Из-за деревьев на поляну, освещенную призрачным светом выглянувшей из облаков луны, вышел человек с небольшим чемоданом. Он был в штатском: в пиджаке, мятых брюках и шляпе; когда он приблизился, я увидел, что это не кто иной, как знакомый мне театральный электромонтер из Киева, пожилой, с кривым носом и худым угрюмым лицом застарелого язвенника.
Подойдя ко мне вплотную, он вгляделся и проговорил, не повышая голоса, будто мы только вчера расстались:
Что вы здесь делаете?
Собираю грибы. А вы?
Оказалось, он ушел пешком из Киева, прозевав последний эшелон, часть пути проделал на попутных машинах, а теперь пробирается как придется, идет днем и ночью, сколько хватает сил.
Говорят, где-то возле Лохвицы можно еще пройти Как вам нравится этот сумасшедший дом? (Это он увидел «оппель» с мертвыми офицерами и валяющиеся вокруг мотоциклы.)
Так и не знаю, прошел ли он. Никогда больше я его не видел. Пожав плечами и не простившись, он исчез, растворился в ночи со своим чемоданом.
3
«Говорят, где-то возле Лохвицы можно еще пройти» Бедняга электромонтер лишь повторил то, что было на устах у всех. Лохвица, Сенча эти слова звучали как пароль и отзыв. Когда кто-нибудь говорил с уверенностью, что в районе Лохвица Сенча есть еще выход, кольцо не замкнулось, это, мол, известно точно, то за таким человеком, будь он капитан, майор, младший сержант или рядовой боец, готовы были идти сотни, тысячи. Вероятно, так и формировались бесчисленные группы, день и ночь шагавшие к одной и той же заветной цели.
Дней и ночей оставалось немного, через двое суток все кончилось; казалось (и теперь еще кажется), что целая жизнь прошла с той минуты, как впервые услышал: «окружение». Да что жизнь множество жизней
Той же ночью, первую половину которой я описал, мы шли вдоль длинной колонны горящих на дороге машин. Сколько их там горело тысяча, две или три, сказать не могу. Их жгли, чтоб не достались немцам, И вот там, на той догорающей дороге, нас обогнала группа старших командиров. Их было человек десять, они шли вслед за быстро шагающим генералом. Огненные отблески пробегали по глянцевой коже его распахнутого реглана. Он прошел очень близко, я видел его молодое лицо, его гладко выбритые щеки под тенью надвинутой низко фуражки; меня обдало упругим ветром движения, запахом скрипучих ремней и дорогого одеколона. Он говорил что-то на ходу сопровождающим, слов я не расслышал, но вдруг меня охватила неосознанная, беспричинная уверенность, что все еще наладится, образуется, все будет хорошо.
Это был командующий войсками фронта генерал Кирпонос; лишь через несколько лет я узнал, что он погиб той или следующей ночью, отказавшись вылететь на присланном, с трудом приземлившемся самолете.
Его прах перенесен теперь в Киев. Вместе с ним погиб член Военного совета фронта М. А. Бурмистенко, до войны второй секретарь ЦК КП(б)У. Мне случалось видеть его. Это был молчаливый, вдумчивый человек с приятным, внимательным взглядом серых глаз из-под темных густых бровей.
4
В село Вороньки я въехал, лежа с винтовкой на крыле автомашины-трехтонки. Такими в щетине штыков, с лежащими на крыльях вооруженными красногвардейцами рисуют на плакатах автомобили 1917 года.
Вороньки село длинное, как летний день, разделены неширокой рекой. Я был там недавно; река, показалось мне, обмелела, сузилась, а село разрослось, еще более удлинилось.
В заречной его части сидели немцы, говорили десант (десанты мерещились тогда всюду). Так или иначе, двигаться на Лохвицу невозможно было, не выбив их оттуда.
Несколько командиров на подходах к селу собирали людей, останавливали машины, сколачивали ударную группу. Какой-то старшина раздавал патроны из стоящих на обочине цинковых ящиков. Невесть откуда взялись две пушки-«сорокапятки». Как ни туманно было все впереди, появилась хоть какая-то понятная всем задача от одного этого погасшие глаза оживали.
Трехтонка, на крыле которой я лежал, отправлена была вместе с другими машинами к реке, где следовало занять исходный рубеж. Там, на берегу, уже оказались люди. В наспех отрытом окопе, куда я спрыгнул, сидел боец в шинели и потемнелой от пота пилотке. Меж колен у него торчала винтовка, через одно плечо была повешена алюминиевая помятая фляга, а через другое противогазная сумка, в которой, как у всех тогда, и в помине не было противогаза.
Оттуда, из туго набитой сумки, он достал банку тушеной говядины, а из кармана складной нож.
Жрать будешь? спросил он, взглянув на меня.
Есть мне вроде бы не хотелось, хоть и не ел со вчерашнего утра. Хотелось пить. Все время хотелось пить.
Ночью среди горящих машин оказалась полуторка, странным образом невредимая, на ней «московская» в ящиках; я взял поллитровку, раскупорил на ходу. Никогда б не поверил, что водку можно действительно пить, как воду. Я отшвырнул опорожненную бутылку, а о том, что впору бы опьянеть, и не вспомнил. Пить хотелось мне и теперь.
Боец ловко взрезал банку ножом, достал из сумки кусок хлеба, сдул махорочные крошки, отвинтил флягу, спросил:
Желаешь?
Вода?
Спирт. Он усмехнулся. Цистерна попалась на станции, не пропадать же добру.
Тут позади ударила «сорокапятка», за ней другая. Снаряды просопели над нами и разорвались в заречной половине села, левее виднеющейся церкви. Артподготовка, какая ни есть, началась. Мимо окопа, крича: «Вперед!», пробежал политрук с поднятым высоко пистолетом.
Ладно, чего там, сказал боец. Назад не пойдем, а впереди ресторанов не видно.
Мы выпили с ним по крышечке спирту и поспешно сжевали тушенку с хлебом.
5
Прошлой осенью я бродил по ирпенскому лесу под Киевом, вдоль старой линии обороны. Землю прикрыло опавшими листьями, их было полно в заросших травой траншеях, ставших принадлежностью этого леса, плотью от его плоти, вместе с взорванными артиллерийскими дотами, древними, будто обломки каменных баб на степных курганах.