Он шел, не таясь крыльев, встречая на пути «мясных людей», которые смотрели исподлобья и сильно не хотели, чтобы Бойня пала.
В модуле «задушевный» лежала гипотенуза обрушенной потолочной плиты и чернел кружок от костра. Михалыч на зиму ушел в Сайгон, вспомнил Лёня; а здесь была стоянка чужих людей. Он пробрался в угловую квартиру, о которой говорил Михалыч, самую обыкновенную, потом поднялся на крышу и посмотрел на чужой город.
Конечно, он отправился в прошлое, где, по его представлениям, ничто не в диковинку и ангелы вместе с другими существами вышли из Ноева ковчега, как древние формы старославянского плюсквамперфекта. И пока ковчег кособочился, превращался в горы минералов, все они, существа, дети ковчега, играли, хороводили перед ним, словно краски на райском полотне Яна Брейгеля.
Они поселились в корзине, которую он с Варей внутри принес над облаками в это чудесное прошлое. Это был ее подарок, сплетенный за зиму. Плетеная спальня, кухонька на двоих, плетеное окошко и складной порожек, который опускался, если было решено обосноваться на новом месте. Лёня чинил книжные переплеты, а Варя устраивала на голове модниц прически времен барокко фрегаты с парусами, ботанические павильоны, пышный геральдический декор. В паспортах, которые он завел из разоренной муравьями инкунабулы, она значилась белошвейкой-воспитательницей, а он как мирской ангел с домашним академическим образованием.
И вот что он обнаружил. Оказалось, настоящих, прошлых и будущих несметное множество. Все, что существует, раз оно осуществилось, уже является прошлым, а значит, и будущее по крайней мере, самое ближайшее будущее в какой-то степени уже прошлое. А потом это будущее уменьшает вероятность себя, пока совсем не перестанет быть неопределенным, удаляясь в прошлое, в то настоящее прошлое, к которому мы привыкли. Тогда, по большому счету, повсюду есть только прошлое. Будущего и настоящего, по факту, нет и быть не может, ведь то, к чему мы мысленно прикоснулись и что осознали, уже прошлое. Значит, из нашего будущего навстречу нам всегда движется чье-то прошлое того, кто к нему мысленно прикоснулся раньше нас. Время же запаздывает, на микроскопическую долю вселенской жизни, потому что мысль быстрее времени и скорости света. Мы уже что-то осознали, а время только-только догоняет осознанное. Так думал Леня в своем далеком царстве плюсквамперфекта. Он подолгу двигался над этой страной, перебирая в небе босыми ступнями. И поскольку левое крыло отродясь было чуть крупнее, то, когда задумывался, неосознанно ложился на правый курс.
Жизнь на одном месте, продолжал он думать дальше, это ярмо собственноручного рабства. Крылья не зря ему нужны, чтобы, перелетая между прошлыми, меняться самому. Чертами лица, пропорциями тела. По существу, начитав столько всего, он теперь живет сам в себе и может быть абсолютно равен самому себе. Лети в прошлое, в будущее, беседуй с кем захочешь, как с самим собой, и в любое время. Вот они, преимущества внутренней свободы.
Пан Михалыч сначала жил на окраине в особняке, захватив его безо всяких зазрений совести, по-сквоттерски. Со временем отбросил имя-отчество, срезал свирель и стал просто Пан, растворившись в лесах. Лёня ничего про это не знал и считал, что тот совершенно зря прозябает в своем настоящем. Пока Лёня летел в новые края, прицепив к поясу плетеный домик с Варей внутри, то мысленно распекал его за мелочное, провинциальное «панмихальство», которое Лёне теперь, после стольких книг, стало совершенно очевидно.
Но тогда он еще не испытал смысла, что, улетев откуда-нибудь, улетаешь навсегда. Не знал, что невозможно возвратиться в точно это же место. А если пытаешься возвращаться, то застаешь уже что-то другое. Поэтому, где был Коммунарск, через полвека стоял лес и развалины совсем другого, едва ли внешне похожего, но на самом деле чужого города. Седобородый ангел с выводком внуков гостил на чистом пригорке, рассматривая дальнозорким глазом чащобу, где, наверное, мог бы стоять Сайгон.
У внуков одно крыло у кого левое, у кого правое чуть побольше. Они шумели, каждый кричал громче другого.
Семилетняя девочка декламационным тоном сообщала:
Это настоящее время: что-де-ла-ет! А это прошедшее: что-де-лал!
А я тебе говорю: что делала это настоящее время, перечил ей мальчик с сиреневым, чуть более крупным левым. Что ты сейчас делала? Сейчас делала! Вот видишь!
Один читал по книжке: «На берегу незамерзающего Понта мы жили-были трали-вали».
Потом седобородый дедушка поднял их в воздух, и они гуськом, держась друг за друга, пошли над лесом, обходя стороной трубу комбината.
В лесу кто-то показался, приник к дереву и исчез. Может быть, в образе Пана бродил там Баян Михалыч Околоземный, когда-то инженер-строитель.
Солнце садилось. Семейка ангелёнов босоного возвращалась домой в прошлое. Лес стоял тихо, незаметно, бесконечно долго и, погружаясь в наблюдение, оказывался одновременно везде.
ВЕЛИКИЙ КОРРЕКТОР
По дну снова громыхнуло, и Николай, очнувшись, переместил взгляд из будущего вниз, туда, где в мутноватой воде ведра водились золотистые, солнечные проблески карасей. Штанина, закатанная чуть выше голени, навязчиво пережимала бедро. Николай потёрся коленями и присел на тихую отмель с бархатным песком, бочиной шелковистого бархана лежавшего рядом с берегом, словно дно перевёрнутого баркаса. В будущем, на которое до этого смотрел Николай, небо, исполосованное перистыми облаками, принимало в себя вечер и располагалось за далёким мостом, шагавшим через реку длинными, арочными пролётами.
«Акведук», сказал про себя Николай и подумал, что всё равно ничего не сможет отсюда взять, положил ведро на бок, из него тотчас выплыли медленные, медовые караси, а последний, поскабливая чешуёй по оголённой жести, не мог развернуться и плоско попрыгивал в обмелевшей посудине. Николай перевернул ведро, раскатал штанину и вышел из редакционной комнаты.
Он стоял на лестнице и дрожащими руками пытался справиться с зажигалкой. На колёсико и кремний попал пот, и теперь оно вхолостую потрескивало под пальцем. Полчаса назад вот так же, неумело и оглядываясь по сторонам, он пытался завести заглохший посреди реки мотор. Каждый раз Николай переживал тот же самый ужас и счастье происходившего с ним погружения в работу. Сначала он подбирает лишние знаки, делит их поровну, разводит в стороны ветки и втыкает клыкастую запятую в чёрную, горячую землю, только что развороченную инверсионным громом самолёта, лента его следа расправляется, и руки, нащупывая сначала ватные, а потом рифлёные верёвочные ступеньки, помогают взобраться наверх, и вот он уже внутри текста, осматривается, приседает, чтобы бодро, настороженно почувствовать, где он оказался и в какую сторону только что прошла гроза.
Нет, повествование никогда не соответствовал тому, что происходило вокруг. Даже наоборот, речь могла идти о завоевательной кампании в Индии, Соловках времён Гулага или пацанской разборке во дворе, имело значение только, как себя поведёт слово, с какой частотой придут волны ритма, колыхание стилистической жидкости, по плотности которой можно определить, будет ли это осенний пустой распадок, где он бредёт уже гораздо дольше, чем читает, или детская комната на сто первом этаже: за дверью слышна музыка и голоса гостей, а в окно просится чикагский прокуренный дождь.
Нет, это было бы банально и пошло, если бы слова были непосредственно теми же самыми вещами, о которых они вели речь. Николай объяснял для себя это несовпадение тем, что когда вы, например, пьёте водку, разве сам алкоголь производит эти взрывы фантазии? Это ваш мозг на химическом уровне разыгрывает представление. Или вот музыка. Разве вы придаёте смысл каждой ноте? А тем временем они образуют поток, который вносит вас в страны, где вы никогда не были и никогда там не будете и без нот не придумали бы их. Но разве это всё находится в нотах?
Поэтому Николай разделял происходящее на то, что бывает «текст» и бывает «поток». Но и последний тоже разной глубины. Но ты сразу понимаешь, в «потоке» ты или в «тексте». Хотя Николай не стеснялся этого продажного слова «текст», оказавшись перед которым надо сначала испытать его, чтобы он сам доказал, что он такое. «Текст» можно разбирать, в лучшем случае все его части отлично прищёлкиваются. В «поток» погружало.
От зажигалки Николай так и не дождался огня и вернулся на рабочее место.
Но ещё прежде, до того, как он посмотрел туда, в будущее, где такого закатного цвета облака, словно заварочная пена, накрывали горячий настой невидимых отсюда ароматных полей что это было? Пристальный взгляд, сколько не вертись, знающий тебя заранее и поэтому убегающий в области, тебе неподвластные, куда ты никогда не посмотришь, в твой затылок. И на языке пошлый холодок, вкус белизны и пустоты
Материалом для правки, который вызвал сегодня речное переживание, оказалась статья про палеоантропологическое исследование в Восточной Африке. Сам верхний уровень, ту каменистую поступь слов Николай через пять минут почти не помнил, ещё чуть-чуть и память испарится, зато останется: мост, будущее в виде заката, угрюмый плёс и последний карась толчками бьётся в жестяное дно. Корректор Николай Опечаткин как профессиональная машинистка, разделившая биение букв бытия на солнечные фантазии и напальцованный текст, который она не то что не помнит, хотя только что набирала его, но на самом деле даже не знает, никогда его не слышала.
2.
Одноклассники дразнили Опечаткина антиорфографической фамилией, даже учителя, к своему удивлению и его ужасу, находили повод, чтобы не вовремя для него, исподтишка поддеть, едва есть возможность. Молоденькая, словно раскосый глаз лисицы, русичка, только что выпущенная из педа, зачитывала на весь класс странности из его сочинения и, подойдя ближе, присаживалась в облегающей сзади юбке и тёплым голосом оправдывалась:
Коля, у тебя даже фамилия такая классненькая: Очепяткин, Оче-пяткин: очи и пятки.
Естественно, к шестому классу у него появилось микроскопическое видение слова, началась гиперкоррекция всякого высказывания, теперь он штудировал словари, заучивая перед сном по странице, чтобы на следующий день со снайперской точностью парировать любому. Даже с задней парты, с расстояния в двадцать шагов, точно охотник за пушниной в беличий глаз, бил без промаха в десяточку учительского зрачка:
Не в бровь, а в глаз, Марьиванна, пояснял он русичке свой ответный выпад.
У него были математические способности, но к завершению школы он зашёл уже слишком далеко, и лингвистическому Робин Гуду, готовившему месть целому миру, было не до них. Опечаткин решил стать корректором.
Большинство из того, что попадало на корректуру, было сухим, неживым материалом. Очень редко встречались хорошие, «неслыханные», как он называл, вещи. Само слово «неслыханный» выглядело как белоснежный яблоневый цвет: распустившаяся чашечка цветка, поддерживаемая тёплым воротничком листка, а внутри неё нежная, как женское веко, начинка лепестков.
Он сразу чувствовал хорошие стихи, уяснив для себя, что в настоящей поэзии должно быть приключение, жюль-верновские замашки осуществить кругосветку и подвиг во имя всего, будь это любовный жанр, в котором путешествие совершается внутри влюблённого сердца, или гражданский поединок «против мнений света».
В любой текст он проникал, как крот, влезающий в своё невидимое королевство в наугад взятом месте сада, которым для него теперь был любого вида дискурс, необязательно в начале, с разрытых краёв: умел находить краеугольный камень, откровыряв его, обрушивал всё здание, и по-бульдозерски перепахивал статью, библиографию, роман.
В свой первый опыт он впал не сразу, хотя что-то такое к нему прикоснулось, но он, огрубев от своей автослесарской должности откидывать капоты, разбирать и исправлять механику текста, в тот раз оборвал синтаксически длинную мысль, которую вела швейная машинка авторского стиля и пунктуации, и ушёл пить кофе. Закончил он чтение под утро, уже дома, дрожа озябшей поясницей и спиной, по которой волокнисто подрагивали мышцы.
Была розовая акварель высоты, воздушная Венеция, и он почтальоном на велосипеде инспектировал многоярусный, многоэтажный город, островами плававший над рогаликом морского залива. Здесь было много высот, много городских уровней, среди которых раскачивались сады, колониальная архитектура Южной Америки, шесты воздушных причалов к ним крепились летающие корабли. Тут был тихий уровень, и ветреный уровень, и уровень сыпучих облаков. И он с мольбертом и красками взбирался на подножье заброшенной библиотеки, возле исхода лестницы в небо, сопровождаемой статуями афинских академиков, и рисовал, рисовал, с рассвета до полуночи, когда над городом будет изнутри зажжена летающая инсталляция из бумажных фонарей. Он рисовал женский силуэт, который преследовал его взгляд от одного края города до другого, море, ползущее внизу в прилив и отлив, и как приходят в город поезда на многопоточный, железнодорожный терминал с тысячью направлений и выполненный в виде космических куполов венецианского фаянсового Сан-Марко. Он жил там уже тысячи лет, до этого моря, до города, до самого себя.
То было длинное, сложное, со многими главами и параграфами, толщиной в том, задание на выполнение научно-исследовательской работы.
Впрочем, всё это было зря. Корпение, крепёж зубрёжки. Словари, справочники, синтаксическая тоска. Сократовский демон всё равно улыбался у него внутри. Он был испорчен только на время. А потом его вернули к простоте. Которую иронично называют «врождённая грамотность». Когда он с разбегу ныряет в бассейн строк, чтение не охватывают его сразу, его облекает замедленный воздушный пузырь: строки остановились и ленточно покачиваются, из небесного кузова их выгрузили в океан желе. Пятки у него на воздушной подушке, он идёт мимо и наводит порядок, расставляет вещи по местам, пока не почувствует пресыщения, нужной умеренности в обстановке и простодушной симметрии, которая на самом деле не симметрия, а как будто заранее задуманный узор, испорченный только для виду, будто его испытывают, экзаменуют, и ему надо только устранить разночтение.
3.
В одиннадцатом Николай попал на Сахарова. Сквозь толпу блуждали беспризорные абзацы. Сороконожками перемещались по площади. Коля пробовал примкнуть к ним. Получался инородный второстепенный член. С неопознанным типом связи. Подобная ему писчая канцелярия отсеивалась горсткой одиноких многоточий. Образ, преследовавший его во время собственного одиночества. Было зимнее ярмарочное веселье. Раздавали листовки. Воспроизведённые на туалетной бумаге мягкие госдеповские банкноты щедро отматывали из рулона. Раздавали фрагменты той самой белой пустоты, от которой у него холодел и онемевал язык: круглые значки, белые ленты, шириной с книжные поля готовый отрез для записи маргиналий. На далёкой сцене невидимый голос менял маски, переодетый в разные обличья. Выходило не очень правдоподобно. Как в спектакле. Из-за ширмы выскакивает актёр, после него другой, а, может, на самом деле тот же самый, но за кулисами ему подтягивали или ослабляли голосовые связки, подкручивали пружинку механизма, чтобы он энергично двигался, аффективно кричал и угрожал кому-то невидимому, другому голосу, который молчаливо нависал над всей площадью.
Выступал Каспаров. Далеко не по-шахматному, эмоционально и, Николаю показалось, спекулятивно. Выступал Удальцов. Выступали другие. Навальный тщетно пытался разогреть толпу и звал идти «разобрать Кремль по кирпичику», народ, смеясь, отвечал на это «не-е-е-ет», как будто вступал в детскую драматургию, где на вопрос правого полухора «Гуси, гуси, га-га-га, есть хотите?» левый полухор должен был ответить «Да-да-да!», а вместо этого отвечал «Да ну что вы? Нет-нет-нет!»
На сцене показывали Собчак, выскочившую в амплуа душевной с минимумом макияжа девочки-революционерки, на которую из толпы посыпалось прозвище «племяшка». Выступление Кудрина вызвало недоумение с момента появления до ухода: с толпой надо говорить по-другому: короткими, народными словами и выражениями, а не так, как будто даёт интервью. А он и здесь давал интервью тихо и корректно.
«Почему они, как нянечки в детсаде: уговаривают съесть кашку? Почему обращаются так терпеливо, заигрывающе, как с детьми? Почему не заговорят по-взрослому? Почему без спроса не берут за шкирку, не наглеют наглостью власть имущих», думал он.