В общем, как на всё это смотрел Николай и по его отстранённому мнению, в которое он поместился, как в привычный корректорский пузырь, всё это выглядело неважно и неубедительно. Не было генеральной линии, железных кавычек, которые схватили бы разностилевые вырезки абзацы, периоды, блуждающие строки, ходячие цитаты и впаяли бы их в единое высказывание, утрамбованный текст, отбросивший всё лишнее, закованный в «железный поток». Здесь не было потока, не было ствола. Была, как он знал по одной откорректированной книжке, «ризома», испещривший пространство плющ, с непонятной «номадистикой», расползающейся гульбищем.
Стотысячная толпа не стала единым текстом, который мог бы заговорить ко своему Великому Чтецу. Масштабом со Время. Корректировать Историю может только сама История. Время только само Время. А здесь не было ни масштаба, ни Истории, ни Времени.
Когда он шёл к метро, мимо обмёрзшего строя солдатиков, оцепивших расходившуюся толпу, и затем уже дома, плывя далеко за полночь сквозь ночные зимние часы, то думал о самом насущном: «что же такое настоящий поэт?»
И всё тот же прицельный взгляд в холку, подтверждал его правоту, мягко уговаривал: это правильно, это хорошо.
«Настоящий поэт должен быть диктатором. Трагически, жертвенно подчиняет себя ритму, правилам, грамматике, которые не дано знать непосвящённому. Он пределен, бесчувственно внимательно следит за жёсткой структурой стиха, за выполнением ритма. Он презрителен к блажи, минималистичен к себе. И только в этом случае, после того как остынет гнев и катаклизм поэзии, только тогда сквозь золу проступит «из пламя и света рождённое слово».
Поэзия перестала быть приключением, заявила себя как долг и организация материи.
Он вживался в роль корректора, и Великий Корректор инжектировал в него свои стальные нервы.
Тем временем случилась Болотная, «народные гуляния» и Оккупай. Характер событий подтверждал корректорское мнение обо всей «этой номадистике». Он сам видел, как начиналось движение на Чистых: омоновцы с оловянными глазами выхватывали из рассеянной толпы наиболее самостоятельные восклицательные и вопросительные знаки того, кто казался им заводилой, вели под руки в автозак, а те шли весело, улыбались на камеру, а потом красиво чекинились в отделениях.
Великий Корректор. Иллюстрация Sen.
4.
В очередной «несезон», когда издательство переключилось на детскую литературу, подсократив штат, он на своём корректорском коньке-горбунке отправился в рыцарское путешествие, проникая орфографическим копьём в палый сумрак варварских королевств и хладнокровно выполняя наёмную работу.
Кафедральный сборник статей по биологии курировала энергичная аспирантка с упитанными щеками, как будто за каждым из них прятался пирожок, и хилым телом, которое ходило в рабах у прожорливого и говорливого мозга: до него не добирались калории и хозяйское внимание. Целый месяц Николай знал её по электронному имени-отчеству, величал на «Вы», пока «уважаемая Вера Павловна» не настояла встретиться и уточнить некоторые моменты.
Ну что, как поживаете, мистер Бартон Финк? сказала Вера Павловна. Молодой человек на скамейке, дожидавшийся встречи, недоверчивым лицом и очками был похож скорее на Шостаковича. Но та со своей расхлябанной образностью накидывала недавние киновпечатления на всех подряд: это она была похожа на непутевого сценариста.
Не было речи о родстве душ, когда два поля, соприкоснувшись, заряжаются друг от друга общими частицами, это больше родство пути, сходство судеб: жизненные вехи и стимулы, которые раздавала им судьба, протравливались в свежем пергаменте одного поколения одинаковым почерком при полной очевидности, что рукописи развивались в противоположные стороны. И в какой-то момент одна линия нависла над другой. Он виделся ей рыцарем-одиночкой с пером наперевес, восстанавливающим занудную грамматическую справедливость, без формальных признаков которой сборнику не обойтись. А она ему героической хаврошечкой среди уродливых кафедральных тёток: одно-, трёх- и четырёхглазых ботаничек.
Через неделю они вместе ходили на спектакли и концерты. Он подарил ей жёлтые бархатные цветы, синие перчатки, серебряный кулон в форме закрученной лесенки ДНК («Но я же не генетик, невыносимое ты создание!») и сонник толковать вещие сны Веры Павловны, которых у неё не было. И тогда в её теле, наконец, произошли приятные изменения, наполнившие фигуру целью высказывания, интонацией, на него сместился акцент и ударение с похудевших щёк, между которыми приючивался короткий дефис рта.
Через полгода во время майского ливня, когда влажную комнату разрывали раскаты ночной грозы, он рассказал ей про поэтов-диктаторов, властвовавших на индонезийских островах во времена сразу за тем, как великое переселение народов перехлестнуло за пределы материка и голубоглазые наследники античности бежали в островные полуджунгли. Раз в десять лет там выбирали царя. И покуситься на действующего диктатора могли только самые отчаянные и талантливые головорезы: в исходе поэтического состязания всех ждала казнь и только одного корона. Битва подразумевала подготовленное задание: великолепная поэма на свободную тему без рифмы, большое стихотворение о смысле сущего в рифме. И если смельчак побеждал конкурентов, то в последней битве сражался с «королём поэтов»: за одну ночь под звёздным пологом, в виду бессонного дыхания смерти, он составлял идеальное трёхстишие о том, как и что сделал бы в королевстве, заняв трон. Смертельные чтения длились три дня.
«И это не легенда, говорил Николай посреди барханов постели. Вера Павловна и Николай лежали головами друг к другу, а ногами в разные стороны комнаты. Словно ключи, нанизанные на кольцо совместности. И не предание. Это философия и политика».
Я уверен: все истинные поэты латентные диктаторы. Они либо признают, либо отказываются от трона.
А я не могу представить Пушкина или Есенина с диктаторской повязкой и усиками. Хотя Маяковского очень даже. По-моему, это графоманы, которые с превеликим трудом куют звенья рифм, вполне годятся на роль диктатора. Выжившие и признанные графоманы, которые доказали свою поэтическую состоятельность вопреки критике и травле, вполне годятся для диктаторского трона. А настоящему поэту лирика дается легко. Как это и должно быть.
Нет. Поэт подчинён. И сам подчиняет. Это нелегко понять. Но поняв, по-другому уже не сможешь увидеть.
5.
Карьера Николая скоро пошла на поправку. В небольшом издательстве, в которое он устроился с началом семейной жизни, уже заметили, что он даёт безукоризненно точные рекомендации, какой текст будет успешен. Его прозвали «второй после Розенталя» и назначили замом главреда. Благодаря поразительным прозрениям, которые он осуществил за рекордные пару лет, взлелеяв несколько неизвестных авторов, а одного известного подсадив до ступеньки платиновой литературной суперзвезды, Опечаткин, чья фамилия получила культовый статус, добился, чтобы за его родное издательство стали спорить крупные холдинги, перед решающим выбором из которых он вышел в астрал, где держал совет со своими книжными богами, кивавшими в сторону, откуда сулили кресло главреда подразделения издательского конгломерата, возможностью лично управлять политикой издательского импринта, а также персональной красной дорожкой в совет директоров холдинга. И он на это подписался, и лучше выдумать не мог.
Генеральная деятельность очень молодого для своей должности Опечаткина, выполнение им организационных, координирующих движений, похожих на шаманство, колдовство беззвучного дирижёрства, пассы, элегантные па, перелистывание масок перед директоратом и посольствами, всё это оттеснило его от тела текста, которое продолжало двигаться за окном в историческом масштабе современности. Конечно, он был в курсе всех главных публикаций издательства, но далеко не все обладали волшебством погружения. Впрочем, как и во времена корректорства. Новости книжного рынка, часто смежные слухам, оповещали, что некоторые из книг, отвергнутых им в прошлом, ещё в корректорскую эпоху, выходили в других издательствах и были успешны. Но он честно отвечал себе, что не испытал в них опыта, что это не его тексты, в них отсутствовал «священный омфал», «точка монтирования», магнитившая вокруг себя весь материал и удерживавшая внимание во время бешеного вращения центрифуги слов.
В укромной лунке жизни, где было удобное кресло с высокой спинкой, возле абажура, он собирал коллекцию опытов. Классика, книги эпохи корректорства, замовства, давно и недавно изданное, документалистика, технические рукописи, которых было не так мало, написанные намного лучше большинства хвалёных лауреатов и бестселлеров. Он путешествовал между ними, переходил через царства, опережая реальность на неопределимо сколько шагов. Но новых опытов уже давно не было.
«Белый холодок» на губах сопутствовал взгляду в затылок. Или в уголок глаза. И Опечаткин придумал этому снисходительное объяснение: на самом деле это ты сам из своего будущего вспоминаешь именно этот момент жизни. Таким образом происходит соединение времён, звенья мгновенных состояний защёлкиваются в цепь целостной личности.
Рукопись, которую принесли несколько недель назад, которую перемещали из одного отдела в другой, отвергнутая и вновь принятая, и снова подвергшаяся недоверию он сам перекладывал её в разные места квартиры. И когда отпуск подходил к концу, а Опечаткин по утрам ещё крутил педали вокруг Женевского озера, она лежала у него в номере на кровати, посетив до этого десятки мест. И теперь решительно добралась до него. И он, глянув на неё в упор, обещал покончить с ней сегодня же. После прогулки сел в уличном кафе, заказал гляссе, посмотрел на безоблачное небо слева от панамы тента и перелистнул сразу три страницы.
Он всегда поступал по «корректорскому принципу»: просто есть правила, по которым либо правильно, либо это просто ошибка. Он есть безучастный шаблон для исправления, механический трафарет закона. Ошибку следует удалить.
6.
Прорвавшись через палимпсесты деепричастий, Николай бежал среди усталых, грязных, раненых, окровавленных людей. Запах гари въелся в его оборванную одежду, волосы, пропитал кожу, запёкся в кровавых рубцах, доносился слепыми раскатами с обмелевшего разлива вчерашних небес. И это был запах битвы и поражения; и так пах ужас. Сзади догорал закат мира. Извержение вулкана, восстание рабов, вторжение варваров, солнечное затмение и сумерки олимпийских богов. Измождённая, чадящая страхом и тупым, кровавым запахом толпа остановилась перед рекой. Здесь был короткий привал, для кого-то последний: треть рассеянной по голому, каменистому берегу людей, остановившись, уже не могла подняться и осталась умирать. Остальные перешли вброд мёртвую, ночную воду и потянулись в горы. Рассыпанная по разлому долины толпа, словно кровавая рана, шла вверх и вверх, никто не останавливался надолго, не разводил огня, не разговаривал, не помогал другому. Не оглядывался. Спина каждого чувствовала приближение погони и помнила тяжёлый, обжигающий удар катастрофы.
Чёрные, измазанные пеплом лица отворачивались друг от друга, во взглядах застыло одиночество и ужас растерянности.
Он должен помочь, потому что единственный мог это сделать. Он остановился, сзади на него наткнулась грубая, тяжёлая ладонь и ударом в плечо убрала с пути. Он ровно, глубоко вздохнул, развернулся и посмотрел на угрюмых, бредущих на него людей. Толпа расступалась и, опустив глаза, обходила торчащую человеческую оглоблю. Все они были слишком заняты внутренним ужасом.
Он увидел человека с изувеченной ногой, отталкивавшийся палкой и здоровой ногой, чтобы идти. Взял его под руку и потянул за собой. Надо подняться чуть вбок от широкой ложбины, чтобы оказаться под стеной скалы. Кажется, там должно быть удобное и уютное место, закрытое от ветра. Укромное. Они добрались и припали спинами к камню. Отдышались. Человек с благодарностью посмотрел ему в лицо, но не смог улыбнуться. Заискивающее виляя хвостом, приблудила собака. Спина и одно ухо чернели подпалиной. Она посмотрела на них и прилегла возле ног.
Нам надо продержаться эту ночь, сказал Николай. Завтра мы дойдём до побережья. Там ждут корабли.
Люди сказал, задыхаясь, человек, они могли бы к нам прийти разве они не знают о нас?
Они сами боятся и готовы в любой момент отплыть.
Собака насторожилась и, шатаясь от усталости, встала, глядя вниз. На дне долины, за рекой появились всадники. Они настигали оставшихся там и добивали их. Слабые крики едва доносились сюда.
Надо спрятаться, сказал Николай. Это единственный шанс.
Они перебрались на другую сторону скалы. За ней открывалась небольшая площадка: можно пройти дальше, обогнуть горы и спуститься к морю. Из толпы их заметили, и скоро присоединилась целая группа, разгадав спасительный замысел. Собака суетилась под ногами, боясь пробежать вперёд. Её отогнали, чтобы она не навела на людей всадников: глухо прикрикнули, кто-то бросил камень. Она, опустив голову, устало потрусила туда, куда шла толпа в ущелье. Всадники форсировали реку, и их силуэты уже чернели по эту сторону реки.
«Вот как было на самом деле, думал Николай. Опалённые троянским огнём, жители бежали от ахейцев через горы. Чтобы найти спасение в лесах и приречных долинах. Корабли давно отплыли. Никто их не ждал. Спастись можно только малыми группами. Всё внимание оттянет на себя большая, обгоревшая толпа, которую искромсают всадники».
Как только небольшая горстка людей отошла на безопасное расстояние, из-за скалы, от которой они повернули, появился огонь. Это всадники. Огонь погас, и в вопиющей темноте безжалостными эриниями во все стороны понеслись стрелы. Они настигали, впивались в беспомощную плоть, выдёргивали в пропасть. Терзали тех, кто ещё сопротивлялся. Обгладывали, дожирали и, хватая когтями, уносили в ночь. Многие, кто пошёл по этой тропе, погибли. И всё же было ещё немало живых, едва укушенных ядовитыми резцами эриний. И они продолжали идти, и Николай помогал им подниматься, возвращался, ставил на ноги, сводил вместе двух-трёх одноногих и вёл дальше, подбадривая, похлопывая по спинам, плечам. Они уже далеко ушли от скалы, не заметив, как тихо, крадучись подъезжал всадник. Он держал меч наготове, дожидаясь, пока горстка покалеченных выйдет на широкое место, чтобы там, разъезжая между ними, разрубить потёртые нити их жизней. Кто-то успел его заметить, и тогда всадник напал. Николай схватил камень, бросил ему в грудь, но попал в голову коня. Тот зашатался и, заплетаясь ногами, стал падать. Все, кто могли, схватились за камни, и через минуту разбитое, разломанное тело человекоконя лежало, перегораживая узкую над пропастью тропину. Николай, последний раз обернувшись, увидел мерцающий над бездной в капле слезы глаз умирающего коня. Он словно отдельная, выступающая из всей неразборчивой туши, деталь.
Когда они только стали спускаться, рассвет пришёл по эту сторону перевала. И, не смея глядеть людям в глаза, всё-таки давал им надежду: далеко-далеко, зажатое горами, приобнятое заливом и растушёванное в брезжущем небе, слабо светилось море. Кто-то тихо, сухо воскликнул. Безголосо. Только сейчас Николай подумал, что такого с ним ещё не было. Чтобы внутри опыта он вступил в контакт с людьми. Шёл и страдал внутри вымышленного мира. Жил так, как никогда не жил наяву. По ту сторону текста. Он почувствовал головокружительный, радостный, горячий напор жизни и счастья. Он выжил сам и спас людей. Звук повторился. Руки, поднятые человеком, опали. Это был не восклик. Это был клик, всхлип ужаса. Спуск долины усеяла окровавленная, избитая, полностью изничтоженная толпа. Люди, размётанные, раздробленные, разбросанные, расчленённые, спали смертельным сном. Тени эриний носились над ними.
К ноге Николая допрыгала хромая собака. Посмотрела в глаза. Завиляла переломленным хвостом.
Пошёл слабый дождь. Так море звало их к себе.
Лес, казавшийся с высоты негустым, полупрозрачным подлеском, обратился в непроходимые джунгли, разрезанные оврагами и начинённые жёлтой влажной духотой. Горстка людей, ещё шедшая, рассыпалась и валилась к земле, и было непонятно, как они ещё жили и двигались: с обрубком конечности, мотавшейся в перекрученном рукаве, с неживой нижней частью тела, которая волочилась за руками, обхваченными вокруг чужой шеи; разрубленные на геометрические части и резанные пополам; шаткая, истончённая до опалубка скелета фигура с раскроенным черепом и скошенным глазом. Николай замер, потерял дыхание, ужаснулся.