Ангелёны и другие - Сергей Катуков 5 стр.


Они шли и шли, и навстречу им потянулись разрушенные лесом и ветром лачуги, согнанные в посёлок, завёрнутый в паутины рыбацких сетей. За их лохмотьями дождь пошёл сильнее, сквозь ливень завиднелись бараки  то ли лагерь беженцев, то ли военнопленных. Все, о ком помнит и знает миф, давно подняли паруса, исчезли за горизонтом, направились в сицилийские и черноморские чертоги, основывать Рим, закладывать новые цивилизации, а эти люди, беженцы, брошены здесь навсегда на погибель и вымирание.

За его спиной остатки людей окаменевали, превращались в статуи с отломанными руками, отбитыми носами, в поваленные одноногие, безногие мраморные обрубки. И с самого начала, подумал он, они с самого начала и были такими: черепками, еле подрагивающими артефактами.

К его ногам снова притёрся ослабевший пёс. Вода хлестала на него сверху и снизу, из грязных, известковатых луж, куда он через шаг проваливался. Николай взял его на руки,  дрожащие лапы свисают,  и так пошёл  через жуткую улицу между обваленными, призрачными домами.

С одной стороны жались группками: мужчины в пухлых куртках и шортах, в трениках, дешёвых пёстрых футболках, в кедах на босу ногу  небритые, невыспавшиеся; женщины  в платках, со спутанными, сухими волосами, лицами без косметики, в глухих кофтах и балахонах в пол; дети  в засаленных рубашках, тонконогие, с фиолетовыми кругами под глазами, другие  любопытные, навязчивые, раздражённо, психованно бегающие в толпе. Они стояли на углу барака, спиной к нему, перед тем, что окружили: на треть зарывшись в песок, лежал погибший сирийский мальчик на берегу огромной лужи. Микенцы-полицейские оттесняли молчаливую, напирающую толпу, нависшую над пёстрой детской майкой и штанишками. Раздались автоматные выстрелы, и группа кучерявых, темноволосых подростков бежала за светловолосой девушкой, задыхавшейся, падавшей. Один снимал преследование на смартфон. Другой, разорвав на ней блузку, делал селфи. Подбежавшие стали зажимать ей рот, прижимать растопыренные, напряжённые ладони к земле и по очереди делать селфи на фоне её заплаканного, красного, синеглазого лица.

С другой стороны улицы за колючей проволокой груда человеческой стены  лица, лица, страшные глаза, в ладони впились металлические занозы, голые, грязные ноги, оборванные полосатые робы, смертельная худоба  спрессованная, раскатанная на целую милю увеличенная чёрно-белая фотография концлагеря, которую с одного края, упираясь в землю, поддерживают своими телами надзиратели, вертухаи с собаками, с другого  на фотографию наезжает бульдозер и кладёт щиты лицами в землю. И сквозь ливень слепит до бесцветности яркий прожектор с вышки. Немецкая речь, ломаясь, треща радиопомехами, переходит в автоматную очередь, захлёбывающийся лай овчарок. Мелькают огни трассирующих пуль, красные нити лазерных пушек, пересекая которые, падают, сгорая, подкошенные, обезглавленные киборги. Под металлической ступнёй робота лопается человеческий череп. С кипением воздуха барражирует поисковый катер скайнета. Вспышки огня гасят день, на месте ковровой бомбардировки, вспухая, гонят взрывные волны ядерные грибки размером с деревья. Через мгновение видение концлагеря и лагеря беженцев краснеет, дёргается, вспучивается, как химическая слюна горящей фотоплёнки, из багряных, фиолетовых клубов вырываются стада зверей, рассыпаются сквозь ядерные джунгли; фаланги македонского войска ложатся под перекрёстным огнём автоматчиков вермахта; олимпийские боги прыщут перунами в корабли инопланетных захватчиков; наперегонки мчатся колесницы, спортивные болиды, длинноногие андроиды; египетские жрецы перед каменным алтарём пытают искусственный интеллект о будущем урожае; неандерталец с пучком травы подходит к обрыву и, не понимая ничего, наблюдает изумительную панораму опустошенных материков; пригибаясь под сиреневой метелью ядерной зимы, бредёт стайка людей  спасаться от радиации в бункере из бабушкиных легенд  Большой адронный коллайдер.

«Крабы, рыбы, чайки, совы, мыши, змеи, рыси, волки  все придут ко мне,  как заклинание, произносит женский киберголос радиационной тревоги.  Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звёзды»

Николай бежит через огонь, придерживая голову псины рукой, бежит сквозь ужас, сквозь книгу джунглей, наравне с говорящими львами и птицами, на микроскопические головки которых пристёгнуты шлемы с речевым синтезатором. Проносятся реактивные самолёты, внутри них в авиаторских очках за штурвалом лабораторные крысы. Всё это ядерное марево несётся мимо горящих городов, разверзшихся кальдер, в босхианском пламени которых присели покурить покинутые падшие ангелы: греют тонкие ледяные лапки, вялят тушки саламандр, обжаривают трансформаторные провода, накаляют наконечники боеголовок. В небесах над ними тлеют разбитые планеты, погибшие звёзды.

«Тела живых существ исчезли в прахе, и вечная материя обратила их в камни, в воду, в облака, а души их всех слились в одну.  Продолжает женский киберголос.  Общая мировая душа  это я я Воду, воздух, камни, травы, соки, пламя, снег и сосны поднесут мне».

Николай понял, что он и есть та самая общая мировая душа. Когда никого не останется, сознавать всё это, видеть внутренним взглядом, немигающих глаз которого не отвести от того, что осталось от мира,  вот на что он обречён. Вот они, новые танталовы летейские муки. Фантасмагорический ландшафт Елисейских полей. Вот они какие на самом деле. Моя душа  Элизиум теней

Он бежит, его нагоняет мотоциклетка, он оборачивается, из её лодочки привстаёт фриц с обвязанной шарфом головой, выпускает ему в грудь толчки пулемётной очереди. Пули разрывают собаку, секут его лицо, жужжа, уносятся вверх. И он бежит под жестоким, ледяным, голодным ливнем. Сутки, двое, ещё ночь, пока не падает на колени, обессиленный, с клочками шкуры в руках. Перед ним бетонная стена  длиной во весь горизонт, уходящая в небесную пустоту.

Шеренга надвигается. Они чеканят шаг под июльским полднем, взбивают лакированным сапогом степную пыль. Потревоженный неровностью ландшафта строй останавливается, раздаётся команда, строй замирает, целится. Оглушительный выстрел. Штыковая атака. Пули, штыки вонзаются в него, строй проходит через него и дальше сквозь белую, безликую, бесконечную стену. Он падает, он лежит, истекая кровью, и смотрит в древнегреческое небо.

«Здесь буду лежать и я здесь буду лежать и я»  повторяет герой книги.

7.

Веры Павловны не было дома. Её не было нигде. Вернувшись из отпуска потрясённым, Николай не замечал этого два дня. Опустив чемодан на пол пустой квартиры, он поехал к старому другу, он поехал на получужой банкет, он попал на дачный корпоратив знакомого издателя, очнулся перед зеркалом в туалете: лицо и глаза, за спиной музыка и пьяный смех. Добрался, ковыляя по сугробам, до трассы, поймал машину, и полночи его возвращали в далёкий город, из которого он продолжал бежать, словно из подсознания.

На вопрос «Ну что, берём?» он впал в ступор: армия всадников и мотоциклетов, уходящая в бетонную стену, двигалась за окном. Он пришёл в себя через пять минут, неопределённо махнул кистью ладони. Зама рядом не было. «Пусть придёт автор. Надо поговорить»,  ответил он паллиативом, выглянув из-за двери.

«Чувство белого», этот «сопутствующий газ» внутри опыта, вышел теперь в сконцентрированном виде. Опечаткин понял, что означает это белое. Эта безликая белая стена в огромном и прекрасном тексте  забетонированная пустота, которую он пытался обойти в одну и другую сторону. Она въедалась в пространство, выедала его котлованом, заполненным антиматерией, которую невозможно пробить. Это то, что он никогда не сможет понять. Может быть, нечто совершенное. Нечто настолько свободное, вне его корректорского мышления, что он не способен это даже помыслить. Это был вызов, отрицание его правил.

Автор, похожий на длинноволосого Чехова, с элегическими длинными пальцами и колючим взглядом, который он никогда не направлял на слушателя  боялся им впиться, и потом его трудно выдёргивать из собеседника: обязательно останется рана с сукровицей. Опечаткин разговаривал в основном с его профилем.

 Но вот вы там пишете эта сцена с избиением младенцев.

 Да ну и что

 Чернокожие младенцы политкорректность

 Откуда вы знаете, что там было? Вы же там не были. Ничего не видели.

Опечаткин порывался ответить, вскочить, раскрыться: был, был и ещё как видел! Вы сотворили прекрасное, аннигиляционное чудовище!

 Предание ничего не говорит о цвете кожи младенцев, которых изничтожил Ирод. Значит, я могу домыслить, исходя из художественной задачи. Мы играем не с фактом, а наравне: вымысел с вымыслом. В литературе возможно всё! Вообще!

 Но это беззаконие!  Да, Опечаткин имел в виду свой жестокий фантазм, свой опыт. Автор же говорил о непосредственном содержании книги. О сюжете, о героях. Он вообще не в курсе того, что испытал корректор.

 Да. Беззаконие. Ну и что. Это свобода. Пусть заглавным будет эстетический импульс, который организует вокруг себя материю.

 Значит, вы говорите, язык  это закон, а литература  использование его, закона, в своих целях, как средство, возможно, даже не по назначению? Это материя и антиматерия!

 Видимо, да  отвечает автор беспечно.  Но они стоят друг к другу спиной. Так и держатся.

 Но эта стена

 Какая стена?

 Ну, белая

 А, пустая страница?..

Опечаткин не заметил, что он, раскрасневшийся, стоит перед автором и, перевесившись через стол, показывает место рукописи, где в неё вставлен полностью чистый лист. Тот самый пробел, котлован пустоты, в который он упёрся перед расстрелом.

 Вы должны её убрать.

 Попробуйте. Всё рассыплется.

Опечаткин остыл.

Под этим предлогом и не взяли: автор слишком несговорчив.

Белый, пробельный лист до небес во все стороны,  непроходимая стена между Опечаткиным и свободой, творчеством.

Да, был «поток», у книги должен быть успех. Но Опечаткин служит Великому Корректору. А этот текст  сосредоточение того самого ничто, которое Корректору не может понравиться. Он и сейчас смотрит ему в холку. Есть правила, есть ошибка. Корректор оперирует правилами, ошибки он устраняет. Поэзия  чистый язык Великого Корректора, диктаторский, безупречно справедливый. Но последний случай показал, что поэзия и проза проистекают совершенно из разных источников. С первой всё ясно. А проза она от древнего, получеловеческого ещё инстинкта предвидеть, перебирать множество комбинаций всевозможного будущего. Если раньше Опечаткин думал, что писатель в пределе, в идеале  великий стратег, то теперь разоблачил в нём садиста, психолога горького опыта. Чтобы познать героя, писатель раздевает его, сажает, оголённого, связанного, под ледяной душ, избивает, изувечивает  и наблюдает, изучает. Ощупывает глазом. Опечаткин не мог это принять. Это было его великим откровением, великим опытом и болезненным прозрением. Он отказывался принимать такую литературу за средство упорядочивания мира, он отвергал Литературу ради Языка.

Который есть всё.

Вера Павловна не провожала его перед отъездом, как бывало раньше. Отклоняла предложения ехать вместе. Ссылалась на плотный лекционный график. Конференцию. «Кураторские погоны», как она шутила.

В их интимный микромир редко проскальзывали сквозняки опытов Опечаткина, рассказов об этих корректорских снах наяву. О том, что он сам когда-нибудь напишет книгу, даже две. Потому что в ней будет второе дно. Книга реальная и книга невидимая. Ведь он досконально знает весь фокус, секрет, который скрыт даже от авторов. Снаружи это лёгкая, изящная, легконогая баллада о нашей жизни, о быте и мечтах, о времени, взрослении, опыте и невозможности противостоять возрасту. Классический роман. А на поверку  тщательный психоанализ, во много подходов апробированный опытами.

Вера Павловна бывала недовольна им:

 Ты собственное мнение подменяешь мнением и практикой корректора. О чём ты говоришь? В книге должна быть свобода. А у тебя признаки диктатора, воспитателя.

 Помнишь, что я говорил про поэтов? Только он умеет подчиняться языку.

 Да! да! да! да!  ссорилась Вера Павловна.  Оппозиция  это шум, беспорядок, бестолковые перемещения абзацев! Ты сто раз это говорил! Про текст, который сложится в единую книгу. Про своё мнимое единомыслие. Про закон правил, справочников, грамматик.

 Но, миленькая,  шутливо заискивал Опечаткин.  Что ж поделать-то? Я так создан. Я так вижу вещи.  Он подходит к зеркалу. Обводит в нём абрис Веры Павловны.  Миленькая, даже тебя я вижу как конструкт. Запятые кудряшек. Скобки щёчек. Длинное тире улыбки. Двоеточие глаз.

 И ноздрей, что ли?  вздорно, насмешливо говорит она, ухмыляясь, и, хлопнув дверью, уходит.

А что он ещё может сказать? Этот вечный укор. Эта вечная необходимость соответствовать. Холодящее присутствие «затылочного» взгляда.

Вера Павловна больше не будет конструктом.

Вера Павловна ушла от Опечаткина.

8.

Зато теперь он был опытнее. Едва завидев нечто белесое, слишком пустое и свободное в тексте, он выходил из опыта, задержав дыхание. Словно нырял в повседневность, где плотность существования фильтровали совсем другие жабры. Он бежал  и многократно  из таких текстов. Предпочитая им благонадёжное, правильное и скорее технически безликое, как в том далёком ТЗ, полным гармонии и сладкой сказки. Всегда-то-что-надо. Величие наслаждения. Ведь правда же, в наслаждении есть нечто пафосное, ощущение великого

И было в этом наслаждении чувство генерального плана, который вершится через него, Опечаткина, и через его издательство, и книги, в которых Язык победил Литературу, а Поэзия, выкованная грамматикой, сомкнулась с политикой.

Когда ему сообщили, что готовится разговор с неким «юридическим лицом» о том, чтобы Опечаткину возглавить главное информационное агентство, он даже не усомнился, чьих это рук дело. Он давно на счету, на вооружении, он давно служит «корректорскому принципу»: есть правило и есть ошибка, ошибку он устраняет. Его повышение необходимо самому Великому Корректору. И он долго готовился к разговору в приёмной, с ещё более преклонённой головой подчинялся взгляду в затылок, строил поэтически идеальную строфу, которую надо произнести.

И наконец, когда его пригласили, и он ждал несколько часов за кулисами, а потом короткий жест, чтобы он быстро подошёл и стоял в трёх метрах от кулис, он так и сделал. И тот человек, закамуфлированный под «юридическое лицо», стоял в полутьме, были видны только его ботинки и края брюк. Он тихо сообщил из темноты  в таком ключе, будто Опечаткину об этом ничего не говорили, то есть повторил всё то же самое, что ему излагали много раз. Даже точно такими же рифмами. Но это так и надо было. Это по правилам. Это слова из параграфа. И Николай, перещёлкивая слоги, гладко и точно продекламировал то, что от него хотели услышать. Ту самую выношенную идеальную строфу. Но он и не кривил душой. Он сказал о том, что знал: о пустоте, о чувстве белого, о бесцельных блужданиях абзацев, которые есмь только воздух, облака  а засим возможность, но никогда не текст. «Правильно»,  мягко говорят ему. Хорошая строфа. Хороший ритм. Безупречная пунктуация. Он в нужном тренде. Он получил эту работу.

Их диалог длился не более пяти минут.

9.

Николай Опечаткин. Заслуженный корректор. Идеальный послужной список. Максимальные заслуги перед Языком. Обладатель номер один Ордена Великого Корректора. Ни разу не поступившийся «корректорским принципом». Заменивший жизнь долгом. Дольше человеческого века стоявший на службе словарю и грамматикам  гражданской, трудовой, семейной, уголовной. Теперь ему сто двадцать. И он живёт в мире запахов и ду́хов.

Он пережил мир людей. Вся мировая литература, надиктованная на цифровые бобины, по единому щелчку приходит в его слух. Он живёт внутри избранных опытов, очищенных и проинспектированных. Теперь это не отдельные островки, между которыми лежит немота отсутствия. Это бескрайняя, перекрытая мостами и тихими паромами в туманных речных областях, провинция Вселенной. До которой добраться может только он один. Никто больше не одарён такими опытами.

Он построил воображаемую библиотеку, куда никто другой не вхож, даже приглашённый. Он мимолётно пробегает залами Ласко, пещерами Лувра, перепархивает по веткам в ватиканских садах, шествует через Адамов мост к своим любимым поэтам-диктаторам, восседает в судейской ложе. Он принял новое имя  беззвучное, ненарицаемое. Карта миров устойчива, точно закреплённые сновидения запахов. Он знает все двенадцать сторон света. Помнит безымянные страны и моря. И среди них есть много таких, где остаются целые пустоши свободы, там обитают неопределённые души. И однажды он вступает с ними в разговор. Он говорит: вы  малочисленная секта. Ваша ересь  быть пустотой. Ибо только так вы исполняетесь. Вы должны покинуть мои пределы. А они так сумрачно, так тихо запутывают диалог, что незаметно он попадает в сети их текста, бесконечно рыхлого и свободного и долго следует за их процессией, пока не забывается и становится одним из них. Он идёт за ними всё дальше и дальше и уже не может возвратиться. Он помнит только, что ему всё время хочется оглянуться. Туда, откуда тянет холодком. Но куда ни оглядывайся, не найдёшь источника взгляда. Они называют это «невидимой Эвридикой», то, чего не найти. А сами они  «невидимые орфики».

Назад Дальше