Вечером я опять забрел в пассаж. Здесь я тоже ощутил некие перемены, ибо рассеянность Морленда была уже не той расчетливой скукой, с которой я был знаком, а усталость шокирующе бросалась в глаза. Один из трех его противников, беспокойно поерзав на стуле, напомнил, что давно сделал ход, и Морленд так вздернул голову, будто очнулся от дремы. Он немедленно походил в ответ и сразу потерял ферзя, угодив в ловушку, которая была очевидна даже мне. Немного позже он проиграл еще одну партию в результате не менее элементарного промаха. Хозяин пассажа, крупный, раскормленный тип, вперевалку подошел и с бесстрастным выражением на мясистой физиономии остановился за спиной у Морленда, словно изучая позицию последней игры. Морленд сдал и эту.
Кто победил? спросил хозяин.
Морленд указал на противника. Хозяин неопределенно хмыкнул и отошел.
Больше играть никто не сел. Пассаж должен был вот-вот закрыться. Я точно не знал, заметил ли меня Морленд, но через некоторое время он встал, кивнул мне и взял шляпу и пальто. Мы направились к себе в меблированные комнаты. Путь был не близкий. По дороге Морленд едва произнес пару слов, а мое ощущение нездорового проникновения в окружающий мир тоже держало меня в молчании. Он, как и обычно, шагал длинными, чуть скованными шагами, сунув руки в карманы, глубоко нахлобучив шляпу и хмуро уставившись на тротуар футах в десяти впереди.
Когда мы вошли в комнату, он сел, не снимая пальто, и произнес:
Ну конечно, это я из-за сна проиграл три партии. Когда я сегодня проснулся, он был до ужаса четким, и я почти вспомнил точную позицию и все правила. Я тут начал рисовать схему
Он указал на обрывок оберточной бумаги на столе. Торопливые пересекающиеся линии, в спешке не доведенные до конца, изображали нечто вроде угла неопределенно большей сетки. Там было около пятисот клеток. На некоторых имелись значки и названия фигур, а отходящие от них стрелки показывали направления ходов.
Добрался только досюда, уже начинаю забывать, проговорил он устало, глядя в пол. Но я по-прежнему очень близко. Это как математическая головоломка, которую ты почти разгадал. Части доски мелькали у меня в голове весь день; казалось, одно небольшое усилиеи удастся ухватить все целиком. И все же не удалось. Его голос изменился. Понимаете, я на пороге поражения. Это все та фигура, которую я прозвал стрелком. Ночью никак не мог сосредоточиться на доскестрелок словно заслонял все остальные фигуры. И что хуже всего, он на самом острие неприятельской атаки. Я просто жажду взять его. Но нельзя, ведь это еще и некое орудие, приманка в стратегической ловушке, заложенной противником. Если я возьму стрелка, то неминуемо откроюсь и партия будет проиграна. Так что приходится смотреть, как он подкрадывается все ближеу него довольно уродливый скачущий ход с двумя изломами, и не забывать, что мой единственный шансэто сидеть тихо, пока противник не перехитрит самого себя и я не получу шанса контратаковать. Но этого не будет. Очень скоро, возможно даже сегодня ночью, нервы не выдержат, и я возьму стрелка.
Я с огромным интересом изучал схему и вполуха слушал все остальноев том числе и подробное описание наружности стрелка: голова как бы из пяти долек голова, почти скрытая капюшоном какие-то придатки, с четырьмя суставами каждый, выглядывающие из-под мантии некое восьмизубое оружие с колесиками и рычагами и какие-то пузырьки, будто бы для яда поза, наводящая на мысль, что фигура целится из этого оружия все причудливо вырезано из какого-то глянцевитого красного камня с фиолетовым отливом выражение жестокой, сверхъестественной злобы
Тут все мое внимание сфокусировалось на схеме, и меня пробрала дрожь, поскольку я узнал два знакомых названия, которые Морленд никогда не упоминал при мне днем, «кольчатая тварь» и «зеленый правитель».
Ни секунды не колеблясь, я рассказал, как три ночи назад слышал его разговоры во сне и как точно совпадают с названиями на схеме странные слова, которые он тогда произносил. Все это я выложил с прямо-таки мелодраматической поспешностью. Открытие надписей на схеме, само по себе не особо поразительное, потому, наверное, произвело на меня столь сильное впечатление, что до той поры я успел забыть или загнать куда-то вглубь сильный страх, который испытал, наблюдая за спящим Морлендом.
Однако, не успев еще закончить, я заметил в его лице растущее беспокойство и внезапно осознал, что эти мои признания и открытия могут подействовать на него далеко не лучшим образом. Так что я решил умолчать о поразившей меня особенности его голосавпечатлении разделявшего нас огромного расстоянияи о страхе, который он у меня вызвал.
Даже при этом было совершенно очевидно, что Морленд испытал жесточайший шок. Казалось, он пребывал на грани серьезного нервного срыва, когда стремительно метался взад-вперед и бросал совершенно сумасшедшие замечания, вновь и вновь возвращаясь к дьявольской убедительности снакоторую мое откровение, похоже, еще больше усилило, и наконец разразился невнятными просьбами о помощи.
Эти просьбы произвели на меня немедленный эффект, заставив позабыть любые дикие рассуждения о себе самом. Думать теперь я мог только о том, как помочь Морленду, и происходящее опять представлялось мне проблемой, которую разумней перепоручить психиатру. Наши роли переменились. Я был уже не благоговеющим слушателем, а надежным и рассудительным другом, к которому Морленд обратился за советом. Это более всего придало мне чувство уверенности и сделало мои предыдущие размышления детскими и нездоровыми. Я ругательски ругал себя за то, что потворствовал игре его обманчивого воображения, и теперь делал все возможное, чтобы исправить эту ошибку.
Через некоторое время мои повторяющиеся доводы вроде возымели определенный успех. Морленд успокоился, и наша беседа опять стала более-менее разумной и двусторонней, хотя он то и дело продолжал интересоваться моим мнением относительно того или иного момента, не дававшего ему покоя. Мне впервые открылось, до какой степени серьезно воспринимает мой друг этот сон. Во время своих одиноких тягостных размышлений, рассказывал мне Морленд, он иногда приходил к убеждению, что, когда он спит, его разум оставляет тело и уносится сквозь немереные дали в некое межвселенское царство, где и играется партия. Возникала иллюзия, говорил он, опасного приближения к сокровеннейшим тайнам вселенной и к открытию того, что среди них одна гниль, зло и насмешка. Временами дикий страх вызывало предположение, что когда-нибудь этот переход между его разумом и царством игры «распахнется», по его словам, до такой степени, что и его тело «будет высосано из нашего мира вместе с разумом». Убежденность в том, что проигрыш в игре обрекает на какую-то ужасную участь весь мир, в последние дни только окрепла. Он провел пугающие параллели между ходом игры и ходом войны и уже начинал верить, что итог войныхоть и вовсе не обязательно победа одной из сторонзависит исключительно от конечного результата партии.
Иногда это становилось настолько сильным, что единственное облегчение давала мысль: что бы ни случилось, ему нипочем не убедить других в реальности своего сна. Этот сон всегда будут рассматривать как проявление сумасшествия или плод больного воображения. Не важно, насколько живой и яркий он для самого Морленда, тому в жизни не представить твердых, объективных доказательств.
Как и сейчас, добавил он. Вы ведь видели, что я сплю, правда? На этой самой койке. Слышали, как я разговариваю во сне? Разговариваю про игру. И вы нисколько не сомневаетесь, что это всего лишь сон, верно? Вам ведь ничего другого и в голову не приходит?
Не знаю, почему эти последние довольно двусмысленные вопросы должны были произвести на меня такой увещевающий эффектпритом что каких-то три ночи назад я содрогался от ужаса, заслышав доносящийся невесть откуда голос Морленда. Но они это сделали. Они как бы стали печатью на договоре между намиотносительно того, что сон был просто сном и ничего другого не значил. У меня возникло какое-то приподнято-самодовольное чувствословно у врача, вытащившего пациента из опасного кризиса. С Морлендом я говорил тоном, который сейчас назвал бы напыщенно-сочувственным, и не замечал, с какой унылой покорностью кивает он в ответ на мои поучения.
Я даже убедил его посетить ночную забегаловку по соседству, как будтопрости меня, Господи! желал отпраздновать собственную победу над его сном. Пока мы сидели у грязноватой стойки, покуривая сигареты и потягивая обжигающий кофе, я заметил, что он вновь обрел способность улыбаться, что лишь прибавило мне самодовольства. Я был слеп к той предельной подавленности и смиренной безнадежности, что скрывались за этими улыбками. Когда я распрощался с ним на пороге его жилища, он вдруг порывисто схватил меня за руку и проговорил:
Хочу сказать одно: я действительно очень благодарен за то, что вы меня вытащили из этого болота.
Я отмахнулся.
Нет-нет, не спорьте, продолжил он. Это и в самом деле очень важно. Ну ладно, все равно спасибо!
Уходя, я казался себе чуть ли не благодетелем. Не возникло никаких мрачных предчувствий. Я только размышлял, в этаком весьма философском плане, о том, сколь диковинные формы могут принимать страх и беспокойство в условиях нашей безнадежно запутавшейся цивилизации.
На следующее утро, едва одевшись, я бодро постучал в его дверь и машинально толкнул ее, не дожидаясь ответа. На мгновение меня ослепил солнечный свет, льющийся сквозь пыльное стекло.
А потом я увидел это, и все остальное отступило на задний план.
Оно лежало на смятой простыне, почти скрытое складкой одеяла, штука дюймов десяти в вышину, твердая, как статуэтка, и столь же бесспорно реальная. Но с первого же взгляда я понял, что ее форма не имеет никакого отношения к какому-либо земному существу. Этот факт был бы совершенно очевиден не только профану в искусстве, но и специалисту. Также я понял, что красное с фиолетовым отливом вещество, из которого она была вырезана или отлита, отсутствует в классификации земных минералов и металлов. Наличествовала каждая деталь. Голова, как бы из пяти долек, почти скрытая капюшоном. Какие-то придатки, с четырьмя суставами каждый, выглядывающие из-под мантии. Восьмизубое оружие с колесиками и рычагами. Пузырьки, как будто для яда. Поза, наводящая на мысль, что фигурка целится из этого оружия. Выражение жестокой, сверхъестественной злобы.
Вне всяких сомнений, это была та самая вещица, которая снилась Морленду. Вещица, которая ужасала и завораживала его, как теперь ужасала и завораживала меня, которая невыносимо терзала его нервы, как теперь начинала терзать нервы мне. Вещица, служившая острием неприятельского наступления и приманкой, взятие которойа теперь было совершенно очевидно, что она взята, означало почти неминуемый проигрыш. Вещица, которую каким-то непостижимым образом забросило сюда сквозь необозримые пространства из царства безумия, правящего вселенной.
Вне всяких сомнений, это и был стрелок.
Едва сознавая, что движет мной, помимо страха, и какая у меня цель, я бросился прочь из комнаты. Потом сообразил, что должен разыскать Морленда. Вроде никто не видел, как он выходил из дому.
Я искал его весь день. В пассаже, шахматных клубах, библиотеках.
Был уже вечер, когда я вернулся и заставил себя войти в его комнату. Фигурки там уже не было. Никто во всем доме не признался, что хоть что-то про нее знает, а я спросил почти всех его обитателей, хотя некоторые отрицания показались мне чересчур уж возмущенными. Это навело на мысль, что стрелок, несомненно обладающий материальной ценностью, уже нашел дорогу в руки какого-нибудь богатого и эксцентричного коллекционера. В прошлом и другие мелкие предметы ускользали отсюда подобным маршрутом.
Или же сам Морленд незаметно вернулся и забрал стрелка с собой.
Но я был уверен, что фигуру сделали не на Земле.
И хотя есть вполне серьезные причины опасаться противного, у меня есть ощущение, что где-тов дешевом пансионе, или меблированных комнатах, или сумасшедшем домеАльберт Морленд, если игра еще не закончена и час расплаты не пробил, все еще доигрывает эту невероятную партию, ставка в которой слишком чудовищна, чтобы человек сумел ее осознать.
Зачарованный лес
Темнота была терпкой, как листья фомальгаутской аа, едкой, как ригелианский лесной пожар, и все еще слабо подрагивала, как танцующие дома Диких. Ее наполняло низкое сердитое жужжание, так похожее на гул растревоженного улья земных пчел.
Коротко и натужно взревели механизмы. Овальный люк открылся в темноту. Внутрь просочился мягкий зеленоватый свет, а вместе с ним неповторимый, приправленный травяной горечью аромат новой планеты.
Зеленоватый оттенок свету придавали не то колючие ветви, не то корни, перегородившие отверстие люка. После утомительной монотонности подпространства ком подкатывал к горлу при виде переплетенных, толстых, как человеческое запястье, побегов.
Человеческая рука протянулась из темноты к зеленому барьеру. Тонкие, как пальцы, прозрачные шипы задрожали, слегка изогнулись, а затем рванулись вперед но продвинулись лишь на волосок, потому что рука тут же остановилась.
Она не убралась, просто зависла у самого острия шипанаслаждение опасностью. Резкий беззаботный смех отпечатался в обиженно загудевшей темноте.
«Нужно очистить выход от этих чертовых зеленых кинжалов, подумал Элвин. Впрочем, хорошо, что они вообще здесь есть. Возможно, этот колючий лес и стал той соломинкой, которая спасла катер или, по крайней мере, меня».
И тут Элвин замер. Гудение за его спиной оформилось в неправильную английскую речь, искаженную за столетия, но, в сущности, оставшуюся прежней.
Ты летишь быстро, Элвин.
Быстрее любого из ваших охотников, негромко согласился Элвин, даже не оглянувшись, и добавил: «ВСС» означает «выше скорости света».
Ты летишь далеко, Элвин. Десятки световых лет, продолжил искаженный голос.
Двадцатки, поправил Элвин.
И все-таки я говорю с тобой, Элвин.
Но ты не знаешь, где я. Я прошел через слепую зону глубоко в подпространстве. Ваше ВСС-радио не могло меня засечь. Ты кричишь в бесконечность, Федрис.
Элвин, ты можешь лететь сколь угодно быстро и далеко, продолжил искаженный голос, но в конце концов где-нибудь сядешь, и мы отыщем тебя.
Элвин снова беззаботно рассмеялся. Он все еще смотрел в зеленый проем люка.
Отыщете меня? Где вы меня отыщете, Федрис? На какой из миллионов планет СОС? На какой из сотен миллионов планет, не входящих в него?
Искаженный голос зазвучал слабее:
Твоя родная планета мертва, Элвин. Из всех Диких только ты сумел проскользнуть мимо наших кордонов.
На этот раз Элвин ничего не сказал вслух. Он нащупал на шее светящийся медальон и осторожно вынул из него крохотную белую сферу величиной с божью коровку, посмотрел на нее с мрачной усмешкой, бережно держа в ковшике ладони, и снова положил в медальон, словно величайшую реликвию.
Искаженный голос сник до призрачного шепота:
Ты один, Элвин. Один против тайн и ужасов Вселенной. Непостижимое доберется до тебя раньше нас. Время, пространство и судьба объединились против тебя. Даже сама удача
Призрачный голос ВСС-радио умолк, когда поврежденные аккумуляторы окончательно сели. Утробу потерпевшего аварию корабля вновь наполнила тишина.
И весело разлетелась на осколки, когда Элвин рассмеялся в последний раз. Федрис-психолог! Федрис-глупец! Неужели Федрис надеется расшатать его нервы с помощью шаманских фокусов и силы внушения? Словно кто-нибудь из Диких может поверить в сверхъестественное!
«Не то чтобы во Вселенной совсем нет неизъяснимого, мрачно напомнил себе Элвин. Есть сверхъестественная красота, порождаемая опасностью и полным самовыражением. Но одни лишь Дикие понимают это неизъяснимое. Его никогда не понять бедным прирученным стадам, которые будут поклоняться безопасности и трусости, как всегда делало большинство членов СОС, или Сообщества и ненавидеть всех, кто любит красоту и опасность».
Как ненавидели Диких и поэтому уничтожили их.
Всех, кроме одного.
Федрис сказал «один»? Элвин скептически усмехнулся, дотронулся до медальона на шее и легко вскочил на ноги.
Немного времени спустя он извлек из поврежденного корабля все, что ему было необходимо.
«А теперь, Федрис, я должен совершить акт создания, пробормотал он и улыбнулся. Или лучше сказать воссоздания?»