Иван ЛукашЗЕЛЕНЫЙ ОСТРОВИстинные приключения и страданиярусского штурмана Алексея Морозова(Затерянные миры, т. XXVI)
ЗЕЛЕНЫЙ ОСТРОВ
Вдоль палубы ударила волна.
Хлынула по ватер-вейсам, пенясь, грохоча, сшибая брезенты и бочки. Пушечным выстрелом в грохоте бури треснула мачта.
«Святой Маврикий» пал на бок в провал волн, храпнув всем корпусом, как тяжелая лошадь.
Нырнул в мутную воду до мачт.
Я ухватил железную дверку, повис, захлебнулся.
«Святой Маврикий» вылетел из волн.
Клочья ливня, грохот, колыхание громад. Нос «Маврикия» взлетел к черному небу, палубы бегут вниз.
Горы океана слились. Миллионы белоголовых старух летят по гребням, космы расхлестаны бурей, схватились в пляшущую цепь злые духи океана, визжащие дьяволы.
Гудя поднялась над шхуной волна. Грянула.
Точно свинцовой балкой ударило С железным скрежетом лопнула винтовая цепь. Пронеслась удавом, завитым в свистящие дуги.
Железная дверь отпахнулась, удар оторвал и сбросил меня вниз по трапу. Шипя, погналась волна
Я упал в машинное отделение. Поднялся, хватаясь за горячий котел, все бежало от рук, тряслосьстонало, но волна догнала, сшибла. Зазвенели, лопаясь, стекла И очнулся я от холода на угольях.
В машинной был рассеянный сероватый свет, как в ателье фотографа.
Пролом над головой похож на рваные края люка. Едва мелькнет желтая стрелка корабельного фонаря, точно буря прикрутила фитиль.
Шхуна не стонет и не дрожит.
Мы стоим, окликнул я, сам не зная кого. Шторм кончился?
В машинной черная, жирная вода по колени.
Отблескивает фонарь. Сбитые поршни, еще маслянистые и блестящие, висят, как медные, мертвые пауки. Жерло топки погасло.
Мы потерпели крушение, может быть, день, может быть, неделю тому назад
Дрожа от страха и холода, пошарил я в темноте. Пальцы наткнулись на мокрые штаны, на кожаную куртку механика.
Он сидит под фонарем. Его тяжелые, как оглобли, руки опущены вдоль тела, голова закинута.
Из пролома звучно и мерно каплет вода.
Разрушение, тишина. Смерть. Может быть, это наши души, еще полные страха и терзаний жизни, прижались друг к другу в замерзающем трюме
На палубе я зажмурился от холодного сероватого света.
Я тащу механика под мышки.
Ноги мертвеца волочатся по шуршащему углю. В прищуренных глазаххолодная, стеклянная мгла.
Замасленная черная куртка вдавлена на груди, смята, и там куски шерсти, запеклой крови, темного мяса: механику пробило грудь поршневым стержнем.
КругомЛедовитый океан.
Слева от корабля бегут синие тучи. Они похожи на синие табуны лошадей, на дикую скачку. Буря ушла
Через палубу мирно перекатывает волна.
Разрушенная и обледенелая, стала палуба свалкой железного лома, треснувших бочек, досок. Обрывки снастей треплются по ветру, как вороха чудовищных волос.
Открыта настежь доска больверта. Я скрестил мертвецу на груди руки, завязал ему лицо его же курткой из чертовой кожи и крепко прикрутил к ногам тяжелый шатун.
И когда, ногами вперед, медленно, как бы в раздумье, мертвец стал двигаться от толчка к борту с перекатной волной, я снял шапку и, утирая мокрым мехом лицо, громко прочел «Отче наш».
Голова мертвеца долго носилась по темным волнам у самого борта. Рыжеватые волосы гладко откинуты водой назад. В последний раз я заметил на бледном лбу глубокие черные морщины, куда въелся уголь
У винтового ворота, у груды заскорузлых, скрипящих на ветру брезентов лежит Никодим.
Он без шапки, точно спит. Его светлые волосы, стриженные по-морски в кружок, вода причесала ко лбу. Рот открыт. Я нагнулся: по краю губ течет темная кровь
Волна мирно ходит по палубе, заливая светловолосого нашего плотника Никодима, безбородого парня. Я потянул на него брезент. Он ломится под пальцами, примерз.
А у кубрика за камбузным шкафомнасмешка бурибаки с водой даже не помяты и крышки плотно привинчены.
Когда шхуна легла из пролива Железных Ворот к Калгуеву острову, я сам привинтил крышки: бежали навстречу седые гряды, точно цепи белых солдат неслись на приступ из океана и я был уверен тогда, что нас будет трепать.
Я обошел шхуну, вернулся к брезентам.
Никодим уже не лежал там. Парня смыло волной.
Рулевой, латыш Берзинь, лоцман Иван, этот не то норвежец, не то немец Адам Дубсен и капитан-хозяин шхуны, еще четверо должны быть на корабле.
Гей, кто жив, выходи, гей, гей!
Только вода журчит, только шумят космы сорванных снастей. Обмерзлая шхуна молчит
Пустыня неба, пустыня вод. Всех смыло Гибель Я сухо, как собака, завыл.
И от воя кто-то другой, неистовый, крепкий разогнулся во мне, зверь сильный, живой, вопиющий, вечный зверь-человек
Спасите! звал я и все мускулы судорожно сжимались, топали, бесились, выли во мне.
Я бросился вниз.
Железной лопатой зашвырял уголь в холодную топку, голый, захлебываясь потом.
Уголь гремел.
Точно тысячи сумасшедших, голых и скользких склонялись и выпрямлялись во мне, гремя железной лопатой о чугунную заслонку. Я бросил в топку горящий фонарьпламя вспыхнуло, лизнуло тьму Огонь
Запел в круглом жерле ликующим гулом огонь. Жаром опалило грудь, лицо, я ослабел.
Я упал
Зеленый океан, зеленое небо.
Спят озябшие фиолетовые облака, красноватые по краям.
Тихо вздымаемые воды отблескивают зигзагами, двигаются ровными горами. Океан спит.
Утро
Мокрое, стылое солнце бродит по обрывам снастей, по груде досок, сбитых, как на пожарище.
Из нашей черной трубы курится дым, низко стелется за шхуной над водой и от него длинная тень: я держу огонь в топке.
Машина разбита. Красные лопасти винта повисли в воздухе. Их слегка повертывает ветер. Студеные порывыдыхание океанагремят в ушах.
Шхуна тонет.
У меня ни страха, ни сожаления.
«Св. Маврикий» лежит на боку, но его несет по океану
Там, под темной водой, ноздреватый, грязный лед, вороха морской крапивы-акалефы Лед под «Св. Маврикием».
На пловучую ледяную отмель шхуна наткнулась килем и волны не разбили ее только потому, что шторм ушел
И теперь я один плыву на громадной льдине по океану. Я понял, почему так долго ныряла за бортом рыжая голова механика: мертвец плавал на ледяной отмели
Красноватые акалефы на темной льдине похожи на клубки ржавых мокрых змей. Я погрозил им кулаком, побежал к капитанской каюте
В капитанской каюте фотографический портрет нашего хозяина Петерсена висит боком на одном гвозде. Буря не разбила стекла. Сколько раз под этим портретомтяжелые обритые губы, низкий лоб вдавлен к переносью грубой морщиной, навыкате жадные глазаПетерсен отсчитывал нам жалованье замасленными датскими кредитками, провонявшими китовым жиром. И ругался, захлебываясь мокротой, которая всегда клокотала у него в горле
Я ненавидел Петерсена.
Мы все ненавидели его и еще Адама Дубсена, матовобледного, с черной эспаньолкой, больше похожего на лакея из парижских кафе, чем на матроса. Дубсен бил нас по плечам плетью, а Петерсен, налитый кровью, отсчитывал удары, перекатывая в губах обкусанную трубку.
Да, в океане нас били. Впрочем, я сам виноват: не нанимайся на китобойные корабли, которые собирают матросов по кабакам.
Но я тогда голодал. Минуло шесть лет, как я бросил Россию.
Когда-то я был штурманом российского флота, потом летчиком, а теперь играл на окарине в копенгагенских матросских кабаках.
И, когда Адам Дубсен предложил мне работу на китолове и рейс в Ледовитый океан, конечно, я согласился.
Мы лавировали у Канинской Земли и у пролива Железных Ворот, искали китов.
Дубсен, негодяй, бил на аврале Ивана и Никодима по лицу. А те только молча закрывали лицо, точно бородатые бабы. На шхуне все были забитыми, все боялись Петерсена.
Теперь только его портрет смотрит жадно и злобно, как я обдираю в каюте с дивана красный плющ.
Дырявое красное полотнище, связанное узлами, волочится за мной.
На обломке фок-мачты раздулось, затрепало мое красное знамя, мой сигнал бедствия
Ночью острый голод сжал мне желудок, стальным, утыканным иглами, кулаком.
Ночь стояла зеленоватая, прозрачная.
Иней отблескивал на палубе. Вся шхуна серебрилась от нежного снега. Мои следы печатались на тонком снегу.
У камбуза в провиантском чулане я, как крыса, протискался между досок. Там я нашел мешки с крупой, с рисом, бочки с солониной. Упав на живот, кусками ел я из бочек скользкое, жилистое мясо, промокшее и мерзлое, до боли в челюстях.
От жадности урчал. Все стащить к себе, в тепло, меха, паклю, брезент, дрова, мешки, бочкивсе
Я сновал от провиантской в машинную. Я работал бесшумно, быстро, задыхаясь. Белые половицы почернели от моей суеты.
А ночь была, как видение, зеленоватая, странно-светлая.
Близко у борта плыли ледяные горы. Качались высокие льды, тоже прозрачные, как видения.
Брезенты я искал в другом конце корабля. Там на палубе еще лежал нетронутый снег.
И там, на снегу, я вдруг увидал след босой ступни. Я не был тут
Призрак ходит по кораблю. Может быть, мертвецы океана встали в эту прозрачную ночь.
Блеснул вдруг багровым зиянием огонь, загремел выстрел.
Пуля провизжала, дунув горячим воздухом по волосам.
На капитанском мостике Петерсен.
Его большая, как будто прозрачная паучья голова повернута ко мне, его широкие глаза точно дышат, вздута вилка жилы на лбу, ветер шевелит жидкие волосы. Одна нога в коневом сапоге, другая босая.
Тускло светит в руке парабеллум.
Я поднял над головой руки, крикнул:
Сдаюсь!
А Петерсен вдруг усмехнулся и подмигнул.
Капитан, что с вами? сказал я, вставая. Я не бунтовщик, не призрак, не вор, ваш плюш пошел на сигнал Теперь нас будет двое.
Уйди, завыл Петерсен.
Зазиял огонь, пуля, шипя, впилась в железную стенку
Брызги огня, гул, щелканье пуль погнались за мной.
Капитан сбросил сапог, он бегал за мной босым Мягкий топот зверя Капитан сошел с ума. Все призраки океана, все видения сумасшедшие воплотил для него один я.
Безоружный, я защищался поленьями, железными болтами, бревнами.
Я раскачал с силой обломок треснувшей мачты, швырнул в туман, к рулю. Бревно с грохотом заковыляло по палубе. Грянул выстрел огнем вверх. Визг донесся снизу из океана. Петерсена сбило бревном.
Он повис на красном винте, над водой, он распластался, как черный паук.
Пусть меня судит Бог Капитан, там внизу, на винте, повиснув над шумом вод, как будто очнулся, поднял голову, бычачью морду в крови, и завыл:
Штурман, штурман.
Но волна ударила его по ногам, он оборвался
С белого снега я поднял блестящий парабеллум. На стали мерцали зеленоватые отблески. Ночь, прозрачная, как видение, слушала мое хриплое дыхание, стук зубов
Я лежу без движения, в трюме. Жизнь еще гнездится где-то в моем исхудавшем, коричневом, как мумия, теле
Тьму озарило багряное сиянье. Сквозь льды пролома заструились красные копья
Пламя ширится, дышит.
Пожар на корабле, думаю я. Я сгорю, тем лучше, я натерпелся холода и тьмы Нет, это закат Закат
Солнце заходит за океан, а скоро и совсем зайдет, будет полярная ночь.
А я один буду лежать в темной яме корабля, на остывших угольях и пепле, как сморщенный, коричневый каштан.
Тоска по запоздавшей смерти заставила меня встать. Я шатался. Меня качало. Я выбрался на свет.
Все побелело: шхуна, океан, небо.
Мое красное знамя примерзло к фок-мачте и ослепло от инея.
Синяя длинная туча косой полосой разделяет багровый солнечный диск. Это он, красный шар, зажег пожар во льдах.
Я иду по палубе. На белом снегу идут предо мной мелкие черные крестики, точно трилистники. И не сразу я понял, что это следы птицы.
Сердце ударило гулко, точно пушечный залп потряс грудь.
Птицы.
Птицы на корабле, крестики на снегу, птицы, земля, говорптицы, птицы
Четкие крестики новели меня кругом корабля, к печи, где вытапливался китовый жир.
Я разгреб ногтями золу, заглянул в топку и услышал кудахтанье.
Курица, вот кого я нашел там
Из темноты смотрел на меня оранжевый зрачок с черной точкой. Живая корабельная курица. Мы захватили с собой целое гнездо Одна выжила в шторме. Она сама прыгнула ко мне.
Хлопая крыльями, закружилась у моих ног кохинхинкаперья на груди точно в коричневых брызгах.
Она плясала. А след ее был там же протоптан, где и мой: от печки в провиантский чулан. Я присел на корточки и сказал:
Пойдем ко мне, я тебя не убью, не бойся
Кохинхинка холодным клювом уткнулась в мою ладонь. Я поднял ее, пушистую, дрожащую, и спрятал на грудь под синюю фуфайку
В моей норе я сидел перед курицей на коленях и говорил, покуда она, постукивая клювом о железный пол, клевала крупу.
Угля и воды нам хватит на двоих, если будем экономить Мы будем спать в печке, в самой топке. Попробуем жить, раз мы оба живы
В ту ночь спалось теплее и ей и мне.
Ветер, океан
Под грудой мехов и тряпья я слышу океан. А на моем сердце бьется, как живая горячая капля, сердце хромой кохинхинки.
Гулкий трепет железа, взрывы рева, колокола, пушки, тягостная возня, шамканье беззубых старушечьих десен, рокот, смех протяжный, панихиды, неумолкаемая музыка. Океан, океан
По багровой полосе заката тянется редеющая синяя тень дыма из нашей трубы: мы еще топим, я и курица.
Холод стягивает лицо тонкой сталью, мучительно-стальной маской. Но каждое утро я прорубаюсь наверх. Шхуна увешана льдами, точно громадными сталактитами.
Мы ходим за водой. Кохинхинка забирается ко мне на живот и крупно трясется.
Вода в баках замерзла. Кусок льда на двоихнаша порция
Кругом белые пики ледяных скал.
Шхуна лежит теперь высоко на белой вершине, а кругом белый ландшафт как будто мертвой планеты. Мы закованы льдами и на пловучей ледяной горе разрушается «Св. Маврикий».
Помню ночь, когда кто-то еще завозился у меня на груди Мои пальцы нащупали холодный голый хвост. Крыса пришла Мы раньше ошпаривали их кипятком Крыса Мы сползлись друг к другу в угасшем трюме, сбились в тесный клубок Так замерзают люди и звери.
И, засыпая, я слышал, как все тише колотятся две живые, горячие капли на моем сердце.
И, засыпая, я слышал, как будто механик или капитан Петерсен глухо застучал в стену и просил пустить отогреться, но я уже не мог встать и открыть.
Войди, прошептал я, войди сам
И это было последнее. Это входиласмерть
Металлический молоточек постукивает по лбу. Если я не разожму глаз, толпы белых докторов просверлят мне тонкими сверлами мозг. Мои одряблевшие мускулы затряслись, я разжал присохшие губы.
Я жив, живпостойте
Нет ни белых докторов, ни операционного стола Светлое, желтоватое солнце бродит по железным измятым стенкам трюма. Льды в проломе поголубели, тают
Оттепель. Это вода каплями долбила мне темя.
С долгим стоном я выполз на палубу: шхуна высится, как черный катафалк.
Кругом бело и тихо сверкают ровные снега. Это неоглядимое белое плато. Только вдали, под синим небом, голубеют и сквозят аркады и галереи льдов.
К ногам упала на снег моя короткая тень. Я четко вижу очертание моей головы, волосы, отметенные вбок, тень бороды, клокочущей по ветру
На четвереньках, храпя, я полз по хрустящему снегу к глетчерам, чтобы только уйти от моего железного гроба, от черного разбитого катафалка «Св. Маврикия».
Льды в покатой ряби, похожей на остывшее оперенье, сквозные ворота в синее небо.
И туда просунул я голову.
Я увидал под собой, внизу, зияющую темную пропасть.
Прости меня, Господи, за то мгновенье неверное и бессильное, но я искал смерти, забывшей меня, и оттолкнулся ото льда, вытянул в пропасть руки и
Косое серое облако метнулось у лица свист падения, гулкая мгла Что-то швырнуло меня вверх, вниз, на что-то мягкое я упал.
И открыл глаза.
Я сижу, прислонясь к теплой, мшистой скале.
На отлогом зеленеющей берегу, за тихой рекой, торжественно высится лес, там пылают каскады чудовищных красных лиан. А у берега, высокой стеной, стоят, как темные пики, камыши. Я сижу на пригорке, в траве. Падая, я прижал синий колокольчик, который больше моего кулака. И вижу, как выгибается теперь на ладони его серебристый стебель, точно живой.
Так вот она, смерть.
Я улыбнулся, закрыл глаза. Это сон мой во льдахсиний колокольчик, поляна, тишина, солнце. Я умер и за что-то попал в рай Но райэто вечность Неужели вечно я так и буду сидеть у нагретого камня?