Хивря, с досадой сказал Серж. Баба глупая, наладилась печь пироги на листах из альманахов. Пока я не заметил, изодрала едва ли всю первую книжку «Полярной звезды» и взялась, как изволите видеть, за «Московский вестник». Я ейчто делаешь, дура, а оната що вы, пане, вон их у вас еще сколько А у меня был обычай: брал каждой книжки по два экземпляра и один отправлял сюда, в имение. На тот случай, если застряну тут надолго, вместо пилюль от скукии заметьте, как верно угадал! Ну, за прекрасных дам Так каков был финал, вы помните?
Наказание героя протянул я. Наказание было обыкновенное, как положено в сказках: юный Хризостом получил то, о чем молил. Прекрасная Гармония спросила любимого, что подарить ему на прощание, на память о ней и о царстве высшей жизни. Хризостом отвечал примерно в таком роде: он, дескать, и так уже довольно несчастен, но станет еще несчастнее, если утратит новое зрение, которое обрел, полюбив Гармонию, и которое открыло ему столько прекрасного даже и в дольнем мире, так вот нельзя ли устроить так, чтобы он сохранил чудесную способность видеть суть вещей? Трижды Гармония умоляла его избрать иной дар, будь это земные блага или же необыкновенные душевные качества. Но все было тщетно: Хризостом не возжелал ни таланта поэта или композитора, ни способности привлекать людские сердца, ибо не хотел до самой смерти петь о том, что навеки для него недосягаемо, любовь же людская и вовсе ему не нужна. Он снова и снова просил возлюбленную оставить ему высшее зрение, и тогда Гармония, опять обернувшись золотисто-зеленой змеей, ласково обвила его своими кольцами, раздвоенное жало, словно солнечный луч, коснулось ресниц юноши и он очнулся там, где и жил, в познаньском предместье.
А, так он был из прусской Польши? Уже не помню этих подробностей Вы закусывайте, Иоганн, с горилкой шутки плохи. И что же дальше?
Дальше, собственно, финал, помолчав и откашлявшись, сказал я. Высшее зрение принесло своему обладателю невыносимые мучения. Он взглянул на особу, с которой был помолвлен, и вместо юной девы из хоровода муз ему предстала напудренная барышня, которую продвижение по службе любимого и его виды на наследство от дядюшки волнуюто ужас, о горене менее, чем его стихи. Взглянул на ковер из трав и цветов у себя под ногамии вместо поэтических былинок и лилий увидел ботанические «экземпляры». Словом, совершенное зрение, развеяв сладкие иллюзии, уничтожило поэзию, навсегда лишив героя ее красот и повергнув в несчастье.
И только-то? протянул Серж. Не обижайтесь за вашего земляка, Иоганн, но это, воля ваша, не остро. Я ожидал большего, пока пытался вспомнить.
В самом деле? как ни глупо, я и вправду почувствовал себя уязвленным. Чего же, к примеру?
Вместо ответа Серж продекламировал что-то по-русски. Русский я знаю изрядно, однако мало что понялстихи изобиловали поэтическими и старинными оборотами.
Это из Пушкина.
Я наклонил голову с видом серьезным и почтительным. Александр Пушкин для русских то же, что для немцев Иоганн Вольфганг Гете. С той разницей, что Гете тайный советник в почтенных летах, а русский поэт молод и вольнодумен, нигде не служит и, вероятно, поэтому люди необразованные не относятся к его имени с должным уважением. Тем горячей, однако, любят его ценители поэзии.
В начале говорится Серж помолчал, подбирая французские слова. Примерно следующее: к одинокому человеку в пустыне явился светлый дух, серафим. Легкими, как сновидение, пальцами он коснулся его глаз, и они, провидя грядущее, раскрылись, как у испуганной орлицы Дальше просто, позвольте, я по-русски.
Действительно, дальнейшее я вполне уразумели незаметно прижал рукой забившееся сердце. Серж кончил декламировать и выжидательно посмотрел на меня.
«Как труп, в пустыне я лежал» повторил я. Мороз побежал по коже. Прекрасные стихи, мой друг. Прекрасные.
Рад, что вам понравилось. Но вы поняли, что я хотел сказать? Высшее знание должно быть страшно не мелкими недоразумениями в частной жизнионо ужасно само по себе.
Чем же оно ужасно?
Серж опять рассмеялся.
Что это вы спрашиваете, Иоганн! Дать точный ответ я не могу, так как, благодарение Богу, не обладаю высшим знанием. Но думаю, что во многом знании многие печали, а всеведения ограниченный человечий разум попросту не вместит.
Что ж, это верно, вежливо согласился я.
Вы что-то недоговариваете?
Нет, пустяки. Просто мне подумалось, что ваш серафим добрее нашей змеи. Коснувшись очей и ушей, он не забыл дать поэту новый язык.
Добрее? Ну вы скажете, Иоганн! Это же было самым страшным испытанием.
И все же, представьте (Я вовремя остановил себя: говори, да не заговаривайся, не доводи до неизбежного «откуда вам это известно».) И все же вы правы в том, что высшее знание не должно быть враждебно поэзии. Оно разрушает только пошлые заблуждения, настоящая же красота мира остается неприкосновенной и только лучше видна. Вспомните нашего Гете, он был и естествоиспытателем.
Верно. И у Гофмана, сколько помню, золотая лилия символизирует вместе и высшее знание, и поэзию. Странно, кстати, что в сказке о Хризостоме и Гармонии золотой горшок и лилия ни разу не упоминаются, вы не находите?
Действительно странно. Должно быть, герой оказался недостоин лилии.
Надеюсь, ирония в моих словах не прозвучала слишком явно. Настоящее объяснение было простым: писать об этой лилии я не имел ни малейшего желания, ибо знал от самого автора, каким брутальным был первоначальный замысел «Золотого горшка». В первых редакциях помянутый горшок был куда более презренным сосудом, а чудеса, с ним происходящие, приводили на ум озорную сказку Виланда о принце Бирибинкере, что мочился померанцевой водой. Золотой же лилии, коротко говоря, вовсе не существовало, как не бывало никогда огненного цветка папоротника. Кому и знать, как не студенту профессора Гофмана (не родственника Эрнста Теодора, а геттингенского ботаника): цветок тайнобрачного растения есть эмблема бесплодных надежд, наподобие русского рака, свистящего на горе, а Lilium flammiferum не присутствует и в самом полном ботаническом атласе
Его я повстречал, когда следующим утром возвращался от Сержа в город. Он сидел у ручья, осененного ивами: длинная рубаха навыворот, неописуемые шаровары, босые грязные ноги, сизые от утренней прохлады. Козлиная бородка и длинные сальные волосы добавляли странности (в здешних краях бороду бреют даже простолюдины и очень гордятся этим отличием от обитателей северных губерний). Даже если бы он не вертел в воздухе кистями обеих рук, затейливо сложив пальцы, и не гудел в такт жестам, раз за разом выпевая терцию, не было бы сомнения: передо мной безумец.
Я уже видал раньше этого Иванкапростолюдины, а иногда и дворяне охотно зазывали его к себе, кормили, задавали различные вопросы. Многие верили, что в его ответах мелькают прорицания будущего: например, если вол Иванку не нравитсяверное дело, скоро сдохнет. Беда была в том, что говорил он редко и невнятно, и сам человеческую речь не понимал. Я молился, чтобы никто здесь не заметил того, что сам я знал твердо: если умыть Иванка Кацапа, сбрить ему бороду и облачить в немецкий сюртук
Осторожно, опасаясь спугнуть, я приблизился к нему. Тут же отступил назад и зашел с другой стороны, откуда дул ветер. Где бы он ни странствовал сейчас, бань в этих волшебных землях не водилось, а возможно, также и горшков, хоть простых, хоть золотых.
Умалишенные бывают разные: бешеные или же задумчивые, подобные растениям, иные боятся черноволосых людей, а иные ненавидят капусту за то, что она отравлена, иные целыми днями плачут и ждут смерти, а другие смеются диким смехом и сочиняют плохие стихи. И есть еще такие, что не хотят либо не могут говорить с людьми и видят в обычных предметах больше, чем здравые умом. И часами смотрят в ручей, и смеются, и волнуются, будто читают занимательную книгу, написанную на песчаном дне иероглифами света и тени.
Человек разговаривал с ветром на его собственном языке. Повторял его порывы и трепетания, выпевал его песню в ушах, его скольжение между ивовых листьевтак волосы скользят через гребень. Я не знал, слышит ли он сейчас музыку, перед которой «Волшебная флейта»детский этюд, или сам скользит между листьями, держась за шелковые пряди, или наслаждается радужными переливами, вспыхивающими перед ним с каждым новым порывом ветра, или смеется и кружится в танце с волшебными существами, настолько же превосходящими обычных людей, насколько Гете и Кант превосходят орангутанга. Я знал другое: пока это длится, от созерцания его не оторвут ни чьи бы то ни было требования, ни дождь или холод, ни иные прозаические нужды телесной сущности. Все это не более чем докучливый кашель в соседней ложе, не более чем нытье и попреки злой жены для вдохновенного композитора. И вправдублаженный.
Тем горше будет неизбежное возвращение.
Мой собеседник угадал верно. Лгут романтики, но лгут и их противники. Нет ничего поэтического и возвышенного в умении видеть то, чего не видят заурядные люди, но не менее враждебно это умение прозаическому спокойствию, умеренности и трезвости, и всему тому, что зовется благим. Сочинитель сказки, переведенной на русский господином Веневитиновым, придумал язвительную мораль в назидание юным мечтателям, потому что действительность была стократ неприятнее.
Мать героя вскорости заболела и умерла, по всеобщему убеждению, от горя. Невеста героя после одного особенно непристойного случая вернула ему слово, сказав, что не может стать супругой припадочного, хотя бы он был богатым наследником и имел чин рефендария. Сестры героя, получив каждая по трети дядюшкина наследства, благополучно вышли замуж. А сам герой поспешил убраться с глаз долой, пока драгоценные родственники не добились, чтобы его официально признали умалишенным. Подальше от Восточной Пруссии, в Геттинген, потом и от Германиив Петербург, куда едут многие немцы, затем в Москву, в южные губернии, чем дальше, тем лучше ХризостомИоанн ЗлатоустИоганн Риттер из познаньского предместья, которого ты, любезный друг, так хорошо знаешь.
Что проку видеть скрытое от глаз, если люди считают подлинным лишь то, что может увидеть любой. А для того, что видим мы, даже нет и слов человеческих, за ненужностью человечеству. Если я начну рассказывать, что речь и другие звуки подобны огненным лентам, что рубиновое стекло, за которым горит огонек, поет скрипкой, что по мерцанию людей можно понять, здоровы они или больны, и что душа может парить отдельно от тела, то я окажусь в сумасшедшем доме быстрее, нежели успею договорить. Здравомыслящие люди по этому именно признаку и узнают нас, умалишенных: мы зрим видения и слышим голоса. И чем я лучше безумца, воображающего, будто он король испанский, или другого, который доподлинно знает, что голова его сделана из стекла?
Лютер в своих «Застольных беседах» советовал предавать смерти сумасшедших, ибо они суть вместилища бесов. Современные нравственные понятия требуют их миловать, ходить за ними, не давая причинить вред себе и другим, что, конечно, куда более приличествует христианам. Вот даже и здесь в губернском городе, говорят, теперь есть лечебница для них с особым доктором, с новейшими приспособлениями для водолечения и, буде явится нужда, для усмирения буйных Да только куда же деться от страха и омерзения?
Есть одно, в чем безумие и высшее знание сходятся между собой: они отъединяют человека. Чем более необычно то, что нам открывается, тем меньше людей, с которыми можно этим делиться. У гениев обыкновенно бывают один-два достойных собеседника, у таких, как я, их вовсе нету. Не прими за обиду, дорогой Зигмунд, это не твоя вина, что ты не можешь разделить со мной бредовых видений; и знай, как благодарен я тебе за то, что ты все еще читаешь эти строки. Впрочем, иногда нам, безумцам, удается поговорить друг с другом.
Когда мне в руки попал третий том «Фантазий в манере Калло», я тут же кинулся в Берлин, отыскивать автора. У меня не было ни малейших сомнений относительно того «странного способа», благодаря которому ему стала известна история студента Ансельма. И точно, я обрел товарища по несчастью, который, в отличие от меня, внял предостережениям золотисто-зеленой змейки и сделал верный выбор, испросив себе дар писателя и композитора лишь с малой толикой безумия. Жало мудрыя змеии отзвуки высшей Гармонии, которые удается облечь в слова и ноты. Его жизнь могла бы стать довольно-таки благопристойной, особенно в сравнении с моей, когда бы не маленькая дочурка американского консула, ныне счастливая супруга в высшей степени достойного человека
То был последний вечер старого года, и я, должно быть, никогда не забуду, как скрипели флюгера под пронизывающим ветром Мы долго сидели в пивном погребке на Егерштрассе. Нас было четверо: я сам; ci-devant капельмейстер, впоследствии сочинитель и юрист, убежавший со званого вечера без пальто и шляпы; долговязый субъект в туфлях, надетых поверх сапог, что ботанизировал на склонах Чимборасо (вот уж в это я бы никогда не поверил, если бы не получил из его рук совершенно свежий, будто только что сорванный, оранжевый цветок, описанный Гумбольдтом и Бонпланом); и еще один, низкорослый, что страшно боялся зеркал и получил за это от челяди прозвище «Суворов» «В нашем разговоре зазвучал тот юмор, который доступен только смертельно раненым душам»записал позднее один из нас, и к этому мне нечего прибавить. Нам, кто видел сияние высшего мира и получил за это, что причитается, от мира дольнегоодин юмор и остается, заменой надежде.
Один московский литературный критик как-то задал мне простодушный вопрос: почему это немцы ввели моду на романтическое безумие, или среди них сумасшедших больше, чем среди других наций? Я отвечал, что немцы сходят с ума совершенно так же, как прочие нации, однако в силу своего педантизма и склонности к порядку, каковая справедливо забавляет французов и русских, чаще бывают в силах противостоять безумию и рассказывать о нем. Мой ответ ему отчего-то не пришелся по душе.
На прощание я оставил Эрнсту Теодору одну из двух лорнеток и впоследствии был рад узнать, что он подарил ее своему молодому приятелю, ныне известному читающей публике под именем Бальтазара, коему волшебные стекла сослужили бесценную службу. Взамен я попросил о малом одолжении: не упоминать меня в числе собутыльников, сошедшихся в погребке той новогодней ночью. Возможно, и зря: создатель «Крейслерианы» представил бы мою плачевную историю лучше, чем она была на самом деле, и много лучше, чем это удалось мне самому.
На сем прощай, дорогой мой Зигмунд. Не знаю, свидимся ли мы когда-нибудь, не знаю даже, как скоро ты получишь это письмо и получишь ли. Извини мне печально-саркастический тон: ты сам понимаешь, что мне больше не к кому писать столь откровенно.
Остаюсь верный твой друг
* * *
Немец достал из платка очки и молча положил их на стол.
Благодарю вас за хлопоты, милостивый государь, произнес Иван Федорович и подумал, не поклониться ли, потом решил, что получится неловко, потом все же приподнялся со стула и исполнил нечто вроде полупоклона. Никогда в жизни он не осмелился бы просить об услуге ученого профессора проездом из самого Санкт-Петербурга, да притом немца, да еще страдающего нервной болезнью, потому что совершенно не знал, как с ним говорить и чем отдаривать. Но тетушка была непреклонна, и пришлось покориться. Сейчас Ивана Федоровича одолевало множество мыслей: надо ли спросить его о деньгах, или это выйдет обида, или, быть может, надо просто сразу вручить ему деньгино сколько? И если очки окажутся плохи, можно ли будет так прямо и сказать, или этим он выкажет невежливость? И что делать, если с профессором опять приключится припадок впрочем, это-то просто: поднести рюмку настойки Все эти соображения повергали его в полную растерянность, и он действовал и говорил как во сне.
Теперь уж надо их э-э
Немец серьезно кивнул. Иван Федорович взял очки, медленно отогнул правую заушину, потом левую, и с видом решительным сунул между ними голову, так что окуляры заняли надлежащие места.
Мир, видимый сквозь круглые стеклышки, ничуть не переменился, все кругом лишь очертилось более четкими линиями и как бы отодвинулось вдаль, а огонек лампадки из красного кружка с пурпурной каемкой принял настоящий свой вид рубинового стеклышка. Тетушка Василиса Кашпоровна и сквозь очки виделась прежней тетушкой, разве морщинок прибавилось.
Что, друг мой, удобно ли? (Иван Федорович согласно качнул головой.) Поди к зеркалу, погляди на себя.
Подойдя к старинному зеркалу, которое мухи щедро усеяли веснушками, Иван Федорович увидел в нем свое лицо. Вопреки опасениям, очки не слишком его безобразили и даже придавали что-то солидное, чему, однако, несколько мешали выпученные глаза. Иван Федорович постарался сделать значительное лицо, подобающее отставному поручику и хозяину имения, но вдруг не выдержал, тряхнул волосами и расхохотался. И тут же словно какая-то дверца отомкнулась у него в груди, и дышать стало свободнее.