Город был начат всерьез.
Над местом, где должен был лечь новый город, летели самолеты.
III
На квартире Никиты Полухрустова, прокурора, собрались партизаны всего Приморья.
Приехал из Николаевска-на-Амуре Степан Зарецкийневысокий плотный старик с повадками бывшего ответственного работника.
Прикатили с Камчатки Федоровичи, без которых не происходило ни одно торжество, потому что приехать за тысячу километров сплясать русскую для них ничего не стоило. Из бухты Терней явился венгерец Валлеш, с ним сын, штурман дальнего плавания. Отца переводили секретарем пограничного райкома, а сын уходил в кругосветный рейс, и лучшей встречи, чем у Полухрустова, нельзя было придумать.
Из таежных сел прикатили Плужниковы, Зуевы, Охотниковы, дравшиеся в отрядах целыми семьями, человек по двадцать одной фамилии. Из тайги, где заложен был новый город, невзначай прилетел Михаил Семенович. По-девичьи улыбаясь краешками губ, глухим альтом приветствовал он старых товарищей, которых давно не видел, сидя в областном центре.
Все сразу повеселели, услыхав его голос.
Сколько лет все слышали его в бою и в работе. Этим голосом Михаил Семенович и командовал и рассказывал анекдоты, по полчаса каждый.
Михаил Семенович.
С Михаилом Семеновичем прилетел седобровый Янков. Вслед за ними подъехало несколько комдивов, молодец к молодцу, лет по тридцати семи от роду. Ждали Варвару Хлебникову и многих других знаменитых и знатных товарищей. Однако сели за стол немедля. Командирывокруг начальника гарнизона Винокурова, партизанывокруг Михаила Семеновича, молодежьврассыпную, кто где.
Хорош праздник! сказал Полухрустов, оглядывая стол. Спасибо, все приехали, кого ждали.
Он стоял во главе стола и краткими жестами предлагал гостям заняться едой. Темная могучая борода его была расчесана и аккуратно разложена по белой украинской рубахе, и Полухрустов легонько придерживал ее рукой, чтобы она не кудлатилась.
Выпили, закусилиразговорились.
Вспомнили снега, метели, рваные валенки на обмороженных ногах, гранаты в консервных банках и выпили за своих командиров, за погибших и здравствующих товарищей.
Вспомнили, как Варвара Ильинична Хлебникова перешивала к Октябрьскому празднику церковные ризы себе на салоп и как шла открывать заседание ревкома вся в золотой парче.
В ту минуту, как пили за нее, она и явилась, широкая и дородная, едва пролезая в дверь.
Теперь она была просто женщина, жена районного рыбника, но все ее помнили по двадцатому году, когда Варвара запросто творила чудеса революции. Была она в те годы крепка и красива, удивительно смела и беззаботна до умиления. Ей и поручали потому все самое трудное. И она бралась за все. То ведала она образованием, то управляла финансами. Да это еще полбеды! Но был случайс красным флагом у дуги ездила в пошевнях за рубеж, к китайцам, сговариваться о революции.
И все ей удавалось.
Она была веселая, простая и верная женщина. Никакой особенной биографии, на первый взгляд, у нее не было. Бабка ее, мать, две тетки, да и сама она работали прачками на золотых приисках. Когда, бывало, начнет она рассказывать о себе, всегда путает свою жизнь с бабкиной или с теткиными, или теткам припишет то, что случалось с ней, потому что и на самом деле трудно было разобраться в пяти прачкиных существованиях, одинаково скудных. Она любила женить молодых, крестить новорожденных и погребать умерших, гордилась тем, что она крестная или посажёная мать, и все рассказы ее о собственной жизни до революциикакой-то справочник свадеб, похорон, крестин, разводов и краж, будто работала она не в прачечной, а в полиции.
Жизнь ее могла бы показаться великолепной, относись хоть одно пережитое событие непосредственно к самой Варваре Ильиничне. Она жила, врастая в чужие жизни, служа им и помогая.
Зато родственников и знакомых было у нее множество, и всех она знала по имени. Она легко подходила к людям, понимала их с первого взгляда и была настолько правдива, настолько полна искренности, что все ее любили и уважали, сами не зная за что, наверно, за эту ничем не вооруженную ее хорошесть, за честность, за искренность, за доброту.
Теперь Варвара Ильинична давно уже не рассказывала о свадьбах; о ней самой рассказывали люди, и она слушала, смеясь и скрестив под могучей грудью блестящие красные руки.
Она и сейчас вошла смеясь. Все залюбовались ею, не замечая отяжелевшей фигуры, это вошла их молодость, Варя Хлебникова.
С нею была дочь Ольга.
Да неужто твоя? спросил Янков, смотря на черноволосую девушку с пушистой кожей, и смущенно замолктак остро и ярко напомнила ему девушка покойного отца своего, Ованеса Шахвердиана, наивной талантливостью всего облика.
Тут вспомнили, как рожала Варвара, как писали врачу предписание: «Пользуясь научными методами, устроить рождение детского плода не позже двадцать второго сего числа ввиду эвакуации города».
Выпили за Варвару Хлебникову, выпили и за Ованеса Шахвердиана, спущенного японцами под лед, и пожелали его дочери Ольге, чтобы жизнь ее была азартной, как у отца, и веселой, как у матери.
В середине тоста вошли человек шесть моряков, только что прибывших в город из Балтики. Из старых друзей не было одного Шлегеля.
С приходом новых гостей порядок стола смешался. Командиры дивизий двинулись к девушкам с явным намерением потанцевать, но Янков загородил им дорогу.
Раз бы еще повоевать, товарищи командиры, а там концы, хватит, сказал он просительно и с надеждой.
Кто и повоюет, а нам с тобой не придется, тоненько сказал, немедленно запивая свои слова стопкой водки, молчаливый Михаил Семенович.
Почему не придется?
А потому, что масштаб нас с тобой задушит, вот почему. Народ мы стали ответственный. Не возьмут нас с тобой на войну.
Затеялся спор о стариках. Командиры остановились на полпути.
Оля Хлебникова, как вошла и села позади Варвары Ильиничны, у рояля, так и не трогалась с места. Никогда не видела она столько орденов и такого количества полководцев.
Блестящие, сивые, с красной искоркой, глаза одного сразу запомнились Ольге. У него было резкое, с крупными складками лицо, сквозь сорокалетие которого все время пробивалось мальчишество. Это был Голиков. Его дивизия славилась.
Он шел к Ольге сквозь группу спорщиков, и его-то крепче других держал разошедшийся Янков.
А другойГубербыл степенный, чернявый, с большими мягкими усами, похожий на героя турецкой войны из старых журналов. Рядом с ним переступал с ноги на ногу комиссар укрепленного района Шершавин, изящный, сухонький, с очень умным, но староватым лицом. Он молчал, дружелюбно оглядывая спорщиков и время от времени шевеля губой.
Четвертый, Кондратенко, был короткий человек с крепкими плечами, очень похожий, как показалось Ольге, на генерала Дохтурова, каким он описан у Льва Толстого.
А над всеми ними, всех на голову выше и дороднее, возвышался начальник местного гарнизонаВинокуров, мужчина в два японских роста, с простым, веселым и бесконечно добрым лицом молодого солдата. Это было лицо очень умного рабочегоне ожиревшее, не тронутое морщинами, а просто невероятно здоровое, умное и грубоватое. Кулаки у него были с голову трехмесячного ребенка, и он с большим удовольствием держал их на виду. Видно было, что он умен и хитер за десятерых, выдумщик и смельчак, но осторожен. Он что-то доказывал командиру кавалерийской дивизии Нейману, громадному белокурому латышу, который сонно смотрел на него, не мигая, изредка поддакивая шпорой.
Спор о стариках разгорался.
Да ты посмотри, кто мы такие, говорил Михаил Семенович Янкову. Оглянись, посмотри
И каждый мысленно оглядел друг друга и всю компанию.
Сидели секретари окружкомов и председатели исполнительных комитетов, сидели хозяева больших трестов, прокуроры, кооператоры, сидели седоголовые старики, отцы Октября, самые старшие из живых, старше их были только портреты погибших, а из живых никого не было старше.
Вижу я теперь, что масштаб нас задушит, согласился Янков и с завистью поглядел на командирскую молодежь.
Выпьем, так уж и быть, за детей, сказал он мрачно.
Старики стали считать свою смену и пошли козырять инженерами, летчиками, врачами, писателями.
А у меня Олькаокеанограф. Ни у кого такой профессии нету, сказала Варвара.
Даже как-то странно, пожал плечами Михаил Семенович, сконфуженно запивая сказанное. Ни у кого нет океанографов, а у тебя, Варя, почему-то имеется. И на что тебе, собственно, дочка-океанограф?
Кое-чего тоже читали, сказала Варвара, подмигивая, ведущая нынче профессия, да и к дому поближе.
Никита Алексеевич Полухрустов велел всем еще раз наполнить бокалы и провозгласил самый славный тост за весь вечер.
Выпьем за советскую власть. Что она из нас сделала! сказал он.
И бывшие пастухи, слесари и прачки выпили за советскую власть, за то, что она сделала с людьми. Выпили за трудный, славный путь свой, за рост свой, ибо все, чем они были, было советской властью.
Начались танцы.
Первыми вышли в круг комдивы и моряки. За ними, прикидываясь неумеющими, заторопились хозяйственники. Они тыкали папиросы в цветочные горшки и, не глядя, хватали дам.
Фокстрот в Советском Союзе в те годы танцевали по-разномупод вальс и под польку, даже под казачка и лезгинку, не попадали б только ноги партнерши под сапоги. Никто не стеснялся, фокстрот был хорошего темпа, просторный, танцевали, руководствуясь не музыкой, а сердцебиением, но это не портило дела.
Не вижу одиннадцатой кавдивизии в танцах, сказал Винокуров, пожимая плечами в знак своего крайнего удивления и разыскивая глазами Неймана.
Винокуров.
Нет такого кавалериста, который бы не пел, не пил и не плясал, ответил ему комбриг. Но сегодня мы не поем и не пляшембоимся напиться.
Он махнул рукой и подсел к Варваре Ильиничне.
Высоко подняв брови и прижав руку к щеке, она готовилась запеть песню.
А что там стряслось у вас? спросила она.
Соревновались с девятой, зловеще ответил ей Нейман. Да так насоревновались и он налил себе стакан вина и выпил залпом.
Не трогай его, Винокуров, сказала Варвара Ильинична, понимающе кивая Нейману головой. Нас с ним обоих сегодня на слезу тянет.
Резкий деревенский голос ее, звук которого был ни с чем не сравним, ворвался в мелодию танца. Танцоры на мгновение сбились в ритме, наступили дамам на туфли, но тотчас оправились. Янков закричал поощрительно:
Валяй, Варюха, дуй!
Варвара Ильинична запела по-украински, что означало ее крайнюю растроганность и ту певческую печаль и тоску, которые приходят, когда певец заблудился в песнях:
Ой, глянь, сынку, на сход сонця,
Чи не видно там японця?
Бачу, мамо, я не сплю,
На границе я стою
Ой, не сплю и не лежу,
Нашу землю стережу.
Очарованный хмелем и песней, Луза с мрачным уважением глядел на Варвару.
Пей, Варя, пей, красота моя! восторженно покрикивал он. Неясно было, чего он хотел от Варвары, чтобы пила она или пела, но сердце Лузы уже не считалось ни с какими словами. Пей, Варюха! кричал он плача.
Многие оглянулись на печальный бабий голос, в котором вздрагивала сухая, еще не капнувшая, но уже соленая на слух слеза.
Лузу не веселил пир. Он все время рассказывал о пятом китайце, что убежал от расстрела.
Надо было нам в двадцать девятом году подмигнуть им, говорил он. Сами такими были.
Не смешивай личного в партийным, утешал его старик Валлеш, а старший Плужников бил кулаком по спине, говоря:
Приезжай, чёрт, в тайгутакой интересный климат Промнись.
Да, бывал уже Луза в гостях, ездил проветриваться и к старым товарищам, и в санаторий. Два месяца сидел он безвыходно в отличном доме отдыха, в Крыму, и через неделю заскучал, замрачнел невообразимо.
Сначала все ему было приятнои люди и разговоры. Удавалось ему ловко ввернуть о гражданской войне и интересно рассказать о японцах и партизанах. Но дня через три, когда рассказаны были самые интересные и видные истории, люди стали приставать к нему с расспросами о том, как дело с лесом на Дальнем Востоке, да велико ли судоходство по Амуру, да относительно новостроек. А он все сворачивал на гражданскую войну и японских шпионов, как они, офицеры генштаба, живут в тайге охотниками или потрошат иваси на рыбалках. Но и этих историй хватило не больше чем на день. И, рассказав их, он замолчал, перестал ходить в клуб и заваливался спать раньше времени, рыча во сне от хлопотливых переживаний.
Особенно донимал его один в доме отдыха, любитель поговорить о политике. Он говорил об углях, о железной руде, о лесах, об озерах, только что найденных в тайге. Презрительно кривя губы, он поругивал таежных людей за бездомность.
Мало у вас народу и медленно растете. Экзотика вас развращаеттигры, женьшень, японцы, тайга. А экзотика в том, что, сидя в лесу, спички из Белоруссии возите. И не стыдно? Целлюлозы сколько угодно, а ученические тетрадки в Москве, небось, закупаете. Вот попадут к вам рязанцы да полтавцы, они научат вас, как ценить Дальний Восток!
Беден ваш край человеком, говорил он. Мало человека у вас, и прост он чересчур Смел, но узок, без самостоятельной широты ума. Мало ли столетий прошло, как забрел он туда и сел на туземных стойбищах? Мало ль он повыжег лесов, поразгонял зверя, а нет, не стал родителем края, не пустил глубоких корней в землю, не воспел ее, не назвал родиной. Только сейчас берется он за хозяйство, да и то полегоньку.
Э-э, ерунда! пробовал отмахнуться от него Луза.
Но отдыхающего трудно было сбить с мысли.
Жил у вас человек при царе сытно и воровски, как в чужом, не собственном дому, все не считано, не меряно: ни земля, ни лес, ни рыба, ни зверь. От богатства края был нерадив и в общем небогат народ, и оттого, что все валялось нетронутое, небрежен стал, глух к труду. Не заводил у вас человек радостей надолго, не оставлял детям хозяйство со старыми, своей рукой посаженными корнями. Надо к вам новых людей подбросить, освежить вас.
Луза собрал чемодан и, никому не сказавшись, уехал домой.
Так что он знал хорошо, что значит быть в гостях, и, небрежно махнув рукой, отвечал Валлешу:
Вы все знаете, злость на этих японцев у меня великолепнейшая, первого сорту, а нервы э, нервы дают себя знать в любом вопросе.
Он становился все злей и злей. Узкие глаза его сжались, рот открывался медленно, нехотя.
Антипартийно отношусь к японцамфакт, говорил он. Ненавижу. Я их в пень рубил.
А польза есть? спросил Шершавин, щуря невыспавшиеся глаза. Сидишь на самой границе, а японцы у тебя под носом на диверсии ходят.
А вы воздух закройте на замок, возражал Луза, смеясь ядовитым смехом. Чего же вы, право? Закрыли бы на замок воздухи вам спокойно, и нам веселее.
Народу никого у нас нет, сказал он опять, пожевывая сивые усы. Строить чего-то собираемся, а двор не огородили. Все, брат, у нас попрут.
Ольга танцевала больше всего с тем озорным комдивом, который ей сразу понравился, но старики перехватывали ее от него и, наплевав на музыку, выделывали узоры, добросовестно наступая на ноги.
Седенький старичок, геолог Шотман, с увлечением заводил патефон и благоговейно дирижировал музыкой пластинок.
Польку, полечку! закричал вдруг усатый Федорович. Я, чёрт вас возьми, лирик и люблю азарт!
Но завели вальс.
Я чистый лирик, я и вальс могу танцевать, мирно сказал Федорович, расчесывая редкую и на удивление всем страшно кудрявую и размашистую бородку.
И, подхватив Олю, он понесся в ужасном галопе, нырял вприсядку и топал ногами об пол с нестерпимым ухарством.
Окончательно махнув рукой на музыку, старики пошли в пляс по двое и по трое, обнявшись и приткнувшись друг к другу лбами. Шотман примкнул к одной из таких танцующих троек. Но тройка не пускала его к себе.
Ты чего все ищешь, Соломон? шипел на него Полухрустов. Ты ищешь цемент, я знаю.
Испуганно обнимая его, Шотман прижался к нему щекой и вкрадчиво зашептал отчаянным голосом:
Тсс тонн десять, это ж не просьба
Не выйдет, сказал Полухрустов, кружась
Да, едва ли, сказал Янков, бывший в тройке за даму.
Что значитне выйдет Я подкину жиров