Как же я, могу поговорить? сказала Ольга и испугалась мысли, что ей нужно лезть в большое и неизвестное дело. Я, впрочем, скажу, спрошу, добавила она, не глядя на Зарецкую. Но почему его ранили из-за вас?
По смыслу так выходит. У Степана, видишь ли, сколько-то там беспаспортных рабочих, два корейца из них, к тому же. Ну, вот и пристал, кто да откуда, да кто разрешил. А где их, паспортных, тут найдешь? Не Москва. Перекованные которыеи те в тайгу не желают
За чаем Ольга еще раз спросила Шлегеля, как все-таки его рана и пойман ли стрелявший.
Ранапустяк, а поймать товарищи не дают, сказал он сухо.
Не возводи ты, Семен Аронович, напраслины, добродушно посмеиваясь, ответил Зарецкий. Тебе бы только голый закон блюсти, а ты вот иди, поскреби землюузнаешь беду. Изволь, я их уволить согласен, сказал он, волнуясь. А прорывна твой счет.
Шлегель молчал. Потом он спросил:
Тебе сколько лет, Степан?
А что, стар, что ли?
Да нет. Незаметно, что взрослый.
В этой обстановке Ольга не решалась ничего спросить и стала прощаться. Шлегель пошел проводить ее до берега.
Зарецкая, небось, уже поручила вам переговорить со вшой, сказал он по дороге.
Догадываетесь, о чем она просила?
Знаю. Глупости. Она думает, что он у нее хозяйственный гений.
А он дурак. И ни хозяин, и ни чёрт его знает что. Просто веселый дурак. Типичный дурак.
Он честный человек.
То есть не крадет? Да, в этом честный. А что он всю жизнь только и делает, что мечтает, это как, по-вашему, называется? Всю жизнь мечтает! Вот ерунда с горохом! Еще в гражданскую войну с ним возились, как с обиженным гением. Потом он мечтал, что он опытный, прямо необыкновенный строитель, а РКП мешает смелому человеку. Его посадили в РКП. Он стал мечтать, что он знаменитый разоблачитель воров и что каждый проработавший год на хозяйствесукин сын и подлец. Его посадили на хозяйствотак тут у него прорывы, потому что ГПУ не понимает великой его души.
Они шли, взяв друг друга за руки, по узкой тропе, у самого моря. Выл ранний оливковый вечер, беспокойно пахнувший морем. Перед глазами вставало большое небо, стлалось большое море, линия могучих лесов вычерчивалась слева.
Ах, мне это понятно, сказала Ольга. Так хочется делать только самые великие дела.
У великих дел нет специальности, ответил Шлегель. Да и, вообще говоря, я знаю на свете только одну хорошую специальность. Вот ваш покойный отец владел ею в совершенстве.
Что это?
Он был удивительным революционным практиком. Он везде искал новое, вцеплялся в него, и, я думаю, во всех науках его интересовало только однокак победить белых с наименьшей затратой сил. Варвара Ильинишна имела другую специальностьона заставляла верить в нее. Ей верили, чем бы она ни занималась. Что такое великое дело? Это великий характер, проявившийся в кооперации, физике, рыбоведении, войне или искусстве. Можно быть великим дворником и можно быть бездарным профессором.
Но люди должны мечтать, Шлегель. Люди, не создавшие ничего великого, больше других имеют право на мечту о великом.
На севере вы увидите Шотмана. Вы знаете его? Седенький, квелый старик старикашка, как его называют тут. Вотмечтатель. Если он увлекается музыкой, знайте, что он уж где-то воспитывает музыканта. Если увлекается архитектурой, значит, запустил руку в чью-то душу и строит там. И посмотрите, сколько вокруг него толчется людей.
Я сам писал стихи, продолжал Шлегель, кашляя от смущения. Я хотел быть знаменитым поэтом, но однажды увидел молодого болвана, сюсюкающего о любви У него были подлые поросячьи глаза, противные, грязные руки, и он явно хотел получать большие гонорары за свои безграмотные стихи. Ему снились лаковые туфли и шницель, а не лавровые венки. И тогда я подумал: я поэт? Я стану писать стихи о любви? О будущем? Я? Мне стало страшно. Какую душу надо иметь, чтобы рискнуть на этот подвиг! С тех пор я чекист. Не то, что здесь нужна душа поменьше, но совсем другая душа, потверже, посуше. Когда я высовываю голову из кабинета, в котором самый старый заключенныйэто я сам, когда я поднимаю глаза от преступников, подлецов и идиотов, я хочу видеть, что кто-то мечтает за меня, кто-то возводит города, пишет хорошие книги, ставит замечательные спектакли, находит новые дороги в науке, и мне становится легко. Вздохну разок-другой о своих стихах и опять погружаюсь в дела. Чтобы я хорошо работал, всегда должно быть что-нибудь радостное за моим окном
Он плюнул, отдышался и добавил:
Но я не умею два дня пить чай и болтать, что я был бы великим полководцем, гениальным поэтом или музыкантом, если бы кончил в свое время городское училище. А у Зарецкого не в порядке паспорта рабочих, завхоз вор, в бараках грязно, а у него самого всегда слюнявые губы, потому что он не умеет курить трубку. Коммунистэто, брат, человек, который должен жить счастливее беспартийного. Надо уметь так жить!
Шлегель еще долго не отпускал Ольгу, долго водил ее по тихому большому берегу, расспрашивая об экспедиции и товарищах по работе. Потом он проводил Ольгу до пристани.
Я бы сам поднялся на север, но не могу. Если что, пишите мне, сказал он, прощаясь. А я отвечу. Я здорово пишу письма, честное слово. Плохие поэты всегда пишут хорошие письма.
*
У Звягина подобрались отличные ребята, и они так сроднились между собой, что образовали семью. Об окончании плавания думали, как о несчастье, и если бы не боялись все хорошее перепутать, конечно, переженились бы и странствовали семьями, с детьми, как цыгане.
25 сентября Звягин был в лимане Амура.
Ольга устроила всю группу в старой бане Зуева. В бане уже гостила зуевская племянница Олимпиада, приехавшая выходить замуж.
В Николаевске-на-Амуре все было тихо. Город еще не вернулся из тайги и моря. Недели через две ждали человек двести с приисков и разведок, и предполагалось, что состоится не менее сотни свадеб. Николаевские девчата нервничали на вечерних уличных гуляньях, ожидали первой осени и вместе с нею женихов из тайги.
*
В то самое время, как Ольга шла с экспедицией к северу, Луза получил телеграмму от Михаила Семеновича, приглашавшего поехать с ним по краю, и, несмотря на то, что дел на границе было по горло, выехал ему навстречу в Никольск-Уссурийский.
Ехали в салон-вагоне втроем, не считая проводника: Михаил Семенович, порученец Черняев и Луза, так предполагалось, на самом же деле в вагоне толпилось по меньшей мере двадцать или тридцать человек. Они влезали на маленьких станциях и от остановки до остановки докладывали о хлебе, о сое, о кадрах, потом, не успев попрощаться, вылезали, и вместо них появлялись другие.
Михаил Семенович в салон-вагоне.
Во Владивостоке стояло солнечное ветреное утро. Вагон поставили в тупик, почти у берега залива. Из вагона были видны корпуса пароходов, слышалось пение грузчиков и удары волны в гранит эстакады. Было еще рано. Город спал. Связисты сунули в угол вагона два телефонных аппарата и включили вагон в мир. Черняев, в голубом бумажном трико, зловещим шёпотом закричал в трубку:
Алло, город, алло!..
Наскоро выпив чаю, Михаил Семенович и Луза пешком пошли в город, смотрели, как дворники метут улицы, как открываются магазины заходили на почту, в больницу, на Миллионку, где в улочках-щелях копошились воры и контрабандисты, а кондитеры пекли и варили какую-то сладкую ерунду, пахнувшую чесноком. Они толкнули дверь и вошли в пустой Китайский театр. На стене маршировал мальчик лет восьми; старый, обрюзгший китаец издали наблюдал за ним, что-то хрипло покрикивая.
Потом они сели за общий стол в китайской столовой и вместе с портовыми рабочими и нищими съели какой-то острый соус, сладковато-кислый и душисто-вонючий, запив его теплым, почти горячим пивом. Потом вломились в только что открытый магазин готового платья и долго приценивались к вещам, а в десять часов утра вернулись в вагон заседать.
Не успел Луза выпить у проводника бутылку нарзана, как из салона послышался голос Михаила Семеновича. Он почти кричал:
Пальто стоит тристас ума сойти! Кому продаете? Город грязный, запущенный. Дворники с утра пьяны. Улицы нужно иногда поливать водой, слыхали об этом? Или вам создать институт по уборке улиц?
Луза сидел в купе рядом с салоном. Доклады о рыбе, золоте, детях, банно-прачечном деле ходили в его голове, как дым.
Порученец Черняев шёпотом кричал в телефонную трубку, чтобы соединили с краем. Проводник стоял в тамбуре, строгий и бледный. Чувствуя свою близость к государственному делу, он торжественно впускал посетителей и делал им знак пройти или подождать, не говоря ни слова.
Насчет обеда ничего не известно? спросил его Луза.
Видите, принимает, ответил проводник. До вечера не управимся.
Луза вернулся к себе в купе. Молодой профессор говорил в салоне Михаилу Семеновичу:
Мне больше нечего делать, говорил он. Техникум создан, кадры налицо. А у меня в портфеле начатый исторический труд
Давно в партии?
Десять лет. Слушайте, Михаил Семенович, я сделал все, что мог. Не могу, Михаил Семенович, не могу. Надо подумать и о себе.
У вас будет много времени. Я вот думаю, что вам трудно быть коммунистом всю жизнь. Еще год, еще два, потом конец.
Михаил Семенович
Говорю прямо: вам осталось два-три года. Начните, думать о себе сегодня же. Нечего обижаться, когда виноваты. Иному, брат, трудно быть коммунистом всю жизнь. Дернет на нервахи через пять лет от него одни дырки. Вы, Фраткин, интеллигент, тонкая душа. Думайте о себе строже. У нас и пролетарии заваливаются, возьмите хотя бы Зарецкого. Раз в жизни побил японцев и никак этого забыть не может, а с тех пор он нам двадцать дел испортил. Это талант, Фраткин, быть коммунистом, большой талант.
Если так, пошлите меня в ЦК, пусть ЦК проверит.
Идея. Только мы не вас пошлем, а письмо.
Я
Вы, Фраткин, человек без запаса, без внутренних фондов. Передержали мы вас ни профессорстве, нот что. Руководя человеком, всегда надо помнить, на что он годен и сколько способен продержаться. Хватит. Через две недели я вернусь в край, поставлю ваш вопрос
Он встает из-за стола и грузно делает несколько шагов по салону.
Хорошо бы пообедать, товарищ Черняев, говорит он и спрашивает Фраткина: В козла играете? Садитесь. Вася! зовет он Луду. Вылезай из купе.
Они садятся играть в домино: Михаил Семенович с Черняевым, Луза с профессором.
Порученец Черняев, давний компаньон Михаила Семеновича, играет, ни на кого не поднимая глаз. Он весь в благородном порыве подыграть своему компаньону и знает, что большего с него и не требуют.
Первую ошибку делает профессор.
Шляпа вы, замечает тонким, певучим голосом Михаил Семенович, вы же своего подводите таким ходом. Ах, чёрт вас! Вы даже в игре шляпа! Берегись, Вася, профессора!
Затем отличается Луза. Он запер ходы, сам того не заметив.
Чего ж ты лезешь играть, раз не умеешь? говорит, волнуясь, Михаил Семенович. Еще вызывается играть
Да я же не вызывался А ну вас, давайте обедать. Раз садишься игратьиграй. Три часа дня. Обед кончен. Машину, говорит, зевая, Михаил Семенович. Они едут поглядеть, как идут работы по береговой обороне, начатые в апреле.
Михаил Семёнович и Луза отправились осматривать работы по береговой обороне.
Берег завален мотками проволоки, пустыми цементными бочками, осколками ящиков и грудами щебня. Бетонщики, землекопы и электрики в синих робах расхаживают между костров, походных горнов и бетономешалок. Громадные ящики с деталями будущего орудия стоят возле. Это будет одно орудие. Его еще нет, но будущее хозяйство этого скромного «хутора», как здесь любовно называют эти гигантские пушки, уже разместилось вокруг строительной площадки. В клубе этого «хутора» (в клубе, собственно, орудия) поет хор, рядом с клубом монтируют рацию, и то, что раньше, в старину, называлось артиллеристом, бойкое существо в синей робе и бескозырке, оглушительно насвистывая, любовно ходит вокруг двигателя электростанции, которая также составляет хозяйство этой пушки.
Потом идет штаб самой пушки, командная рубка, маленький госпиталь, склады, казармы, подвалы, огород и цветник.
Война становится трудной специальностью, с довольным видом говорит Михаил Семенович. Чтобы убить одного человека, надо кончить по крайней мере десятилетку.
Они заходят в казармы краснофлотцев.
Деревенские, поднимите руки! просит Михаил Семенович. Не поднимается ни одна рука. Всерабочие, половина окончила семилетку.
Комсомольцы, поднимите руки! говорит он в другой казарме, и нет ни одной, которая осталась бы не поднятой.
Затем Михаил Семенович и Луза едут на Дальзаводосматривают жилые дома, в портосматривают китобойное судно, за городосматривают водопровод.
Вечер застает их на холмистой дороге в глубине Амурского залива. По лесу пробирается туман. По лесорубным тропам его длинная белая струя легко спускается с холмов в глухие пади и растекается меж дерев.
Сырой солоноватый ветер липнет к лицу. Они возвращаются в город затемно и, не заходя в вагон, бредут на пристань, где их уже поджидает у стенки готовый к отходу баркас.
Можно отваливать? спрашивает капитан баркаса, веселый, вечно играющий в козла Боярышников.
Пожалуйста, отвечает Михаил Семенович и прибавляет рассеянно:Как освободишьсязалезай в кают-компанию, сыграем перед, сном.
Есть залезай, сыграем, шутливо отвечает капитан. Черняев сидя спит в крохотной кают-компании.
Михаил Семенович и Луза отправились осматривать работы по береговой обороне.
Товарищ начальник штаба, проснись, покажи телеграммы, ласково говорит ему Михаил Семенович.
Не открывая глаз, Черняев бормочет:
Все в порядке. Ваши все посланы, а вам из края ничего нет.
Я ж не в отпуску, недовольно замечает Михаил Семенович. Как это нет? Проспал, небось.
Честное слово, ничего не было, говорит Черняев, еще крепче закрывая глаза.
Он приготовился к морской болезни и сосредоточенно ждет ее первых спазм.
Михаил Семенович свободен, делать ему решительно нечего. Капитан задержался на мостике, и он пристает к Лузе. Долго и мелочно расспрашивает он его о колхозе, о приграничном быте.
Липовый ты у нас активист, печально говорит он Лузе.
Почетная липа. А ведь одно время в председателях колхоза ходил.
Отпусти ты меняспать охота, сердито защищается Луза.
Расскажи хорошую историюотпущу.
И Василий Пименович Луза медленно и неловко рассказывает истории, выдумывая их на ходу, но Михаил Семенович все их равнодушно бракует.
И что колхозники твои смотрят? Я б такого, как ты, в три шеи выгнал, говорит он уже раздраженно и начинает рассказывать сам. Это не речь, а сказка о цементе, которого ему всегда не хватает. Он любит выдумывать новые способы выработки цемента и мечтает найти «клейкие земли».
И вот, допустим, приходит ко мне человек и говорит: нашел я клейкие земли, ну, что-нибудь вроде нефти или природной смолы, или там вроде торфа. Запас сто тысяч тонн. Я б ему, ни слова не говоря, отсчитал сию минуту сто тысяч целковых.
Отсчитал бы?
Сию ж минуту!
Сейчас Михаил Семенович говорит почти сам с собой и не похож на ответственного хозяйственника, старого боевика, всеобщего учителя, каким он бывает на людях. Он просто человек с усталыми глазами и морщинистым лбом, у которого жизньиз цемента и гречневых круп, мануфактуры и угля, как бывают жизни из вечных страстей и стихов.
Черняев, который знает характер Михаила Семеновича, всегда угадывает причины его веселья и мрачности. «Уж это наверняка уголь», говорит он, замечая, что голос Михаила Семеновича становится все медленнее и громче, а интонации зловещее. «Это рыба его рассмешила», догадывается он в другой раз, потому что привык уже по теням и морщинам на лице понимать, рыбные они или угольные, кадровые или хлебные.
Ночь грохочет за стеной каюты. Михаил Семенович положил на руки бледное лицо и блаженно бормочет сказку за сказкой.
Ты, Вася, слушай меня, время от времени говорит он Лузе. У тебя что, лесу не хватает? Достанем, слушай.
Но в сердце Лузы нет влечения к вещам, занимающим Михаила Семеновича.
Лузаохотник, которого только называют председателем колхоза, а на самом деле никакой он не председатель. Просто почетный человек, герой, ожидающий своего времени. Но добыть для «25 Октября» лесу и ему хочетсяи вот, покручивая усы, он ретиво собирается слушать.