Золотой ключ, или Похождения Буратины. Claviculae - Михаил Харитонов 31 стр.


Пер. и комментарии Яны Задонской (хемулька)

СЕМНАДЦАТЫЙ КЛЮЧИК, ДУХОВНЫЙ. СТРАНИЦА ИЗ КНИГИ ДЕЛОУЧЕНИЯ КРАТКОГО ИЗВОДА

Прочитаете, когда будет случай и настроение.

C. 66

[]

аемые градусы или шаги вовсе не являются мерами совершенства, как то думают профаны. Не глубины посвящений и не число заслуг перед Братством они выражают, вовсе нет. Ноприроду отношений между людьми.

Отношения же бываютс теми, кто ниже, кто равен или кто выше. Нет других путей, дозволяемых Вдовою и Разумом. Братство не знает иных законов, кроме законов Вдовы и Разума, и устроено сообразно таковым. Потому эти три отношения и положены в основание первых Трёх Градусов.

Первый Градус именуется братским, Второйтоварищеским, Третийдружеским. Посвящённый по отношению к высшим считает себя братом, к равным относится как товарищ, к низшим нисходит как друг. Это и означает, что человек человекудруг, товарищ и брат.

Что есть брат? Тот, кто отверз внутренние очи, узрел свою малость и взалкал Света.

Брат верен братьям телом, так как интеллект и воля его спят. Так ребёнок любит родных, ибо тело его смешано из одной с ними материи.

Добродетель братавера. Она называется слепой, ибо не нуждается в рассуждении, так как простой брат не понимает дела высших. Достаточно того, чтобы он полагался на них во всём, и верил в то, что все их дела ведут ко благу. Награды своей он не знает, потому что не может понять, что есть истинная награда. Посему он должен почитать наградой всё, что дают ему высшие.

Что есть товарищ? Тот, кто видел Свет, но не приблизился к нему и не пребывает в нём.

Товарищ предан товарищам разумом, ибо интеллект его бодрствует, хотя воля спит. Так торговец доверяет сотоварищу, ибо они делают одно дело, и только вместе могут получить свою выгоду.

Товарищ повелевает братьями, но не как господин, а как вестник воли Высших и как надзирающий за исполнением их воли. Товарищу также дозволено рассуждать о делах Друзей, но повиноваться он им обязан.

Добродетель товарищанадежда. Она зовётся зрячей, ибо нуждается в уверенности в себе и уповании на товарищей. Надо знать и себя, и товарищей, и награду свою, чтобы уповать на неё.

Кто есть Друг? Тот, кто достиг Света и стал одно с ним.

Друг любит других сердцем, ибо воля его бодрствует. Сердце различает добро и зло. Так родитель любит детей, даже когда они злы, и обращает их к добру.

Добродетель другалюбовь. Её зовут и зрячей слепотой, и знающим незнанием, и иными названиями. Выражается она в излиянии блага на любимых.

Друг не нуждается в награде, кроме возможности творить добро. Что ему для этого нужно, определяет он сам.

Из трёх добродетелей вераоснова, любовьвенец. Что до надежды, то онаиз самых трудных вещей. Она подобна мосту, висящему над пропастью отчаяния. Потому её-то и почитают важнейшей из всех и обозначают вет-

[]

ВОСЕМНАДЦАТЫЙ КЛЮЧИК, ОСОБЕННЫЙ. СЕМЁН ЭМИЛЬЕВИЧ САРПАДЖИ. "ВОСПОМИНАНИЯ И РАЗМЫШЛЕНИЯ". ОПУБЛИКОВАННЫЙ ОТРЫВОК

Можно читать после Действия двадцать шестого. А можно и до. А можно и не читать, потому что связь с событиями романа тут ну очень, очень, очень слабенькая. Я бы сказалчисто формальная.

"Российская Старина". N 11 (3), 2012

От редакции

Заявленная цель нашего изданиярасширение сферы свободы, преодоление барьеров, естественных или искусственных, до сих пор разделяющих единое пространство нашей культуры. Одна из наших первостепенных задачэто презентация имён и произведений, неизвестных отечественному читателю.

Мы имеем счастливую возможность представить вам имя, известное на Западе, но до сих пор не входившее в наш культурный обиход.

Семён Эмильевич Сарпаджи, более известный по своему псевдониму Semilucido (1901, Санкт-Петербург1997, Нью-Йорк)  эссеист, театральный критик, архивариус. Сам он обозначал своё поприще скромно"культурный работник". В самом деле, вся его жизнь была посвящена культуре, отечественной и мировой.

Семён Эмильевич родился в 1901 году в Санкт-Петербурге в состоятельной караимско-немецкой семье. Учился в знаменитом Тенишевском училище. В декабре 1917 юноша года бежал из дому с молодым офицером. В 1918 Сарпаджи оказывается в Одессе, принимает активное участие в культурной жизни города. Входил в круг авторов издательства "Омфалос". Общался с В. Катаевым, Ю. Олешей, О. Мандельштамом, М. Волошиным, Э. Багрицким, З. Шишовой, А. Фиолетовым, и др. Издал сборник стихов "Юго-Востоки". Вместе с артистом О. Фемиди-Задунайским в 1918 году уезжает в Румынию, оттудав Италию. В Италии он тесно общается с Вячеславом Ивановым и его семьёй.

В 1927 году Семён Эмильевич становится личным секретарём Агостино Бертони (18771944), римского поэта, теолога и страстного театрала. Вместе с ним он совершает ряд поездок по Европе и публикует несколько выпусков "Театральных тетрадей". В 1930 он принимает католичество.

В 1936 Сарпаджи был сослан фашистским правительством Муссолини на остров Сан-Домино за "безнравственное поведение", в дальнейшем переведён на остров Лампедуза. Освобождённый союзниками, он переселяется в США.

В 1946 он публикует в Соединённых Штатах под псевдонимом Semilucido книгу "Довоенный европейский театр", до сих пор являющуюся ценным источником сведений о театральной жизни Западной и Центральной Европы.

В 197 °Cарпаджи возвращается в Италию. В Ницце он работает в Музее изящных искусств. У него завязываются дружеские отношения с куратором музея Густавом Адольфом Моссой, художником-символистом. Их многолетнее общение оказало большое влияние на творчество Моссы.

В 1976 Семён Эмильевичк тому времени взявший себе имя Simon Semilucidoполучает работу архивариуса в частном архиве семьи Компаоре. С этих пор он всецело посвящает себя архивному делу. Как эксперт ICA (International Council on Archives), он оказал большое влияние на европейскую политику распространения архивной информации. Умер в 1997 году в США на очередной Джеймсоновской конференции по архивному делу.

Архив Семёна Сарпаджи хранится в частном собрании Эйо Компраоре, друга и наследника Семёна Сарпаджиа.

"Воспоминания и размышления"  обширный текст на русском языке, начатый в 1963 (судя по предисловию), в котором излагаются разные моменты жизни автора, начиная с годовалого возраста и вплоть до 1935 года. Есть также подробный план всего сочинения и наброски отдельных глав.

Мы публикуем двенадцатую главу книги. В отличие от других глав, автор не успел дать ей название.

Редакция благодарит господина Эйо Компаоре за предоставление текста, разрешение на публикацию, помощь и доброе отношение.

Абигайль Натфуллина, главный редактор журнала "Российская Старина"

* * *

Весна 1917 года, роковое время для Империи, мне запомнилась ранним отъездом на дачу.

Мать боялась погромов, еврейских или немецких: для нас это было всё едино. Кроме того, она опасалась, что меня всё-таки призовут, несмотря на все уверения Александра Петровича. В этих опасениях поддерживал её наш поверенный в делах, Мартин Эммануилович. Уже и не припомню его фамилии. Зато образ его стоит передо мною как живой: сухой, как жердь, твёрдый, как сталь, и честный, как таблица умножения. Он знал законы; однако ещё более он знал жизнь, и вполне понимал, что в случае нужды призваны будут не только годные по возрасту, но и все, способные держать оружиеа я, несмотря на свою тогдашнюю "неотмирность", отлично управлялся не только с детским монтекристо, но и с тяжёлым лефоше, а в последние два года и с армейским наганом. К тому же Мартин Эммануилович опасался вспышек неуместного патриотизма с моей стороны или со стороны моих тогдашних товарищей, способных, по его разумению, увлечь меня на призывной пункт. Так что, исчерпав все возражения, он в итоге одобрил скорый переезд. И мы уже в конце февраля, чего раньше никогда не бывало, собрались в Чурилово, где мы не были с начала войны. За предотъездными хлопотами мы пропустили революцию.

Я был против отъезда. Хотя, казалось бы, следованием идеалам Толстого (приверженцем которых я себя всё ещё мнил) должно было бы склонить меня к сельской жизни. К тому же меня в столице не держало ничего существенного: я нигде не бывал, никаких знакомств не делал, и т. п. Более всего я избегал мест, где можно было встретить Серёжу, или кого-нибудь из наших общих знакомых.  Я не знал тогда, что мои метания запоздали: он уже двигался навстречу судьбе.

Но жизнь в столице имела и свои преимущества. Обыкновенно я ходил в кондитерские, где проводил много времени за чтением. Я в ту пору обожал сладости и мог питаться ими одними. Если бы не воспоследовавшая от этого неприятность, о которой я скажу ниже, я бы так и объедался шоколадами и монпансье. Вечерами же я валялся на диване и испивал очередной фиал декадентской премудрости. Без этого чтения я не мог представить себе жизни. Так что я поддался на материнские уговоры, только выставив условием, что возьму свои книги с собой. Они заняли несколько сундуков, и история их перевозки заслуживает отдельного рассказа в духе английского юмора. При этом мать, разумеется, считала мои книги мусором, поскольку они были по большей части тонкими и без переплётов.  Теперь-то я знаю, что прав был я, а не мать. Я до сих пор помню несколько обложек, за которые я не удосужился заглянуть и которые теперь утрачены навсегда: не сохранилось ни единого экземпляра этих сочинений.  Что сталось с теми моими книжными сокровищами после известных событий? Кто знает!

Другим поводом для опасений были для меня народное недовольство и беспорядки на селе, сожжённые усадьбы, нападения etc. Мои гимназические товарищи довольно живо обсуждали всё этои, что самое поразительное, не осуждали бунтовщиков. При этом никто из них не относился к низшим классам. Думаю, в них жили обиды предков, поколениями не допускавшихся в высшее общество, куда они так страстно стремились. Я же, несмотря на полнейшую свою оторванность от жизни, прекрасно понимал: для крестьянина разница между потомственным дворянином из крепостников и моей матерью не существует вовсе. Я пытался говорить об этом с матерью, но та с поразительной убеждённостью сказала, что в первую голову нужно опасаться городской черни. Возможно, в этом сказалось её происхождение. Не знаю уж, оказалась ли она в итоге права и выгадала ли что на этом. Думаю, что нет: катастрофа оказалась настолько всеобъемлющей, что житейская мудрость против неё была бессильна. Бывают случаи, когда спасает только бегство. Зная свою мать, я уверен, что она не использовала бы это средство, даже если бы имела такую возможность.

Впрочем, в ту пору рука Истории ещё не вывела на трёхцветном флаге своё роковое "мене, текел, фарес". Наша деревенская жизнь, вопреки всем опасением, текла благополучно и мирно. Несколько раз наезжали "гитаторы" от каких-то организаций, но успеха не имел из них никто. Селяне всех слушали, но всерьёз, кажется, не принимали. Возросшие государственные тяготы переносились небезропотно, но с понятием о неизбежности таковых. Единственное, чего боялись, так это новых наборов в войска. И то сказать: страх это был больше бабий. Мужики же откуда-то слыхали, что в войсках кормят хорошо, лечат знающие фельдшеры, а тяжёлой работы даже меньше, чем у себя дома в поле. Что касается ранений и смерти, они смотрели на это как на дело Божие. Пожалуй, больше всего их пугал сухой закон, соблюдавшийся в войсках весьма строго. В Чурилово с этим было много проще. Кто победнее, перегонял бражку прадедовскими ещё приёмами, для крепости разводя селитрой. Более зажиточные обращались к доктору Речникову, который снимал дачу возле Новой Топи. У доктора всегда находилось на чём "настоять траву лечебную" или "приготовить компресс". Готовил он всё сам, имея большой опыти, видимо, недурно. Говорю "видимо", ибо тогда я не употреблял ничего крепче кирпичного чая.

Если говорить о социальном вопросе, то с нами держались без дерзости и даже предупредительно. Возможную причину я узнал гораздо позже, от того же Речникова, с которым мне довелось встретиться в 1930 году в Монтрё. По его словам, селяне подозревали в нас немецких шпионов, или, по крайности, "немцев". На мой вопрос, чего же они не подняли нас на вилы, Речников ответил в том смысле, что после февраля и ареста Царя наши хлеборобы уверились, что войну Россия теперь непременно проиграет и придётся жить при Вильгельме. На нас надеялись, что мы замолвим перед немцами словечко. Я не поверил, но Речников утверждал категорически, что не последние люди на селе, ходившие к нему за "компрессом", вели разговоры про то, когда же придут немцы и какой будет при них порядок. Причин возводить напраслину на бывших односельчан у врача не было никаких.

Сейчас, по прошествии полувека, я могу сказать так: не следует требовать от низших классов большего, чем то вынуждает простая экономическая необходимость. Более того: разжигание в низах общества патриотических настроений мне представляется чем-то вроде укола морфия, дающего лишь иллюзию силы и энергии. Что бы там не говорили, а в простом человеке патриотизм редко поднимается до ясного и твёрдого принципа. Он остаётся лишь чувством, причём чувством не высшего разбора. К тому же даже самые сильные чувства не живут долго. Чем выше вздымается пламя, тем быстрее оно сникает. Именно это и произошло в России: первый подъём очень быстро сменился ропотом, а потом и бунтом. Впрочем, некоторые другие народы в аналогичных обстоятельствах проявили ещё меньше стойкости.

Вернёмся, однако, в Чурилово. Что ещё бросалось в глаза, так это возрастающее небрежение порядком и гигиеной. К примеру: сельские хозяева перестали подновлять заборы и смотреть за чистотой вокруг домов. Думаю, в этом проявился древний, монгольских времён инстинкт: в ожидании набега припрятывать всё ценное и выглядеть как возможно более жалко, чтобы набегающие не взяли лишнего.

Что до нас, то дачная жизнь всерьёз омрачалась двумя лишь бедами: имя им комары и дороговизна. Не знаю почему, но тем летом комары прямо неистовствовали. Наверное, где-нибудь заболотилось, а из-за занятости начальстваи описанных выше настроенийобщественных работ не делалось никаких. Кровососы множились и свирепствовали, так что на ночь приходилось ставить в открытые окна рамы с натянутой марлей, иначе сон превращался в пытку. По поводу цен: и так вздувшиеся из-за войны, они возрастали каждую неделю. К тому же селяне не доверяли купюрам и предпочитали расплату монетой, которая вся давно пропала из обращения. Я был очень рад, когда случайно нашёл сокровищеспрятанную в самодельном тайнике глиняную копилку, доверху набитую медяками. Видимо, их собирала наша бедная Анечка до того, как совсем слегла. Её накопления ушли на мои мелкие радости, такие, как туесок с земляникой или крынка молока. Надо сказать, в то лето я молоком только и питался, как пресловутый дон Педро Гомец. К молоку прилагались белый хлеб, мёд, квас, всякая снедь вроде мочёных яблок и груш, а также репа, которую я предпочитал есть сырую.

Столь странная диета была связана с двумя обстоятельствами: следованием учению Льва Толстого и надеждой избавиться от мучивших меня запоров. Видимо, то была плата за увлечение сластями. Конечно, я мог бы обратиться к тому же Речникову, а лучшек хорошему петроградскому специалисту. Но это означало рассказать о своём недуге домашним, а если бы мне удалось тайком собрать денег на визитто хотя бы врачу, незнакомому человеку. А вдруг ему заблагорассудится потребовать от меня согласия на обследование anus" а? Это было совершенно немыслимо: пожалуй, я предпочёл бы немедленную отправку на фронт. Невероятно постыдной и унизительной казалась мне и процедура промывания: я бы скорее умер, чем позволил бы кому либо, в том числе себе, применить резиновую грушу.  Когда я впоследствии узнал, что практически все мои сверстницы были вооружены этими produits d'hygiène personnelle и пользовались им перед каждым выходом в свет, то был совершенно ошарашен.

Диета отчасти помогала, хотя и стоила мне периодических болей в животе и некоторых других неприятностей. Я стойко переносил всё это, считая телесные неудобства платой за удержание respect m de soi-même.

Всё это может показаться смешным. Но прошу припомнить: мне в ту пору было шестнадцать лет и я совсем не знал жизни. Более того: я жизни боялся, боялся её грубости, но ещё более тогоеё засасывающей трясины, власти привычных форм. Внутренняя жизнь в ту пору решительно брала во мне верх над внешней. Я чувствовал себя полным бродильных соков, и боялся случайно расплескать хоть каплю.

Теми же причинами был вызван и мой тогдашний "эстетизм". Я сделал своим девизом известное стихотворение Брюсова, весьма многим навредившее. Сейчас я могу лишь удивляться, как столичная (а хотя бы и московская) публика не увидела в Брюсове всего лишь ушлого торговца залежалым товаром. Я это могу объяснить только успехом у женщин: содержательницы литературных салонов не только не навесили замок на уста новоявленного Папагено, но и замкнули рты всем тем, кто уже распознал в этом "теурге", "маге" и "безумце" обыкновенного шарлатана, только и умеющего, что малевать яркие лубки на потребу самому низменному, самому неразвитому вкусу. Но мнев сущности, маленькому дикарю, несмотря на всю начитанностьэти лубки казались новыми мирами. Я как бы пребывал под некими чарами. Я валялся на кровати и читал всё подряд, избегая лишь скучной классики и маминых газет. Впрочем, последние разжигали моё любопытство, но я твёрдо решил отвергнуть сиюминутное. В этом я видел необходимое и достаточное условие того, чтобы вырасти в артиста.

Назад Дальше