Трилогия Лорда Хоррора - Дейвид Бриттон 6 стр.


 Годы моего становленьяте, что ныне озираю я с самыми теплыми воспоминаньями,  выпали на период до и во время Первой мировой войны. В те дни Мюнхен художественно обещал многое. Художники регулярно наезжали сюда из Европы, а в особенностииз Парижа, выставляться или обсуждать новейшие тенденции своей работы. В те ранние годы века я был весьма активен в культурной жизни Германии. В 1910 году, когда мне исполнился двадцать один, я вступил в «Новое художественное объединение», основанное Кандинским. Мои первые картины были среди тех, что показывали на выставке 1911 года. Также выставлялись Пикассо и Руо. В тот раз с Пикассо мы не встретились, но меня поразило, что его работы того года были скверны, неоригинальныуж точно в сравнении с Кандинским, чьи достижения были тем больше, если вдуматься, что, как он мне тогда признался, картины эти написаны были несколькими годами ранее.

Я сопровождал Кандинского и выставлялся с ним на экспозиции «Blaue Reiter» в мюнхенском «Арко-Палэ». Представляли также Марка и Мюнтера, а ещетри картины композитора Арнольда Шёнберга. Я свои две работы продалне слишком дорого, но меня это ободрило.

Пауль Клее тоже принадлежал к клубу «Blaue Reiter» и, хотя относился ко мне дружелюбно, вел себя всегда гораздо состязательнее, нежели Кандинский. Думаю, меня он считал серьезным конкурентом. В той группе я определенно держался неплохо, и от публики мне доставалось больше внимания, чем обычно. До сих пор я живо помню Клее. Он вошел в пристройку к выставочному залу, похожий на учителя, на Steisstrommier'a (жоподёра) с суровым лицом, выдававшим его русских предков. На нем были очки и бородка, он все время пыхал трубкой и носил накрахмаленный шейный платок, выглядевший весьма неудобным; он сказал, что пишетя цитирую: «Темные силы африканского солнца».

В Первую мировую войну мы с Клее оказались в одной роте. С нами был и Франц Марк, а также Робер Делонэ, которого убили в бою в 1916-м. Клее ничем не отличился, и в полку вообще его не любили. Он сачковал, и если б не его художнический гений, я б тоже его избегал. Вместе с тем, своею должностью я добился для него непыльной работыразрисовывать аэропланы, вдали от боевых действий, за что он, как сам говорил, был мне благодарен. После 1933-го же года, когда к власти пришли национал-социалисты, ему было удобно забыть о моей к нему доброте, и он выступал против моей политики. Со временем он должным образом сбежал обратно в Берн, город своего детства.

Со своей же стороны, я всегда желал Клее лишь доброго здравия и силы его гению. Я был у него в студии, когда он писал «Золотую рыбку» и «Рыбное волшебство» летом 1925 года. Позднее он мне показывал «Индивидуализированные измерения слоев», от которых вполне захватывало дух,  они, могу сказать без затаенной злобы, были достиженьем, намного превосходившим мои. Живя в Берне, он делал много такого, что меня восхищало. «Демонизм», «Взрыв страха», «Смерть и пламя»  и картина, которую я считаю его шедевром, «Островная Дулкамара», которую он завершил в 1938-м. Хотя в те ранние дни моим ближайшим другом был Варез, мне кажется, интонационно я был более созвучен Клее-художнику; но, совершенно определенно, не человеку.

На той же выставке 1911 года я повстречался с Эдгаром Варезом. Он сопровождал Шёнбергатот, как я уже отмечал, выставлялся. Когда вернисаж закрылся, оба они ушли и, как мы договаривались, присоединились к нам с Кандинским на позднем ужине. Трапеза завершилась, и мы расслабленно устроились с теплыми трубками. Как обычно бывает в такие моменты, беседа наша обратилась к работе. Кандинский сказал, что трудится сейчас над картиной, которая будет называться «Импровизации», под влиянием футуристов. Он пустился в долгое толкование ее темыона станет странным колоритным гобеленом, где будет повествоваться о всадниках в масках, куполах и масляных женщинах, о мечах и кубках. В сторону, однако так, что его было отлично слышно, Шёнберг заметил, что сюжет картины выглядит банальным, и это развлекло и меня, и Вареза, ибо широко известным фактом был тот, что Шёнберг, невзирая на свою гениальность в музыке, никаким литературным вкусом не располагал, иначе с какой стати выбрал бы такое дрянное стихотворение для своего «Pierrot Lunair»?

Критики упоминали Вареза и Шёнберга вместе, но лично мне казалось, что между ними меньше общего, чем предполагается. Точно знаю, что Варез тоже так считал. Он пришел в ярость, когда в Берлине в 1910 году впервые играли его сочинение «Бургундия». Критики сочли, что оно «хуже Шёнберга», чьи «Пелеас и Мелизанда» исполнялись незадолго до этого.

В том же месяце позднее я вместе с Варезом и Шёнбергом побывал на премьере «Лунного Пьеро». Когда мы прибыли, в салоне было не протолкнуться. Мы пробрались в дальний угол комнаты, где Шёнберг стоял с глиняной кружкой в руке подле своих исполнителей. Все представление мы простояли там втроем, к нам подошел только скрипач Арриго Серато. После, едва стихли бурные аплодисменты, я наблюдал, как Шёнберг, обычно робкий и немного неловкий, скривил свое обезьянье лицо в широкую ухмылку и триумфально расхохотался. Перед Варезом он исполнил торопливый маленький танец. В тот миг, могу тебя уверить, я б его убил на месте, не сдержи меня Варез.

Мы с Варезом поселились на паях в одной квартире в Вильмерсдорфе, в номере 61 по Нассауишештрассе. В лице Вареза я отыскал себе компаньона и широко вращался среди наших современников. Познакомился с Модильяни у него в ателье на Монмартре. Дома нас навещал Эрик Сати.

Варез весь бурлил остроумными афоризмами: «Футуристы имитируют, художник трансмутирует»,  хоть и был он архи-антисентиментален и полностью разделял лозунг футуристов «Давайте убьем лунный свет!»

После войны в отеле «Лафайетт» Варез завязал дружбу с Марселем Дюшаном, который уже обрел печальную известность за свои «готовые объекты», а в ту пору работал над «Невестой, раздетой своими холостяками, одной в двух лицах». Полагаю, именно Дюшан убедил его обустроиться в Америке. Варез со временем предпочел жить в Нью-Йоркегороде, сообщавшем ему величайшее ощущение жизни. В 1920-х годах пути наши стали расходиться, наши конечные интересы развели нас по разным тропам. Я совершил одну последнюю попытку восстановить нашу былую дружбу, когда в 1933 году в Нью-Йорке посетил премьеру «Гиперпризмы».

Если бы «Гиперпризму» исполняли перед германской аудиторией, и та проявила бы подобное неуважительное невежество, мне было бы глубоко стыдно. Американцы, избранный Варезом народ, свистели и улюлюкали все представление. В театре на самом деле завязались драки под крики «Шарлатан!» и «Бездарь!» Варез пытался их убеждать, но тщетно. Вызвали полицию, и лишь ее своевременное прибытие предотвратило серьезные жертвы. Самых неистовых зрителей вывели, погрузили в фургоны и отвезли в околоток. На Вареза напали многие нью-йоркские критики. Один сказал, что хотел бы «исполнять концерты на литаврах у Вареза на лице».

После, уже в ночной тиши я написал Варезу из своей гостиницы на Таймз-сквер: «Варез, Дорогой мой Друг, независимостьдля очень немногих; это привилегия сильных. И кто б ни пытался достичь ее доказывает, что он не только силен, но и дерзостен до полного безрассудства. Он вступает в лабиринт. Он множит тысячекратно то, что с собою несет жизнь, и не самое малое в нейтот факт, что никто не видит, как и когда сбивается с пути. Такой человек становится одинок, и его постепенно разрывает на куски какой-нибудь минотавр совести. Предположим, подобный человек попадает в беду. Случается это в такой дали от понимания людей, что они этого не постигают и не сочувствуют ему, и вернуться к ним он более не в состоянии. Да и к жалости людской возврата больше нет. Твой восприимчивый друг, А. X.».

К тому времени американская пресса уже обрисовала меня в чернейших тонах, и Варез отказался со мною встречаться. По моему ощущению, ему никогда не перепадало столько оваций, сколько его современнику Стравинскому. Где возможно, я следил за успехами Вареза: «Ионизация», «Интегралы», «Америки». Из композиций до меня всегда доносился голос Варезас его теплотой, тембром и силой воспоминанья. Как я уже говорил, он никогда не рекламировал нашей дружбы, но я уверен, что и он следил за моим продвиженьем в те пределы, коих сам никогда не желал или не считал для себя возможными.

После первой войны я постепенно утратил интерес к искусствам. Я осознавал: тот раздор, что во мне поощряет искусство, можно гораздо плодотворнее направить в политику и действия, намного более благотворные для нашего народа.

Идеалистическая вера «художников Баухауса» в грядущее отчаяние породила сюрреализм, который я считал поверхностным движением в искусстве. В 1917-м, получив отпуска на войне, в Берлине сформировалась группа дадаистов. Мы помогли Максу Эрнсту выставиться, но меня начала раздражать его элитистская позиция «гражданина мира». Я сказал ему, что оннемец и должен пропагандировать немецкую культуру, а не развязно отрекаться от своих корней.

За исключением Вареза, сколь бы ни восхищался ими всеми, я со временем стал расценивать авангардный коллектив как смельчаков и экспериментаторов. Однако как личности, могу тебе сказать, все они оказались трусливыми суфле. Одно дело быть сильным и прогрессивным на невоинственном холсте и совсем другоеявлять те же черты в реальной жизни. С прискорбием должен заметить, что с годами я начал относиться к ним с презрением. Частенько они казались мне скорее своенравными, не по годам развитыми детьми. И, совсем как дети, при первых признаках какой-либо угрозы эти мужественные художники буржуазии бежали под гостеприимно поднятые юбки французов и британцев. Позднее с авангардной страстью они приникли к доллару. Когда Отечество призвало их, они дезертировали. Пикассо, хоть и не был немцем, оказался, разумеется, хуже прочих. Как к личности я к нему так и не проникся. Варез, бывало, развлекал нас совершенной имитацией испанца. Всегда упоминал его как того «заносчивого испанского пеона-прелюбодея», и Пикассо, несмотря на всю свою гениальность, им несомненно и был.

Основной амбицией этих художников и композиторов было ублажать критиков и зарабатывать дойчмарки. Когда в 1930-х мы пришли к власти, их неизбывной трусости я больше переваривать не мог. Мы многих предупреждалиШёнберга, Берга, Веберна и Стравинского,  что их политический нейтралитет терпеться не будет.

После второй войны молодые художники ассимилировали футуризм, кубизм, сюрреализм, экспрессионизм и абстракционизм, быстро один другой сменявшие. К моему смятению, репутация Пикассо только упрочивалась, почти в прямой пропорции убывавшей у Эдгара Вареза. Когда Варез умер, с ним умерла и современная музыка.

С годами я все меньше находил того, что подкрепляло бы во мне интерес к искусствам. Быть может, лишь Поллок и Вазарелли. Штокхаузена я считал более интересным, когда он играл на пианино по берлинским барам. В наши дни у искусства большие неприятности. Настала эпоха дада, недомыслия, зловония и надувательства; время халтуры, китча и дряни. Я всерьез думаю о том, чтобы все прекратить. Ничто не оправдало наших первых ожиданий. С концом войны я намеревался выстроить музей, дабы держать в нем лучшее из современного искусства, в моем родном городе Линце, в Австрии, но оно едва ли стоит усилийвсе равно видны лишь плагиат, скука и конформность.

Бугор, по-прежнему стоя у своего сиденья, на миг умолк. Сквозь халат ощупал теплую протечкуто из капризного пениса изверглась голубоватая йогуртная желчь. Старину Разящую Руку стошнило на него. Дело нередкое. Разящая Рука терпеть не мог этих приступов интроспективного монолога. Пальцами Бугор смел с груди и ног комковатую субстанцию. Старина Разящая Рука уже впадал в неистовство, и он слышал, как рот у того щелкает вокруг его лодыжек, тщетно ища крабов. Не смущаясь, Бугор продолжал:

 С Варезом мы часто обсуждали наше германское наследие. Мы договорились разойтись во мнениях о подлинном духовном вожде Германии: Варез единственным духовным наследником считал Ницше, в то время как я склонялся к Шопенхауэру. Вареза я поддразнивал, утверждая, что, в итоге, Ницше желал обречь нас всех на müll schlucker (мусорку).

Еще до Ницше Шопенхауэр нарушил правило немецких философов: в первую очередьнепонятность. Его, я полагаю, первым ввел Фихте, усовершенствовал Шеллинг и до высочайшего регистра довел Хегель.

Хотяи я знаю, что Варез с этим не соглашался,  Ницше многое заимствовал у Шопенхауэра. Тем не менее, едины с ним мы были вот в чем: вместе с Вагнером эти трое составляли Святую Троицу Райха. К Вагнеру я относился амбивалентно, однако признавал в нем силу, которая привлекала и Ницше. Тот же знал Вагнера лично с 1868 года. Познакомились они в Ляйпцихе, когда Вагнеру исполнилось пятьдесят девять, а Ницше было двадцать четыре.

Когда Вагнер сочинял в Тибшене свое «Кольцо», у Люцернского озера, к нему туда приехал Ницше. Там Ницше и выучил наизусть партитуру «Тристана и Изольды». Вагнер прочел очерк Ницше «О государстве и религии». И то, и другое Ницше считал опием народа. Вагнер постепенно стал относиться к Ницше, как к сыну. Однако гармонии длиться было не суждено. Ницше написал статью, в которой превозносил Бизе в ущерб Вагнеру, и Вагнер нанес ответный удар, сочинив памфлет, где тщился доказать, что Ницше еврей.

Отрывок из «Morgenröte» Ницше навсегда остался у меня в памяти: «Уж лучше я эмигрирую и попытаюсь стать властителем новых стран, а прежде всегосебя самого, стану менять жилье свое с тою же частотой, с какой мне грозит опасность порабощения; не избегая приключений и войныи буду готов к смерти, если случится худшее».

Когда Ницше не писал своих книг по философии, увлеченьем его был кулачный бой. В этом спорте он был увлеченным практиком. Регулярно дрался в ярмарочных балаганах по всей Германии под псевдонимом Кровавый Петух. Специализировался он в самой трудной разновидностикулачном бое без перчаток, двенадцать раундов, против всех желающих.

Самый знаменитый бой у Ницше случился одним памятным вечером в ночном клубе Рипербана, что в убогом районе Санкт-Паули в центре Хамбурга. По договору он должен был выйти против Торквемады, боксирующего кенгуру. Зверь прибыл туда на последнем отрезке турне, в котором не знал поражений. Он дрался перед коронованными властителями ЕвропыЛуи-Филиппом, герцогом Орлеанским и королем Франции, перед королевой Викторией. Вообще-то королеве Виктории после кровавого боя в Лондоне пришлось подносить нюхательные соли.

Бой Ницше должен был начаться в девять часов вечера и по расписанию шел двенадцать раундов, то есть до полуночи или пока не объявят победителя. Кенгуру дрался ортодоксально, Ницше же был левша. Кенгуру техника философа застала врасплох, но зверь быстро оправился. Нет никаких сомнений: от рук философа зверь пострадал. Но отдавал Торквемада почти так же хорошо, как принимал. Соперники сражались жестко до первого удара полуночи. После чего Ницше воспрянул, нанес ужасающую и неослабевающую серию ударов, которыми ему удалось подбить оба глаза кенгуру так, что они закрылись. Ослепленному зверю пришлось признать собственное поражение, и он улегся навзничь на брезент, засыпанный опилками. В одну минуту первого Ницше объявили победителем.

После той суровой битвы Ницше положили в больницу, где он написал «Как философствовать молотком». Полагаю, не его философия, а кошмарные кровопусканья в итоге довели его до психиатрической лечебницы, где он и скончался осенью 1899 года. Где-то у меня сохранилось одно из последних его писем. Его он подписал «Распятый».

Физиогномика Шопенхауэрова умастиль. Вот что меня в нем привлекает. Он поистине презирает мелкость человечьей природы. Я читал его «Parerge und Paralipomena» много раз и, если закрою глаза, до сих пор могу наизусть процитировать слова: «Тот, кто желает испытать благодарность своих современников, должен подстроить к ним свой шаг. Но великое никогда так не совершается, и тот, кто желает совершать великое, должен обратить взор свой к потомкам и в твердой уверенности творить работу свою для грядущих поколений.

Если великое произведение гения рекомендуется обыкновенному, простому уму, тот получит от него столько же удовольствия, сколько подагрикот приглашения на бал. Ибо Ла-Брюер был вполне прав, говоря: «Все остроумие на светевпустую для того, у кого его нет». Великие умы тем самым обязаны мелким некоторым снисхождением; ибо лишь добродетелью этих мелких умов сами они велики

Для обычных людей досуг сам по себе ценностью не обладает. Техническая работа нашего времени, которая выполняется с беспрецедентным совершенством, увеличивая и множа предметы роскоши, предоставляет фаворитам фортуны выбор между бо́льшим досугом и культурой с одной стороныи дополнительной роскошью и хорошей жизнью, однако повышенной активностью с другой; будучи верны своей натуре, они выбирают последнее и предпочитают свободе шампанское. Ибо как с деньгамиу большинства людей нет их избытка, а хватает лишь на удовлетворение нужд,  так и с умственными способностями; обладают они лишь тем, чего будет довольно для обслуживания воли, иными словамидля ведения их дел. Сколотив себе состояния, они удовольствуются зевками либо погружаются в чувственные наслажденья или детские развлеченья, карты или кости; либо ведут скучнейшие беседы, либо наряжаются и делают друг другу реверансыи как же немного тех, кому достает хоть немного избытка интеллектуальной мощи!»

Назад Дальше