Произнес по-турецки:
Я не смогу взять тебя с собой, старый друг, но кому мне тебя оставить? Христианам или мусульманам?
* * *
Суббота, 9 июня 1565 года
Госпиталь «Сакра Инфермерия»Английский оберж
Карла опустила серебряную ложку в серебряную миску и поднесла к губам несчастного немного жидкой каши. Он раздвинул челюсти, набрал кашу в рот и проглотил, не выказывая голода или удовольствия, он был выше подобных ощущений, и сделал он это лишь из какого-то чувства долга и, как она догадалась, чтобы доставить радость ей. Его звали Анжелубывший рыбак, который никогда больше не выйдет в море, потому что теперь он ослеп, а его руки напоминали куски бесцветного воска, в которые воткнули сломанные веточки.
В числе десятков других тяжело раненных он был вывезен из форта Сент-Эльмо после восьмичасовой атаки турок, прекратившейся с наступлением ночи. Голова Анжелу, опаленная греческим огнем, который его же товарищи метнули в турок, превратилась в кусок сырого мяса. Пытаясь соскрести с горящей головы горючую смесь, он сжег обе руки до костей. Он сидел, вжавшись в стул, в единственной мало-мальски безболезненной позе, которую сумел найти. Спаленный верх его черепа походил на какой-то позорный колпак, натянутый на уши, от него исходил страшный запах, забивающий запахи всех целебных мазей и бальзамов, нанесенных на ожог. Анжелу уже соборовали, и отец Лазаро не думал, что он переживет ближайшую ночь. А Карла сомневалась, что Анжелу и сам этого хочет.
Этим утром Лазаро привел ее в «Сакра Инфермерию». Карла просила работы, хотя и боялась. Боялась, что у нее не хватит умений и знаний, боялась монахов с их суровыми лицами и самого госпиталя, похожего на крепость. Какая-то часть ее предпочла бы не жаловаться на собственную бесполезность. Хотя это и было ей отвратительно, дни, проведенные в праздности, проходили быстро. Легко смотреть на мир, пока солнечный закат не набросит на него вуаль. Легко видеть сны, не помня, о чем они. Лазаро вел ее в госпиталь, как на виселицу, во всяком случае так ей казалось. На самом деле здесь было чего бояться.
Главная госпитальная палата была двести футов длиной, по южной стене тянулся ряд закрытых ставнями окон. Арка входа отделана мальтийским камнем. Над аркой было выбито «Tuitio Fidei et Obsequium Pauperum», девиз ордена, который, кажется, должен был означать: «Защитники веры и слуги бедняков». Разделенные центральным проходом, пятьдесят кроватей стояли в два ряда друг против друга. Каждой кровати полагался алый полог над головой, хороший матрас и тонкие простыни. Доспехи, одежда и оружие складывались под кровать. Пациентов кормили с серебряных тарелок, поскольку монахи на первое место ставили чистоту. Пол был выложен мраморными плитками, его мыли трижды в день. Кедровая древесина дымилась в курильницах для очищения воздуха, для подавления гнилостных запахов и для отпугивания мух. В дальнем конце помещения располагался алтарь, чтобы дважды в день служить мессу, а за ним возвышалось распятие. Напротив стены с окнами висело драгоценное знамя, под которым рыцари покидали свою крепость на Родосе. На знамени были изображены Дева Мария и младенец Иисус, а над ними вышит девиз: «Afflictis tu spes unica rebus». «Какие бы несчастья ни постигли нас, Ты наша единственная надежда».
Отец Лазаро считал, что это лучший госпиталь в мире и хирурги и терапевты в нем были самого высокого уровня.
Наши господа-пациенты, сказал Лазаро, не нуждаются ни в чем. По крайней мере, насколько это в наших силах. Именно в «Сакра Инфермерии» обнаруживается истинная природа Религии.
Витающие в воздухе благовония, бормотание молитв, суровая сосредоточенность монахов, передвигавшихся от постели к постели, чтобы омыть, накормить или перевязать раны своих господ, все это создавало в госпитале атмосферу часовни и порождало ощущение спокойствия, казавшегося невероятным среди такого множества страданий. И еще царящая здесь атмосфера помогла Карле справиться с ужасом, охватившим ее при первом посещении.
Раненые в последние дни поступали непрерывным потоком, и главная палата была полна. Хотя каждый день на заре из палаты выносили тела, хотя раненые уходили отсюда, как только их жизнь оказывалась вне опасности, места все равно не хватало. Как и Анжелу, большинство пациентов были молодые мальтийцы из народного ополчения или испанских tercios. Не многим из них посчастливилось остаться целыми. Лазаро и его товарищи каждый день проводили множество ампутаций и трепанаций и делали все возможное, стараясь излечить чудовищные раны, которых было огромное количество. Те, кто получил удар копьем или пулю в живот, лежали неподвижно, как бревна, тихо стонали и медленно серели в предсмертной агонии. Больше всех страдали обожженные. Даже сюда, далеко за защитные стены, доносился постоянный грохот канонады.
Когда Карла пришла, ей велели вымыть руки и ноги в уборной, надеть тапочки, чтобы она не нанесла с собой уличной пыли, ибо Господу угодна чистота. Ей было запрещено касаться ран или повязок. Она должна была кормить больных, подносить им воду и вино, но не мыть пациентов. Если им требовалось помочиться или облегчиться, она должна была сообщить братьям. Если она замечала свежее кровотечение, лихорадку или сыпь, она должна была сообщить братьям. Если человек просил исповедаться или причаститься или же казалось, что смерть его близка, она должна была сообщить братьям. Она должна была говорить тихим мягким голосом. Делать все возможное, чтобы подвигать «наших господ» к молитве, и не только за спасение их душ, но и за мир, за победу, за Папу, за освобождение Иерусалима и Святой земли, за великого магистра, за братьев ордена, за узников в руках ислама, за своих родителей, живых или мертвых. Поскольку больные ближе к Христу, их молитвы действеннее всех остальных, даже сильнее молитв кардиналов в Риме.
Лазаро провел ее по палате, и она почувствовала, как взгляды всех обратились на нее. Братья-служители были потрясены. Раненые моргали, словно им посреди ночного кошмара явился вдруг Святой Дух. Некоторые из наемников облизывались и обменивались взглядами. Она ощутила, что краснеет, и все ее великие надежды начали рассеиваться. Что хорошего она может здесь сделать? Она оказалась среди сплошной воплощенной боли, какая редко бывала собрана под одной крышей. Однако пусть она будет проклята, во всяком случае в своих собственных глазах, если отступит. У нее есть ее вера, и она тверда, у нее много любви, которую она может отдать, у нее есть даже толика надежды. Карла взяла себя в руки и расправила плечи. А потом Лазаро остановился и представил ей несчастного Анжелу. Молчащего, ослепленного, беспомощного. Искалеченного настолько, что не привидится даже в самом страшном сне.
Анжелу, поняла она, был испытанием ее решимости.
* * *
Карла просидела с ним весь день, но он не проронил ни слова. На некоторые ее вопросы он отвечал одиночным кивком, на другие отрицательно покачивал головой. Вопросы были простые, поскольку она плохо говорила по-мальтийски. Хотя она выросла на острове, но говорила на мальтийском наречии только со слугами в доме или на конюшне, и теперь ей было стыдно за это, ведь этот человек и тысячи ему подобных умирали сейчас, защищая ее. Однако ее голос вызвал какое-то оживление в его состоянии. Внутри темной пыточной камеры, в которую обратилось его тело, он все воспринимал. Она взяла свой «розарий» и начала молиться, и Анжелу, молчащий и лишенный зрения, молился вместе с ней. Во всяком случае, она на это надеялась.
Временами ее захлестывала жалость, слезы катились у нее по лицу, и голос срывался, но она обращала свою жалость к Богу, умоляла Его простить ей самолюбивые устремления. Она кормила Анжелу, подносила к его губам чаши с водой и вином. Она гадала, почему он ничего не говорит, может быть, не в состоянии, может быть, огонь обжег ему и горло, но она не имела права расспрашивать, только прислуживать. Она молилась с ним, и за него, и за них всех, часы шли, многочисленные «аве» пролетали сквозь нее, словно бесконечное священное песнопение, и ее ужас испарился, потому что этот ужас был просто жалобой ее собственных тонких чувств, он был только лишней раной для человека, который так страдал у нее на глазах. Потом исчезла и жалостьв свете этой жалости Анжелу выглядел человеком меньше, чем она. И даже ее скорбь угасла до тлеющих углей, и все разрастающаяся любовь заполнила ее существо, она поняла, что Христос снизошел на нее, духовно и телесно, с силой, превышавшей ее понимание и восприятие. Любовь Христа пронизала всю ее с мощью откровения, и она поняла, она знала, что благодаря такой любви все грехи прощаются, даже жестокость, окружающая ее в избытке. Она захотела рассказать об этом Анжелу, открыла глаза, чтобы взглянуть на него, на его получереп, полулицо, на мутные, вздувшиеся волдырями глазные яблоки под сморщенными веками и сгоревшими бровями, на иссохшие клешни, дрожащие на концах рук. Анжелу и сам шел сейчас на Голгофу. Это он призвал Христа в ее сердце.
Она произнесла:
Иисус любит тебя.
Голова Анжелу дернулась, его рот искривился, открываясь; она не поняла, что это значит, обидела ли она его, или же он просто не расслышал ее слова. На какой-то миг ей стало страшно.
И она повторила:
Иисус тебя любит. Потом она прибавила:И я тебя люблю.
Губы Анжелу задрожали. Дыхание стало неровным. Карла протянула руку и положила ему на плечо. Она впервые коснулась его. Медленно, ибо даже в потемках сила не совсем покинула его, Анжелу опустил голову и заплакал.
* * *
Позже они прослушали мессу, и она помогла ему опуститься на колени для причастия: если он и сказал «аминь», ни она, ни капеллан этого не услышали. Потом она кормила его говяжьей похлебкой с серебряной тарелки, но, понимая, что у него нет аппетита, она отставила еду; в палате было суетно, все были заняты обедом, а Карла подумала вдруг: возможно, она его смущает, ведь он понятия не имеет, кто такая его странная компаньонка, и она рассказала ему, как смогла, кое-что о себе, о цели своего возвращения на остров, о желании найти потерянного сына, чьего имени она не знает. Анжелу ничего не ответил, и Карла окончательно уверилась, что он просто не в состоянии говорить. И тогда Карла тоже замолчала, думая, не стоит ли рассказать ему еще и о Матиасе Тангейзере.
В этот день она молилась о Матиасе чаще, чем о ком-либо другом, мысленно видя перед собой его образ. Он был германец, саксонец. Она ничего не знала об этом народени из книг, ни по личному опыту, но за саксонцами закрепилась репутация людей в равной мере великолепных и диких. В нем не было ни капли благородной крови, но он держался с рыцарями-иоаннитамив сообществе, придающем громадное значение подобным вещам, так, словно и сам был рожден во дворце. Кажется, о турках он был куда лучшего мнения, чем о людях, которых именовал франками, но все-таки он сражался против турок. Он без малейших колебаний убил священника, но благородство и вежливость укоренились в его натуре так глубоко, как ни в одном другом знакомом Карле человеке. Он не верил ни в одного из богов, которых знал, однако был полон духовности. Его плотские аппетиты, так же как и его страсть к красоте и познанию, не ведали запретов и границ, однако же он наблюдал, как сгорает дотла все, чем он владел, не произнося ни слова жалобы или проклятия. И, несмотря на весь свой грубый прагматизм, он принял ее сторону в этом деле и даже сейчас гонялся за призраком по полной опасности местности. Он изумлял ее до глубины души.
Неужели этот человек в самом деле станет ее мужем? Неужели ей суждено стать его женой?
Его роман с Ампаро, неистовый эротизм, с каким он протекал, накаленные чувства, смущавшие ее собственные ночные мысли, все это вызывало в ней бурю эмоций, обуздать которые было нелегко. У него, джентльмена удачи и человека мира, было полное право осуществлять свои желания, иного она и не ожидала, он не давал ей никаких романтических обещаний. Их женитьба была контрактом, таким же сухим, как и его договоры на поставки леса или свинца. Но возможно ли это? Неужели она не чувствовала в нем чего-то большего? И неужели он ощущает в ней только страх перед плотскими отношениями? Этот страх был глубоким и неисследованным, потому что анализировать его было невозможно, не воскрешая воспоминаний о Людовико.
Ее физическое влечение к Людовико во всех своих проявлениях было столь же исступленным и неукротимым, как страсть Ампаро к Матиасу, может быть, даже более сильным, поскольку последней паре не приходилось нарушать границы запретного, тогда как она с Людовико нарушила все законы, и церковные и светские. Греховность придавала их страсти неестественное, головокружительное напряжение, которое так далеко завело ее по пути безумия, что она боялась испытать подобное чувство снова. И не только из-за безумия: была еще трагедия, широкой пропастью прорезавшая ее жизнь, жизнь ее семьи, стоившая ей безымянного ребенка. Последствия этой трагедии до сих пор угрожали жизни тех, кого она любила. Вспоминая, она до сих пор ощущала дурноту от страха, вины и стыда. Вспоминая, она до сих пор ощущала, как в ней поднимается болезненное плотское томление, когда она позволяла ему подняться, только она не позволяла. Сухим, как контракт на поставки леса или свинца, был ее путь к замужеству, обещанному Матиасу. Лучше ей и дальше жить старой девой и не вносить больше смятения в свою жизнь. И если, несмотря на все угасающие надежды, она найдет сына, за подобный исход она будет благодарить Господа до конца своих дней.
Но ревность все равно мучила ее.
Она хотела, чтобы Ампаро была счастлива, Карлу переполняла радость за нее. И все же в то же самое время сердце ее разъедало тяжелое чувство. Грубость собственных фантазий пугала ее, но да, Карла хотела бы, чтобы это она стонала по ночам под мускулистым телом Тангейзера. Она жаждала нежности, поцелуев и любовных взглядов. Она хотела бы, чтобы он привез посеребренный гребень с турецкого базара ей. Подобная мелочность наполняла ее отвращением к себе самой, и, чтобы не сорваться, она старалась избегать Ампаро. Хотя Ампаро нельзя было винить за то, что она отдалась такому человеку. Ампаро знала, что такое сдержанность, так же как дикая лошадь знает, что такое удила. Ампаро познала такое, что в сравнении с этим беда Карлы казалась пустяком. Если кто и заслуживал счастья, то эта девочка. И здесь Господь снова проявил справедливость и мудрость. Он послал Карле это испытание, чтобы закалить ее душу. Она понимала. Ниточка, связывающая их троих, была тонкой, а вокруг них каждый день бушевали неистовые силы. Карла молила, чтобы не ей довелось разорвать эту нить. Не важно, что она чувствует, она сделает все, лишь бы не встать между ними. Вот в этом, сознавала она, и заключается причина, по которой она оказалась в «Сакра Инфермерии». В госпитале переживания, подобные ревности, были полной нелепицей.
Спустились сумерки, монахи зажгли три лампы, которые будут гореть всю ночь, защищая больных от наваждений, сомнений и ошибок. Два брата-прислужника, пришедшие на ночное дежурство, переходили от постели к постели со свечой в одной руке и кружкой в другой.
Вода и вино от Господа, говорили они каждому пациенту.
Перед тем как стемнело окончательно, в госпиталь пришел Ла Валлетт. Он мало говорил, от него почти не исходило душевного тепла, которое смогла бы ощутить Карла, но его присутствие воодушевляло раненых, все они выбрались из своих постелей, чтобы приветствовать его. Он заметил Карлу, сидящую рядом с Анжелу, одна бровь на мгновение удивленно взлетела на высоком лбу. Он ничего ей не сказал и вскоре ушел, провожаемый нестройным хором радостных восклицаний.
Когда Ла Валлетт ушел, отец Лазаро подошел к Карле, давая понять, что и ей пора уходить. Он не произнес ни одного слова похвалы, но, кажется, теперь относился к ней с большей теплотой, она чувствовала, что его уважение к ней возросло. Когда Лазаро отошел, она повернулась к Анжелу.
Теперь мне надо идти, Анжелу, сказала она. Спасибо за все то, что ты дал мне.
Она поднялась.
Вы придете снова, госпожа? спросил Анжелу.
Карла посмотрела на него. За весь день он заговорил первый раз. И по тону, каким он задал свой вопрос, она поняла, что он вручает ей свою жизнь. На миг она задохнулась.
Да, конечно приду, сказала она. С самого утра.
Анжелу выставил перед собой два одеревеневших кулака, словно желая сложить руки в молитвенном жесте.
Благослови вас Господь, госпожа. Пусть Он приведет вас целой и невредимой к вашему сыну.
Глаза Карлы наполнились слезами. Голос отказался повиноваться. Она развернулась и поспешно пошла к арке двери.
* * *
Карла вышла из палаты, чувства сдавливали ее грудь. Она отдала что-то, взятое у себя, что-то угодное Богу. Это чувство было ей незнакомо. И чудесно. Ее жизнь была жизнью человека берущего и человека, у которого отбирают. Она болталась, как пробка на воде. Ее благотворительность носила абстрактный характер, была вкладом в вечность, которой она не заслуживала. Она взяла к себе Ампаро, чтобы самой избавиться от одиночества, чтобы иметь возможность по-матерински заботиться о ком-то. Даже ее стремление отыскать сына было частично вызвано желанием избавиться от чувства вины, грызущего ей сердце. Но сегодня Христос наполнил ее Божественной любовью, любовью ко всему сущему, любовью даже к собственной убогости, ибо это была правда: именно здесь, среди убогих, проще всего отыскать Христа. Она шла обратно между рядами раненых, их боль превращалась в негромкую молитву, их стоны заглушала стоическая гордость, сдерживающая их. Потом, когда ночными лодками привезут из Сент-Эльмо новых увечных, с хирургических столов понесутся крики и Лазаро проведет полночи, испачканный по локоть в крови.