Мы вскочили на велосипеды прежде, чем младшеклассники, друзья Хильде, даже показались у дверей. Я крутил педали, что было сил. После школы Гюнтера брала на себя Сельма, поэтому она всегда отставала.
Мы ехали сквозь наш готовящийся к зиме городок, по тропинкам между деревьями и домами, ощущая запах приближающихся холодов в попутном ветре и выхватывая пятно за пятном белизну вывешенного сушиться белья.
В этом была потрясающая свобода. Старички, наслаждавшиеся пивом и игравшие в кости, женщины с маленькими детьми, лающие нам вслед собаки, все это было частью моего огромного дома.
Двойка почти перестала меня волновать, потому что я знал, что необязательно даже, чтобы нечто происходиломир вокруг все равно будет радовать меня меня. Я любил эти дни, когда он останавливался в своем вращении, искажении, изменении. Мир не разбухал и не сужался, не становился бесформенным, и контуры его не резали глаз.
Работали константы, согласно которым облака плыли по голубому небу, а ступеньки на каждом крыльце не убывали и не прибавлялись.
Пока! крикнула Сельма. Она первой сворачивала, чтобы довезти до дома Гюнтера.
Мы крикнули ей наше прощание, не вполне уверенные, что ветер донес его. Минут через пять свернула Гудрун, и мы знали, что дом совсем близко.
Встретимся вечером! крикнула Гудрун. Возможно!
Я обернулся, помахал ей, лихо управляясь с рулем одной рукой, а через пару минут мы с Хильде затормозили у забора и завели наши велосипеды во двор, как усталых коней в стойло. Хильде прижала руки к горячим щекам и оставила фиолетовое пятно от краски. Я облизнул палец и стер мазок, это была крохотная пауза, во время которой мы успели чуточку отдышаться, затем снова побежали. Вломившись в подвал, мы не услышали голоса Младшего, зато услышали его дыхание. Оно было хриплым, по-особенному жутким. Он лежал на полу, свернувшись в одеялах, словно в гнезде. Игрушки, которые мы прятали для него в шкатулках, были нетронуты. Мы сразу поняли, что ему плохо по-особенному, не так, как вчера и позавчера. Какой мелкой обидой показалась мне тогда двойка. Я разозлился на бога за то, что он подшутил над нами в тот день, Младший остался у нас и Младший заболел.
На самом деле, конечно, виноват во всем был я. Я разозлился на бога, потому что разозлился на самого себя. Мне захотелось разбить что-нибудь, ударить кого-то, хоть как-то выместить свой гнев, но вместо этого я, одновременно с Хильде, сделал пару шагов к Младшему. Мы с сестрой переглянулись, и я подумал, что мы оба все понимаем. Две одинаковые слезинки набухли у Хильде в уголках глаз. Толстые, глотающие свет лампы над нами.
Я осторожно присел на пол.
Младший, позвал я. Он не откликнулся, и в первый момент мне пришла страшная мысльон уже мертв, только потом я понял, что слышу его дыхание. Я осторожно протянул руку, погладил его по волосам. У Младшего был сильный жар, он был такой мокрый, что казалось, окунул голову в воду.
Младший, милый, проснись, пожалуйста, попросила Хильде.
Не тревожь его. Ему нужно отдохнуть.
Но нам обоим было страшно, что это последний раз, когда мы видим его. Что мы даже не успеем с ним попрощаться. Я понял, что тоже плачу. Слезы были горячими, солеными, но у меня не хватало духа их стереть, потому что это значило бы, что я не могу быть сильным.
А я мог. Младший вдруг открыл глаза. Взгляд у него был лихорадочный, словно он нас не совсем узнавал. В его и без того мутном мире от температуры все совсем расплылось. Я крепко обнял его, но он не ответил, затем закашлялся, вцепившись в меня, словно только за меня мог ухватиться, чтобы не сорваться куда-то вниз, не погибнуть. Его ногти больно впились мне в плечи, я задрожал.
Младший, сказал я, мама дает тебе таблетки? Маленькие белые штучки, кругленькие и горькие. Мама лечит тебя?
Он, конечно, не ответил мне. Кожа его казалась бумажно-тонкой, горящие, человеческие глаза на этом лице были ошибкой. Младший был рисунком отчаянного художника, исчезающе-хрупким и гениальным в своей подробности. Это было лицо человека, который скоро умрет.
Мы сразу это поняли. Я не знаю каким образом, ведь в единственный раз, когда мы столкнулись со смертью, человека не стало очень быстро, а после мы уже никогда не увидели его лица.
Наверное, это было инстинктивное знание, доступное всем человеческим существам. Оно просто пришло к нам, и больше мы ничем не могли себя обмануть. Я сходил наверх, принес ему жаропонижающее, с трудом упросил проглотить таблетку, налил вкусный, красный сироп от кашля, ровно такой два года назад, наверное, пил тот человек, что пережил свою болезнь. Я сменил воду в графине из которого пил Младший и добавил туда лимон. Все это время я был в какой-то прострации, даже слезы перестали течь.
А потом я увидел у себя на воротнике, там, куда утыкался Младший, желтое, гнойное пятно. Я тогда только поднялся наверх, раздумывая, что еще могу сделать хорошего, при этом как можно меньше времени проведя в подвале.
Увидев это страшное пятно, пятно означающее нечто очень-очень плохое, я сел прямо на пол и зарыдал самым громким, детским и позорным образом. Я думал, что давно преодолел это, я так не плакал даже когда умер папа. Теперь же я будто горевал о них обоихмоем отце и моем брате. Через несколько минут я пришел в себя и спустился вниз. Хильде обнимала Младшего. Я подошел к ним, постоял рядом, словно бы не существуя здесь, словно я ни к чему не был причастен.
Затем я опустился на колени и крепко обнял Младшего. Он так дрожал, что мне казалось, я не смогу его удержать. Так мы просидели все оставшееся время до прихода мамы. Это был первый раз, когда за временем следил я.
Нам нужно уходить, сказал я.
Какая уже разница, ответила Хильде, и эти слова больно воткнулись мне в сердце.
Лучше, чтобы она не знала, что мы тут были, сказал я. Мне еще не было понятно, почему так лучше, но я подумал, что от осторожного поступка точно не будет хуже.
А еще мне казалось, что я не выдержу больше и минуты с Младшим, мне было горько, больно, страшно. Я ощущал себя трусом, а кроме того каким-то маленьким, много меньше, чем обычно.
Я поцеловал Младшего в лоб, не зная, влажный он от его пота или от моих слез. Я взял Хильде за руку, тянул ее, как в раннем детстве, когда пора было идти домой. Но какая огромная была разница между радостью и усталостью от прогулки и этим невыразимым чувством беспомощности перед смертью. А реакция одинаковая. Надо же, подумал я.
Мы поднимались по лестнице, слушая, как мама поворачивает ключ в замке. Нам не хотелось здороваться с ней, а когда она пришла в комнату, мы сказали, что очень устали.
Мы и вправду очень устали. Хильде плакала, уткнувшись в подушку, в этом было нечто подсмотренное в подростковых сериалах и журналах. В такой момент, подумал я, срабатывают воспоминания о том, как делать это красиво и социально приемлемо. И сам я был хорошотстраненно наблюдал за Хильде, словно нас вправду разделял экран.
Мне казалось, что Хильде не видит меня и вообще не знает, что я здесь. Мне казалось, что меня вообще никто не увидит. Так было намного прощепросто не быть.
Я положил руку ей на спину, чувствовал каждый ее всхлип. Где-то внутри нее тоже были легкие. Здоровые, живые. Болезнь легких убивала сейчас моего брата. Такой маленький шанс заболеть, один на тысячу, а может и один на миллион.
Я был убежден, что Хильде не чувствует моего прикосновения.
Я не знаю, сколько времени мы провели так, в какой-то момент я встал, не до конца понимая, что делаю, и пошел в мамину комнату. Она колдовала над ужином, и я слышал ее пение, оно доносилось с кухни. Пахло лимонным кремом и отварной кукурузой. Я подумал, какой вкусный будет ужин.
Я вошел в ее комнату, сел на кровать, покрытую синим покрывалом и взял блестящий, словно лакированный, телефон, принялся крутить диск.
Сначала я позвонил Гудрун и сказал:
Сегодня не смогу гулять, извини. Передай другим.
Прежде, чем она что-то мне ответила, я положил трубку и почти сразу принялся набирать новый номер.
Я смотрел в стену, думая, что прежде никогда не замечал, какие в маминой комнате обои. Линия ползущего вниз плюща между двумя синими, снова и снова, пока стена не закончится.
Скорая помощь, сказали на другом конце трубки. У меня была секунда, чтобы положить телефон, и тогда моя жизнь могла бы стать совершенно другой. Но я знал, что не сумею поступить иначе.
Я назвал адрес и попросил их не уходить, если мама будет говорить, что в подвале никакого ребенка нет.
Наверное, они сомневались, можно ли мне верить. Такое редкое событие, как болезнь, мальчик, запертый в подвале, другой мальчик, звонящий по телефону вместо взрослого. Наверное, они решили, что детская жизнь важнее, чем час дороги туда и час дороги обратно. Врачи у нас были принцепсами, как ты понимаешь, и я все думал, догадаются ли они о том, что Младший не нашего народа.
Он был похож на нас, он не говорил, его вполне можно было принять за варвара.
Но часть меня знала, что точно так же, как я чувствую, что он не варвар, они почувствуют, что он принцепс.
Через десять минут мама позвала нас ужинать.
Мы ели вареную кукурузу с мясом, которое ты называешь недожаренным. Это было мое любимое блюдо, но я не чувствовал вкус.
Еще до десерта Хильде встала из-за стола, пожаловавшись на боль в животе. Мама поставила передо мной лимонный крем, я взял ложку, и в этот момент раздался звонок.
Кто бы это мог быть? спросила мама, затем улыбнулась, встала, отдернув юбку, и пошла открывать дверь. В коридоре ругались, но я почти не слышал слов.
Я вышел только когда услышал, как кто-то кого-то толкнул. Люди в белых халатах спускались в подвал, а мама стояла у двери, на губах ее была застывшая улыбка. Она словно не увидела меня, и я еще больше уверился в том, что меня не существует.
Когда я подошел к ней ближе, то заметил, как она бледна.
А потом мама ударила меня по щеке. След от удара давно прошел, но сейчас мне кажется, что когда я вспоминаю об этом, он заново горит у меня на коже.
Что касается Младшего, которого я хотел спасти, позже нам сказали, что он умер в больнице. Что ж, это неудивительноболеющему остается искать милосердия бога, вот и все.
Не знаю, чем мой брат прогневал твоего бога. Может, тем, что не жил, как принцепс и не думал, как принцепс. Я не чувствовал вины перед нимэто было большее, что я мог для него сделать. Любая врачебная помощь лучше, чем никакой вообще. У него был шанс, и я за него ухватился.
И все же какая-то часть меня до сих пор уверена в том, что нам солгали. Они вылечили его и забрали туда, где он и должен был быть, все как мы хотели.
Я не знаю, иногда мне кажется он мертв, иногда я уверен, что он жив. Мир изменчив и полон кошек, запертых в ящиках, чей статус неизвестен.
Когда я готовил материал для этих историй, я пытался выяснить хоть что-то о его последующей судьбе, а если не о судьбе, то о могиле.
Больницу нашу сожгли во время войны, архивы сгорели.
Так что теперь этого уже никто знать не может.
Но мне хотелось бы верить.
Глава 9
Я проснулся, не совсем понимая, ночь сейчас или день, в подвале не было окон. Все еще было темно, а я чувствовал себя странно, так что не было ясно удалось мне выспаться или нет.
Мне не хотелось смотреть на часы, чтобы в моей жизни оставалась некоторая загадка. Я задумал выйти и прогуляться, который бы ни был час.
Октавия спала. Лицо ее было безмятежным, спокойным, каким никогда не бывало без транквилизаторов. Обычно она поздно засыпала, а просыпалась очень рано, уже взвинченная, но сейчас я не мог ориентироваться и по ней. Я коснулся губами ее щеки, дыхание Октавии осталось таким же равномерно-медленным, сонным.
Перед тем, как заснуть, она сказала мне, что гордится мной. И хотя слова ее с трудом вязались друг с другом из-за неудержимого желания спать, я был ей благодарен. Она сказала, что я поступил честно, и что иначе было никак нельзя. И хотя у человека, желающего спать, снижается критическое мышление, я поверил ей.
Она обняла меня, уткнулась носом мне в шею. Последнее, что сказала Октавия, прежде чем уснуть было:
А песня из начала этой истории, «Мрачное воскресенье», с ней связана наша популярная городская легенда. Вроде как она вызывала самоубийства или что-то вроде. Девочка из нашей школы, на три класса старше нас, отравилась таблетками, а когда ее нашли, в патефоне крутилась эта пластинка.
От ее слов мне стало чуть жутковато, но я толком не знал, почему. То ли из-за того, что Октавия только что выпила снотворное, ровно одну таблетку, но для подсознания, исторгнувшего из себя страх, символ был важнее качества. То ли потому, что этот факт вписывал призрака в некий исторический, весьма непрозрачный контекст.
Хотя наш бог любит шутить такими вещами, я вдруг подумал о том, что мы могли увидеть настоящего призрака, и он, бессильный добраться до нас, проклял Младшего.
Впрочем, никто так и не доказал существование призраков, а тем более вряд ли у них была возможность насылать болезни, подобная той, что отличала богов.
Октавия заснула, прижавшись ко мне, а я все никак не мог выбросить из головы то, что рассказывал. Мысли вертелись, цепляясь друг за друга, одна вытаскивала другую, и мне не хотелось знать, чем все это кончится. Сон милосердно охватил меня прежде, чем я перечислил все последствия короткого телефонного звонка.
Какой маленький импульс, в конце концов, может вызвать лавину. Когда кто-то кричит в горах, он не думает о том, что голос его может быть материален и повлечет за собой реальные природные последствия.
А я знал, что у моих слов будут последствия, но произнес их все равно.
Эта мысль успокоила меня, осознанность может и не смогла никого спасти, но обеспечила мне здоровый сон.
Сейчас, когда я проснулся, боли уже не было. Может, она растворилась в пережитых мною и тут же забытых сновидениях, а может вправду наступило утро, и я смог взглянуть на эту историю не оплетенную липкими ночными тенями.
Я встал, медленно оделся. В подвале было душно, и я подумал, что проведя здесь всего лишь ночь, кроме того добровольно, чувствую себя разбитым.
Октавия спала не шевелясь, обычно она часто просыпалась, переворачивалась, хмурилась. Я посмотрел на нее, дожидаясь неких характерных проявлений, однако Октавия вела себя тихо, и я решил, что в таком случае мне остается только подняться наверх, потому как нечто идеальное, даже если это всего лишь сон, не оставляет пространства фантазии.
Я не угадал, думая о дне и не угадал, думая о ночи. За окном было молочное, еще не разгоревшееся утро, чуть пасмурное, но открывавшее тем не менее какие-то погодные перспективы.
На кухне кто-то хозяйничал, и на секунду я подумал, что там окажется моя мама, мне запахло лимонным кремом, как в тот вечер. Мне не просто показалось, я был уверен, что все будет именно так, что пространство осталось неизменным, время же сместилось назад.
Однако это все был обман, лимонный крем оказался лимонным печеньем из яркой упаковки с нарисованными детьми, а вместо мамы был Адлар, с ожесточением стиравший пятно от кофе со столешницы.
Доброе утро, император Аэций! Вы хотите завтракать?
Я видел, что он спешит, поэтому покачал головой.
Нет, спасибо. Можешь называть меня на «ты».
Адлар закашлялся, словно подавился, не успев при этом сделать ни глотка кофе.
Конечно, если вам так хочется. Если тебе так хочется.
Он налил мне кофе и пододвинул ко мне жестом, наделенным беззащитной щедростью не знающего вкусов своих гостей хозяина, сахар и пакет молока.
На задней стенке пакета, кроме уверений в здоровье и благополучии коров, красовался портрет мальчишки лет девяти. Я с детства помнил напечатанные на пакетах молока фотографии детей. Мальчики и девочки вы-меня-видели, которые, в большинстве случаев, никогда не находились. В нашем краю всегда пропадало множество детей, дело было не только в маньяках, как предположили бы принцепсы. Кто-то лез, куда не надо, кто-то сбегал из дома и навсегда растворялся в лесу, кто-то просто слишком мало понимал, чтобы позаботиться о себе самостоятельно и попадал в беду.
Все мое детство с пакетов молока смотрели на меня те, кому повезло меньше.
Я взял пакет, покачал, слушая, как жидкость переходит от одного края к другому, распределяется заново, пытаясь приспособиться к движению.
Неужели ничего в этом плане не изменилось?
Адлар сопроводил мой взгляд, глаза его под стеклами очков уперлись в фотографию. Он сказал:
Нет, что вы, мы теперь можем учиться, работать, как люди, обеспечивать своих детей, путешествовать, где хотим. Многое, многое изменилось. Что бы мы делали без вас?
Я качнул головой, плеснул молоко в чашку, наблюдая, как кофе перестает быть черным.