Болтун - Беляева Дарья Андреевна 18 стр.


Я прижал телефон к уху и услышал голос Марциана:

 Привет! А это правда, что вы с мамой остановились в твоем бывшем доме у милых людей, которые предоставили вам свою кухню?

 Правда,  ответил я.  Слышал и с тобой произошла странная история.

Странно было понимать, что Марциан похож на меня невероятным, почти пугающим образом, однако речь его, несмотря на все странности, была совершенно лишена варварского акцента с оттяжкой и раскатистым «р».

Как слушать себя самого, если бы моим родным языком была латынь.

 Да,  сказал Марциан.  Случилась неловкая история. Юстиниан выкопал розовый куст для перфоманса и отнес его в музей. Он несколько поранился, а потом все сжег. Атилия очень обижена, хотя почему нам жалко куст?

 Думаю, ее расстроило скорее безответственное отношение Юстиниана к нашей собственности. Однако передай, что мы щедрые.

 Мы щедрые,  сказал Марциан то ли мне, то ли Атилии, бывшей рядом с ним, по интонации оказалось совершенно неясно.

 В целом мы очень хорошо. Не лучше, чем без вас, с вами было бы веселее. У Нисы нет проблемы с параллельными мирами, она сейчас книжку читает, лежит на диване, высоко задрав ноги. Вы всегда говорили, что это вредно, но она уже умерла. Офелла делает реферат и чем-то недовольна, но я не понимаю, чем. Юстиниану мы обрабатываем руки. Я думаю, он нравится Атилии.

В этот момент я услышал треск, а затем негодующий возглас Марциана.

 Я люблю тебя, сынок. Дай мне поговорить с твоей сестрой,  сказал я, однако слова мои потонули в конфликте сиблингов, а Атилия уже выхватила трубку.

 Он все врет!

 Хорошо. Я тебе верю. Как твои дела?

 Я считаю, что воровать цветыэто низость. Кто вообще может поступить так?

 Маргинал,  ответил я. Хлопья в тарелке незаметно закончились, и я, согласно детской привычке, подтянул к себе пачку. Тигр, одетый как пират, смотрел на меня с обаятельной смелостью. Я не сразу осознал, что призывы к приключениям на упаковке и название написаны не на латыни, а на моем родном языке.

Мы еще некоторое время болтали с Атилией и Марцианом, они вырывали трубки друг у друга, немного жаловались, много смеялись, и я чувствовал, что, вероятнее всего, я один из самых счастливых людей на свете. Любовь к моим детям была огромной. Продолжение меня на этом свете тешило определенные нарциссические амбиции, а ощущение, что мы сумели сотворить из маленьких людей счастливых взрослых, наверное, было подобно тому, какое испытывает влюбленный в творчество художник.

Мои мальчик и девочка, которых я впервые увидел неразумными и крохотными, теперь стали красивыми, яркими и довольными жизнью людьми.

Любовь к сыну и дочери была одинаково сильна, хотя в сути своей была разной. Марциана я любил, потому что он воспроизводил меня во времени, был маленьким мальчиком, похожим на меня, затем стал юношей, с которым мы почти неотличимы, любовь к нему была подобна любви к себе самому. Дочь же была удивлением и чудом, потому как странно находить собственные черты в маленькой девочке, а затем в молодой девушке. Стоило полагать, что Октавия чувствовала наоборотдать жизнь человеку другого пола, человеку от которого ты с самого начала отделен, и который в то же время похож на тебястранный и прекрасный опыт. Дать жизнь человеку своего пола это, в конце концов, заново подарить ее себе самому.

Меня всегда удивляло, как любовь может быть одинаково сильной, но идти из столь непохожих источников, из радостного удивления и нежного узнавания.

Я не уверен, что в свое время был готов стать отцом. В конце концов, я не умел воспитывать, потому что умел только любить. Но этого оказалось достаточно. Дети приходят в этот мир, чтобы любящие люди научили их любить, так сказала однажды Октавия.

Я много думал об этой фразе прежде, чем согласиться с ней.

Разговаривая с собственными детьми, я вспомнил Адельхейд. Мне стало неприятно оттого, что она не испытает той же радости, что и я, когда думаю о своих взрослых детях.

Я попрощался с Марцианом и Атилией не без сожаления, нажал на легко поддававшуюся, ослабевшую от старости кнопку сброса.

 Октавия, сегодня утром я увидел мальчика на пакете молока. Он пропал.

Она явно не знала, как отреагировать, принялась вытирать стол бумажными полотенцами, было очень видно, что она никогда не занималась даже простейшей домашней работой.

 Мне жаль,  сказала она.  Это чудовищно.

 Да. Именно так. Я знал, что ты поймешь. Это чудовищно. Поэтому сейчас я сделаю звонок начальнику полиции Бедлама.

 Ты уверен, что он узнает твой голос?

 Без сомнения. Мы очень хорошо знакомы.

Октавия кивнула. Я знал, что в своих мыслях она могла быть жестокой, а милосердие ее было связано с ничего не стоившей ей благотворительностью, и все же я знал также, что она поймет меня.

Может, не почувствует так, как я, но непременно поймет.

 А после мы с тобой сами поедем на свалку, куда отправился тот мальчик, Манфред,  сказал я.  У него зубная щетка со львенком на рукоятке.

Октавия нахмурилась, посмотрела на меня пристально.

 И что мы собираемся там найти?

 Манфреда, конечно. И пару тройку не до конца испорченных кассетных магнитофонов.

Она вздохнула, представив себя, видимо, на свалке. Она еще не знала, что свалка эта большая и северная. Я сказал:

 Если хочешь, можешь отдохнуть здесь. Но если пойдешь со мной, я расскажу тебе историю.

 Ты такой мальчишка. Ты просто хочешь выпендриваться, да?

 Кто как не мальчишка может найти другого мальчишку?  спросил я. Октавия сочла вопрос риторическим, и я принялся набирать хорошо знакомый номер.

Гудрун взяла трубку почти сразу.

 Я в Бедламе,  сказал я. И она сказала:

 Надеюсь, воздух родной земли тебе сладок.

В голосе ее была скупая радость, щедро перемешанная с сарказмом. Я слышал, как она затягивается. Гудрун курила сигарету за сигаретой с четырнадцати лет, так что выглядела много старше нашего, и без того преклонного, возраста.

Мы часто смеялись, что ей стоило выпить слезы чужого бога вместе со мной, чтобы не терпеть унижения в общественном транспорте. Гудрун далеко не сразу нашла свое призвание, долгое время она была уставшим от войны солдатом, она наблюдала, как мирную жизнь начали все, кроме нее. Я боялся, что она сделает с собой что-нибудь, но не знал, как ей помочь.

Она целыми днями сидела на крыльце и, сигарета за сигаретой, очередной день покидал ее. Она почти не ела и глаза ее в пустоте своей были сравнимы с глазами тех, кто эту войну не пережил.

Я думал, как привести ее к миру, но оказалось, что она ушла слишком далеко. Тогда я понял, что нужно действовать по-другому и попросил ее хотя бы попробовать работу в полиции.

Тогда тусклый, потерявший значение после войны мир заиграл для Гудрун новыми красками. Она с восторгом (по крайней мере с тем, что в ее исполнении можно было считать восторгом) рассказывала мне про то, что война никогда не заканчивается. Мир состоит из миллиарда маленьких войн, и счастье человека в хорошо обеспеченной иллюзии того, что его война нужна человечеству.

Судя по всему, в словах ее было зерно истины, потому как к пятидесяти семи годам она дослужилась, без единого моего ходатайства, до должности начальника полиции Бедлама и работу свою выполняла хорошо, может от бытийной скуки, а может из депрессивной жажды хоть чуть-чуть очистить мир от царящей в нем несправедливости.

В любом случае, она нашла свое место, и я был этому рад. В конце концов, здравомыслие в ней победило, и вот уже пятнадцать лет она помогала миру стать чуточку безопаснее.

Разумеется, я гордился ей. Если кому и стоило отдать это дело на личный контроль, то это была именно Гудрун с ее обостренным, обнаженным, словно нерв, чувством справедливости.

Я подробнейшим образом пересказал ей ситуацию, и она придержала свое предложение попить вместе кофе. Я услышал щелчок зажигалки. Гудрун закурила следующую сигарету, сказала:

 Поняла тебя. Возьму это дело под личный контроль, как сказал бы стереотипный полицейский в плохом кинофильме.

 Я думал в этих выражениях только что, ты меня расстраиваешь.

 Буду с ребятами часа через два, Бертхольд.

Предвкушение от встречи с подругой я хорошенько взбил вместе с радостью от того, что поисками Манфреда займутся люди самого высокого профессионализма, а сверху полил эти замечательные эмоции желанием познакомить Октавию и Гудрун.

В конце концов, всякий раз, когда Гудрун приезжала в Вечный Город, она находила повод проигнорировать семейный ужин. Я хотел показать ей, что Октавия вовсе не такая, какой мы представляли ее во время войны.

В этот момент в кухню зашла Герди. Как ни в чем не бывало, не обращая никакого внимания на нас, она прошла к холодильнику и взяла большое ведерко с вишневым йогуртом, затем отступила на изначальную позицию и от двери еще некоторое время за нами наблюдала. Когда Герди ушла, я подумал, что мы ей все же нравились. Детский взгляд, не затуманенный ни нашими свершениями, ни статусом представлялся мне очень ценным.

Гудрун сказала:

 Бертхольд, только я хочу напомнить тебе вот что. Не надо лезть туда. Дай людям делать свою работу.

Я был вовсе не против, чтобы люди делали свою работу. Я даже полагал этот подход правильным.

Себя же я считал кем-то вроде волонтера. Бросив трубку, я спросил Октавию:

 Ты подумала?

Она отставила пустую тарелку с каплями цветного молока. Сказала:

 Только если мы будем очень осторожны и, по возможности, не станем рыться в мусоре.

Брезгливость и азартное предвкушение сияли в ее глазах попеременно.

Глава 10

Как ты понимаешь, Октавия, ничем хорошим мое решение не обернулось. Был суд, показательный и короткий, маму отправили в дурдом, а мы с сестрой, по причине отсутствия каких-либо живых и дееспособных родственников, отправились в приют.

Мамины подруги из Клуба Ненастоящих Женщин пытались убедить ответственное за наши жизни государство, что они в состоянии ухаживать за нами, пока мама не вернется, и даже предприняли несколько шагов в отношении оформления временной опеки. Но то ли на ухабистых дорогах бюрократии они создавали друг другу конкуренцию, то ли законодательных препон на их пути оказалось слишком много, но нас им не отдавали, хотя все были на словах согласны, что детям лучше в какой-никакой, а семье, чем просто без нее.

Мамины подруги приходили к нам, приносили гостинцы и следили, чтобы с нами сносно обращались. Это уже было столько, сколько у многих других детей, живших рядом с нами, никогда не было. Иногда они привозили с собой наших друзей.

Я говорю тебе, моя Октавия, мне в жизни удивительно везлопройдя по кромке ломающих человека трагедий, я все же сумел сохранить веру в любовь и дружбу, в человека рядом.

Стоит рассказать о том, как были укомплектованы приюты Бедлама. Во-первых приходилось их на наши города в среднем несколько больше, чем по стране. Твой зловредный внутренний голос, должно быть, сейчас будет радоваться краху всех идей равенства и гуманистического сопереживания тем, кто от нас отличается. С началом нового времени, когда наша судьба, хотя бы формально, озаботила Империю, у нас стало намного больше сирот. Множество родителей признавались недееспособными, некоторые были опасны для детей, некоторые просто не были в состоянии о них заботиться.

Кроме того, многие теряли родителей слишком рано. Были и истории, подобные нашейв Бедламе слишком легко попасть в неприятности.

Словом, наша страна была полна сирот, и попадание в приют не становилось здесь какой-то особенной трагедией, просто еще один вариант, если твои родители сошли с дистанции по тем или иным причинам.

И все же куда легче жизнь в приюте давалась тем, кто никогда не был в семье. Есть определенные инварианты всему человечеству свойственныедля ребенка всегда лучше, когда он дома, с людьми, которые присматривают за ним не из-за денег, а хотя бы согласно своему пониманию чувства ответственности.

Я помню, как мы ехали в приют. Строго одетая чиновница, больше похожая на вчерашнюю выпускницу школы, проследила, чтобы мы пристегнули ремни. Она села на сиденье рядом с водителем и, убедившись, что мы пристегнуты согласно регламенту, больше ни разу к нам не обернулась.

В багажнике тряслись сумки с нашими пожитками. Где-то далеко была мама, о которой я очень тосковал. Но, в конце концов, я был сам виноват в ее бедах, и эта вина съедала меня изнутри.

Мне казалось, что меня несет по какому-то неведомому мне морю, все дальше и дальше. Что раньше у нас был большой и просторный корабль, бороздивший темный, неспокойный океан, и когда-то давно мне еще было тепло и уютно, но со смертью отца корабль наш разбился, и меня все дальше уносило от того места, где я по-настоящему хотел бы быть. Все сильнее становился шторм, все холоднее была вода, не осталось вовсе ничего стабильного, все, за что я хватался, оказывалось волной.

Я только надеялся, что если плыть дальше, однажды впереди окажется берег, где мы с сестрой сможем почувствовать, что значит твердая почва под ногами.

С обеих сторон от нас был густой, неровный, нечесаный лес, нашу спутницу это явно угнетало, она курила сигарету за сигаретой, постукивала пальцем по бардачку, словно отсчитывая секунды.

Мы с Хильде отчего-то совершенно не стеснялись говорить при ней, словно ее и не существовало. Она, как я и говорил прежде, была просто функцией, исполнителем постановлений, и меньше всего мы переживали о том, что она нас слышит.

Я сказал:

 Мама скоро вернется. Вот увидишь. Мы там совсем не долго пробудем. И я буду о тебе заботиться. Может, получится договориться, чтобы нас поселили в одной комнате?

Хильде посмотрела на меня. Она потерла усталые глаза, затем ответила:

 Вряд ли.

Она сказала это простое слово таким тоном, что мне не захотелось продолжать тему. Я не знал, винит ли она меня, но я винил себя, и это всепоглощающее, огромное чувство отражалось всюду. Даже во взглядах незнакомых мне людей я видел его.

Хильде помолчала, затем сказала:

 Переплети мне косу. Я хочу выглядеть хорошо.

Мы толком не разговаривали с того момента, как маму забрали. Вчера я молча собирал наши с Хильде вещи, а она молча бродила по дому, словно прощалась с ним.

Мне стало грустно, что я не сделал то же самое. В конце концов, мне хотелось еще раз увидеть пухлый ящик телевизора на двух разъезжающихся ножках и с двумя антеннами, делавшими его похожим на какое-то инопланетное устройство, кухонный стол с чистой скатертью, мамину комнату с ее обоями, рисунок на которых я рассмотрел только недавно.

Со всем этим я мог расстаться навсегда. Впрочем, нечто, что происходит в последний раз, всегда тоскливо, потому как напоминает о неизбежном конце жизни, ведь в вечности повторить, хотя бы согласно теории вероятности, можно все, что угодно.

Хильде сказала:

 Я бы все равно злилась на тебя, если бы ты этого не сделал. Я не знаю, как было бы правильно. Наверное, никак.

Я заплетал в ее рыжую, золотившуюся на солнце косу красную, праздничную ленту. В конце концов, Хильде было свойственно определенное кокетство с обстоятельствамиона оделась в самое лучшее и долгое время начищала свои лаковые туфельки, чтобы на всех в приюте произвести впечатление.

 Ты скучаешь по ней?  спросил я.

 И по нему.

Я тоже скучал по ним обоим. Хотя мы всегда остро чувствовали мамину нелюбовь и были обижены на нее, сейчас, когда ее не было, мне не хватало ее голоса и искусственной улыбки.

Я хотел, чтобы машина остановилась, о как я просил этого у бога, ведь каждый километр давался мне с трудом, словно за него я расплачивался собственной плотью. Дом с мясом отходил от нас с Хильде.

 В конце концов, все будет хорошо,  сказала Хильде и протянула мне руку. Я крепко сжал ее ладошку и улыбнулся.

 Мы есть друг у друга, сестренка,  ответил я как можно более успокаивающим тоном. Я чувствовал себя таким взрослым, как никогда прежде. Груз ответственности никогда на меня не давил, я любил быть тем, кто всех спасает, как ты, вероятно, заметила за двадцать с лишним лет нашей семейной жизни. Так что осознание того, что я как никогда нужен сестре даже придавало мне сил.

Я обнял ее, и она положила голову мне на плечо. Мы оба думали, каким же окажется приют. Картины, которые рисовало мое воображение, вызывали как восхищение и радость, так и страх. В моей голове смешались картинки из детских книжек, кадры из фильмов ужасов, слухи о частных школах, в которых учатся дети принцепсов и страшные истории о том, как малышей травят злые поварихи.

Только когда машина остановилась, и мы с Хильде выглянули в окна, не сразу на это решившись, стало ясно, что приют мало чем отличался от школы. Типовой прямоугольник, уложенный набок, с глазами окон и невеселым, серым окрасом.

Назад Дальше