Лисы графства Рэндалл - Ролдугина Софья Валерьевна 5 стр.


Солнце гуляло где-то за плотными облаками, вздыбливались свинцовые волны, мешаясь со свинцовым небом, но даже сейчас казалось, что Ремус светится изнутри. Светлые волосы, прозрачные глаза, тонкие запястья

Наверно, они с Фелицией напоминали близнецов. Особенно теперь, когда у нее была короткая мужская стрижка и улыбка утомленного сфинкса.

 и все-таки, Ремус, я не могу понять, когда ты успел сбежать с того дирижабля.

 Я не сбегал, мисс Монрей.  Море начало задираться вверх, Фелицию вдавило в кресло, и она поняла, что лайнер кренится и затонет совсем скоро.  Ваш сюрприз действительно стал для меня сюрпризом. Так изощренно меня еще не предавали.

Фелиция переложила револьвер из руки в руку и вытерла влажную ладонь об юбки.

 Вероятно, мой отец

 Ваш отец, мисс Монрей, пал жертвой собственной трагической неосторожности,  испустил долгий вздох Ремус и разгладил и без того безупречные манжеты.  Могу я поинтересоваться, почему вы решили от меня избавиться?

 Заявление об увольнении ты писать отказался,  пожала плечами Фелиция.  А ведь я просила.

 Контракт все еще не исполнен.

 Да в чем он хотя бы состоит, этот контракт?!  Фелиция повысила голос, на мгновение потеряв самообладание, но тут же досадливо прикусила губу  и успокоилась.  Снова не скажешь?

 Сожалею, мисс Монрей. Нет.

Фелиция подавила глупый смешок и взглянула Ремусу в глаза.

 Вот поэтому я и выбрала дирижабль. Не знаю, о чем думал мой недальновидный предок, но так или иначе расплачиваться за его капризы я не желаю. Моя жизнь  это только моя жизнь, Ремус.

 Что ж, разумно, мисс Монрей Ах, револьвер  как трогательно. Попробуете меня застрелить?

Он рассмеялся. А Фелиция уже не сидела в кресле  лежала. Кувшин с оранжадом съехал до края стола, упал и разбился. В недрах лайнера что-то натужно трещало и грохотало, а от запаха соли и йода щипало в горле.

 Не тебя,  хмыкнула она.

И приставила револьвер к своему виску.

В этот момент в стекла рубки упрямо ткнулась вода  и выдавила их с голодным утробным хрустом. Фелиция отвлеклась всего на секунду, а потом вдруг в руке у нее вместо револьвера оказалась жирная черная змея  и вцепилась в запястье.

«Даже уйти по-своему не позволил».

Падая в воду, Фелиция почти ничего не чувствовала.

Много, много позже, в Монрей-меноре, укрывая спящую Фелицию одеялом, Ремус размышлял о том, что можно будет наутро сказать  и что нельзя.

«Это всего лишь ночной кошмар, мисс Монрей»  вряд ли Фелиция проглотит такую ложь или смирится.

Он отвел с ее лица мокрую прядь волос.

 Хозяев тоже нужно воспитывать,  произнес тихо, и веки у Фелиции дрогнули во сне.  Надеюсь, это сойдет за оправдание?

Она отмахнулась от него, не просыпаясь, и зарылась в одеяла.

 Надо же навевает воспоминания.

Ремус присел на край постели и поднял взгляд на портрет Раймонда Монрея над камином  основателя рода и, по мнению Фелиции, полного идиота. Вот кто знал толк в дрессировке

Выгоревшая до черноты земля, человеческие крики где-то далеко и густой запах дыма  это и есть лицо войны.

 Соглашайся, Ремус. По-моему, неплохая сделка  тебе просто надо будет приглядывать за моим сыном Некоторое время. И за его сыном тоже. Чего тебе стоит, с твоими-то возможностями?

Он улыбается так, что непонятно, кто кого должен искушать.

 А что я за это получу?

 Ты? Хм Пожалуй, избавление от скуки. На веки вечные.

Погорельцы

Обыкновенно человек не может с уверенностью сказать, в какой момент его жизнь вывернула на новую дорожку. Декорации меняются незаметно: только что вокруг шумел карнавал, трещали фейерверки, звенели бубенцы А потом вдруг взрывы потешных ракет превращаются в орудийные залпы, а колокола тревожно переговариваются над переполненным кладбищем. И как, когда это произошло?

А шут его знает.

Впрочем, Анаис Моро вполне могла дать точный ответ: в год, когда ей исполнилось четырнадцать, за четыре дня до Рождества, за полгода до войны, за целое детство от горя.

Был погожий морозный день; лужи покрылись хрусткой леденцовой коркой, земля поседела от изморози, а в западном ветре почти не чувствовалось моря. Бледно-голубое небо разом опустилось ниже и оледенело; его пугающая, зовущая осенняя бездонность обернулась росписью по стеклу, и как-то сразу стало ясно, что вот она, зима, уже здесь, среди людей, бродит неприкаянная, задевая то рукавом, то вздохом. К вечеру краски совсем поблекли, акварель стала дымкой  постепенно густеющей серостью. Анаис не спешила возвращаться домой: на самодельном прилавке из перевёрнутого ящика хватало пока яблок, красных и прозрачно-жёлтых, одним цветом разгоняющих стылый сумрак, и людей на улицах стало больше  близились праздники.

Тогда-то и он и появился.

Он возвышался над толпой на добрых полголовы, спину держал ровно, шагал широко. Широкое тёмно-серое пальто с капюшоном скорее напоминало старомодный плащ, по голенищам чёрных сапог змеилось серебряное шитьё. Такого даже в весёлой, разномастной рождественской толпе и захочешь  не проглядишь, но отчего-то никто не провожал его глазами, не оборачивался. Мальчишка, который на бегу врезался в него и упал  и тот просто поднялся и, отряхнув от инея и пыли коленки, побежал за приятелями дальше.

Шея у Анаис тут же покрылась мурашками, и вовсе не от холода. Захотелось укутаться шарфом до самого носа, уставиться на собственные ботинки  и перетерпеть, пока незнакомец в сером пройдёт мимо. Но отчего-то она не могла ни отвернуться, ни даже моргнуть.

А он бродил по площади, наклоняясь то к одному прилавку, то к другому; где-то пробовал рассыпанное по коробкам вымороженное печенье, где-то  леденец; у торговки шерстью выхватил прямо из-под рук белоснежную пуховую шаль и пропустил через кольцо пальцев, затем одобрительно кивнул и положил обратно. Хайм, языкастый южанин, не глядя налил ему полкружки горячего вина, продолжая болтать с приятелем, и так же машинально отёр возвращённую кружку полотенцем. Когда же незнакомец проходил мимо Анаис, она вдруг ощутила странное тепло  в груди, в горле, наконец внутри головы  и ухватилась за полу серого пальто.

Пальцы точно в пепел погрузились  скользкий, жирный, горячий.

Незнакомец по-циркачески лихо развернулся на каблуке и уставился на Анаис со всей высоты своего роста:

 Тебе чего?

Наверное, ей бы следовало испугаться. Но слишком весело блестели из-под капюшона глаза, а ещё из кармана торчала палочка от леденца, и мыски щегольских сапог были сбиты и перемазаны в глине, как у шкодливого мальчишки.

 Вот, возьми,  протянула Анаис ему яблоко  большое, красное в полоску.  Не надо воровать, если так дают.

Сказала  и почувствовала себя настоящей ханжой, которая бранит озорника за сорванную тайком вишенку у соседки а сама хочет почувствовать на языке терпкий вкус.

Незнакомец выглядел позабавленным.

 Что, правда за так отдашь?  присел он на корточки рядом с прилавком. Воротник пальто разошёлся; под ним оказалась шёлковая рубаха, того самого красно-оранжевого оттенка, как пожар в темноте.  Дома тебя потом не накажут, а, госпожа коммерсантка?

 Сама собирала, сама продаю,  фыркнула Анаис.  Хочу  вообще бесплатно раздам, если неохота будет домой тащить.

Незнакомец рассмеялся; капюшон упал за спину, открывая чёрные с проседью волосы  сажа с пеплом, точь-в-точь как у Хайма-южанина.

 Так ты у нас, оказывается, сама себе хозяйка. А я-то думал, что растрогал сиротку, которую злая мачеха выгнала на улицу в мороз торговать спичками

 Яблоками,  серьёзно поправила его Анаис.  Вот спички были бы кстати, а то руки мёрзнут.

 Ну так погрейся,  усмехнулся незнакомец и протянул руку.

Анаис помедлила секунду  и обхватила его ладонь своими.

он весь, до костей пропах дымом. Сладким  летнего сена, дорогого табака, вишнёвой древесины; терпким  полыни, благовоний, осенней листвы; горьким  лакированной мебели, прокрашенной ткани, жжёной шерсти, жутким  горелого мяса, запекшихся волос. Болезненный, томительный жар теперь заполнил тело целиком, до кончиков пальцев. Усилием воли Анаис вынырнула из головокружительного беспамятства  и поняла, что смотрит на незнакомца снизу вверх, прижав его ладонь к своей щеке. Прилавок-ящик, куда она взгромоздилась коленками, треснул и перекосился; яблоки раскатились.

 Сильно же ты замёрзла,  пробормотал незнакомец растерянно. Глаза у него оказались обыкновенные карие, человечьи, но оттого почему-то ещё более страшные. Благородные черты лица напоминали о рыцарях; но не о слащавых, романных, а о тех, из старинных книг  о бойцах с хищным профилем, с острыми скулами и с нахмуренными бровями.  Сколько тебе лет?

 Че четырнадцать.

Она едва заставила себя выпустить его руку и уткнулась взглядом в прилавок. Щека горела, как обожжённая.

 Я загляну через пару лет,  пообещал незнакомец, с нажимом проводя Анаис ладонью по голове.  Волосы только не стриги я косы люблю.

Он склонился, поцеловал её в горящую щёку и ушёл вниз по улице, подкидывая яблоко и ловя, как мяч. Анаис с полчаса сидела оцепеневшая, а потом подскочила, опрокинув прилавок,  и по-мальчишечьи драпанула домой, перескакивая через заборы.

«Что же я натворила, что натворила»  стучало в висках.

Первое, что Анаис сделала  это попросила старшего брата подрезать ей волосы. Он всё сомневался, не оставить ли подлиннее, но в конце концов сделал, как просила  обкорнал, как приютского сорванца, даже над ушами прядки выстриг. Белёсые кудри от сквозняка извивались на полу, как змеи. Мать, сокрушённо качая головой, смела их в совок и бросила в печь  чтоб птицы не растащили, не навили гнёзд, и голова не болела.

Но уже тогда Анаис понимала, что прятаться бесполезно: раз протянутая, связь не оборвётся.

Вскоре после Рождества молва разнесла по округе два странных случая.

В соседнем городе от единственной искры вспыхнул, как спичка, целый квартал  и выгорел за одну ночь. А на той, ближней площади, где шла ярмарка и торговал горячим вином Хайм-южанин, шальная ракета залетела на крышу оружейного склада, пробила её  и взорвалась внутри. Думали, будет пожар, да пронесло.

«Чудо»,  шептались люди.

И только Анаис знала, что цена тому чуду  одно красное яблоко.

Летом началась война.

Когда она закипела далеко, у границ, никто не принял её всерьёз, кроме газетчиков и кликуш. В последние годы стычки случались не раз  вспыхивали и затухали, как фейерверк, упавший в сугроб. Но вскоре цены на хлеб поползли вверх, и люди стали перешёптываться, что теперь-то всё взаправду. Анаис не верила до последнего  ни сводкам с фронта, ни пересудам на рынке, пока в начале осени в двери не постучался человек с голодным лицом, одетый по-армейски.

 Господин Моро, полагаю?  произнёс он с ходу, едва отец открыл дверь.

 Верно,  кивнул отец, опираясь локтем на косяк.

Визитёр смерил его внимательным взглядом, особенно задержавшись на сутулых плечах и сухой ноге; прежде никто в городе не смотрел на Моро так: аптекарь  не пахарь, ему не крепкое тело нужно, а ясная голова, зоркие глаза и чуткие пальцы.

 Господин Моро, я бы хотел поговорить о ваших сыновьях. У вас ведь их трое?

При этих словах мать побледнела и прижала пальцы к губам.

Спустя час визитёр удалился, отметив что-то в бумагах. А на следующий день двое самых старших мальчиков, Танет и Кё, собрав скудные пожитки, покинули дом. Провожать себя они запретили, улыбаясь и зубоскаля  ещё чего, глупые женщины, беду накличете, будто и дел других нет. Но Анаис всё равно проследила за ними, стоя в тени яблони и обнимая младшего брата, последнего.

 Ты ведь нас не бросишь, Дени?  шепнула она.

Тот замотал патлатой головой. От него пахло дымом.

Поначалу братья исправно писали  раз в месяц, а то и чаще.

Но после нового года письма стали приходить реже. Анаис, впрочем, некогда было бояться и грустить  она теперь помогала отцу в аптеке. Если хлеб подорожал, так цены на лекарства вообще взлетели; правда, ингредиенты стало доставать непросто. Поэтому отец зачастую уезжал теперь сам, на неделю-две, как он говорил, «к друзьям», и возвращался с сумкой плотно запечатанных свёртков и пузырьков с притёртыми пробками. Кое-где стояло государственное клеймо, кое-где  незнакомое Аптека в дни его отлучек оставалась на Анаис, Дени и госпожу Моро.

К следующему лету фронт откатился дальше. Люди стали привыкать  даже к настоящей, взаправдашней войне. Новости всё чаще узнавали не из газет, а из «листков»  сводок, которые распространяло правительство. Танет Моро попал в госпиталь с контузией и стал писать чаще; Кё в письме упомянул вполслова, что-де его отправляют куда-то переучиваться и запропал.

И Анаис бы тоже притерпелась к войне, как притерпелась к тревоге за братьев и к частым отлучкам отца, если б не заметила однажды, как бабушка Мелош перестала ставить под стол блюдце с угощением  две-три капли молока на чёрствую корку.

 А как же лютин?

 Кто?  задрала седые брови бабка.  Да тьфу ты, во всякую нечисть верить. Не до того сейчас.

Анаис на полшаге запнулась и едва не выронила ступку с перетёртым лекарством.

Как это  «верить»? Как это  «верить», когда ещё полгода назад старая Мелош сама угощала лютина, вкладывая горячий пирожок в маленькую, сморщенную руку? А дети шёпотом предупреждали друг друга, что Тео с мельницы видел у реки водяную лошадь, обернувшуюся красивой женщиной в платье наизнанку, и отец за обедом с тревогой просил Дени быть осторожней, когда тот купается с друзьями

«И мама теперь не берёт с собой гроздь рябины, если идёт собирать травы к холмам»,  вспомнила Анаис.

Два дня она расспрашивала невзначай  родителей, стариков, покупателей в аптеке, подружек. И почти уверилась, что война всего за год словно выгрызла из памяти здоровый кусок  у каждого, будь то взрослый или ребёнок. И только Хайм-южанин помрачнел и досадливо цокнул языком.

 Ушли они, э. Мне ли не помнить, я раньше у них вино иногда на мёд менял, душистый такой, а теперь откуда его брать? Э-эх,  скосил он глаза на Анаис и попытался приобнять её одной рукой.

Анаис вывернулась, улыбнулась на прощанье, чтоб не обидно было, и перемахнула через забор, припуская к дому коротким путём. В груди растекался дымный жар; сердцу сделалось тесно.

«А он теперь тоже не придёт?»

Родной дом Анаис проскочила насквозь  с парадного крыльца на кухню, а оттуда  через чёрный ход снова на улицу, сжимая горшок с углями. Булькала заткнутая за пояс бутыль с керосином, с каждым шагом-прыжком соскальзывая ниже, ниже; под конец она держалась то ли на широкой пробке, то ли на честном слове, но так или иначе  чудом. На вымерших улицах не было никого; не вились дымки над крышами, не пахло из открытых окон закипающей похлёбкой и румяным хлебом. Под горизонт набились черные тучи, как пчелиный рой давеча  под крышу, и даже будто бы слышалось издали низкое гудение.

Раньше окраины начинались в тысяче шагов от аптеки; теперь, когда война разорила дома одиночек и стариков, когда ушли братья и сыновья, и некому стало чинить перекосившиеся пороги, прогнившие перекрытия, и неподъёмно дорог стал хлеб  окраины подобрались вдвое ближе. На десять брошенных хибар  одна занятая, и в той  не хозяева, а погорельцы с границ.

Анаис на ходу перескочила ручей, пересекла одичавшее поле  и очутилась у большого дома. Хозяева его умерли от старости ещё до войны, и никто из наследников, столичных беспокойных ребят, не позарился на пустующее жилище. Крыша разошлась, полы прогнили, а перекошенные ставни торчали наружу, как зубы у циркового уродца.

 Ты никому не нужен,  яростно выдохнула Анаис, поливая порог и двери керосином.  Послужи хотя бы мне. Позови его!

Она подняла горшок над головой  и грохнула его о пропитанное горючим дерево. Толстая глина хрупнула, но звук этот потонул в громовом грохоте; тучи вычернили небо от горизонта до горизонта, жадно склонились над домом А он радостно выбросил им навстречу языки рыжего пламени.

 Вернись, ты! Ты обещал!

Влажная, предгрозовая духота стискивала грудь; огонь должен был бы так же задохнуться, погаснуть  но он ревел гневно, точно раненое чудовище, древнее, оскорблённое небрежением.

 Вернись! Ненавижу!

Чернота небесная прогнулась, текучая, непостоянная; по смоляным клубам с треском разбегались молнии, но ни дождинки ни упало на зудящие от пепла щёки.

 Вернись,  всхлипнула Анаис, и в колени ткнулась сухая земля.  Вернись, ты ты мне яблоко должен.

И стало тихо.

Так невозможно, жутко тихо, словно огромная стеклянная колба опустилась сверху, отсекая разом всё  шелест искр, треск деревянных перегородок, звериный рёв пожара, грозовые залпы.

Назад Дальше