Я медленно думал о том, что Вася Векшин погиб как на фронте, и то, что не стал Жеглов на Цветном бульваре под ночным противным дождиком разворачивать уголовное представление с протоколом, осмотрами, фотографированием сбоку, сверху, крупным планом, в глубине души считал правильным. Обязательно собралась бы толпа зевак, и тогда, казалось мне, смерть Васи была бы чем-то унижена, словно он не разведчик, погибший в бою, а какой-то беззащитный прохожий, несчастный потерпевший, а мы самиЖеглов, Пасюк, Тараскин и остальные, суетясь около Васиного тела на глазах прохожих, казались бы им необычайно сильными, смелыми муровцами, которые уж наверняка не попали бы под нож бандита, а наоборот, бесстрашно ловят его, в то время как этот бедолага не смог защититься.
Я ушел на фронт мальчишкой и весь свой жизненный опыт приобрел на войне. И наверное, поэтому смотрел на мир глазами человека, у которого в руках всегда есть оружие; и от этого безоружные мирные люди невольно казались мне слабыми и всегда нуждающимися в защите. И Вася Векшин, который сознательно хотел сделать беззащитность своим оружием, не должен был, с моей точки зрения, становиться поводом для сочувственных или испуганных вздохов толпы случайных прохожих, а поскольку нельзя было этим людям крикнуть, что он умер, приняв в себя нож, который, в сущности, был направлен в них всех, то надлежало, забрав тело товарища, уйти, чтобы без лишних слов, клятв и обещаний сделать все нужное, что на войне полагается, дабы воздать достойно за все
В общем, так оно и получилось. Только когда приехала карета «скорой помощи», Жеглов отодвинул на один шаг молодую врачиху в накинутой на плечи шинели, бормотнул быстро: «Одну минуточку, доктор», снял с себя шарфик, очень осторожно обернул им ручку ножа и резко выдернул его из раны. Врачиха с оторопью посмотрела на него, а Жеглов протянул Пасюку завернутый в шарф нож и сказал:
Держи аккуратно, Иван, на ручке, может быть, «пальцы» остались
А сейчас Жеглов ходил по начальству докладывать о провале операции. И хотя я никого из начальников на Петровке не знал, но легко представлял себе, каково сейчас достается Жеглову
Текли минуты, часы. Коля Тараскин задремал на диване, и сны ему снились, наверное, неприятные, потому что он еле слышно постанывал, тоненько и протяжно: «Ой-ой-ой» Пасюк расстелил на столе газету и, разобрав свой ТТ, смазывал каждую детальку. Гриша невесело насвистывал что-то. Я выпрямился на стуле, спросил у Пасюка:
А что это за банда такая«Черная кошка» эта самая?
Пасюк поднял на меня прозрачные серые глаза, пошевелил бровями, сказал медленно:
Банда. Помолчал, добавил: Бандавона и есть банда. Убийцы та грабители. Сволочье отпетое. Поймаем, бог дасть, уси под «вышака» пойдуть. Тебе вон Шесть-на-девять пусть лучше расскажет, он говорун у нас наиглавный
Фотограф, видимо, уже привык к своему необычному прозвищу, или мнение Пасюка его мало волновало, или желание рассказать было в нем сильно, но, во всяком случае, Пасюку он ничего не ответил, только рукой махнул на него и протянул презрительно:
Ба-а-ндаона и есть ба-а-нда! Она ни на одну другую банду не похожа, потому нам и поручено ее разрабатывать
Особо тоби, разлепил в усмешке заветренные узкие губы Пасюк. На тебя сейчас уся надежда
А фотограф сказал мне:
Банду эту второй год ищут, а выйти на след не удается. Был бы я Лев Шейнинобязательно об этом деле книгу бы написал!
А о чем же писать, коли следов никаких нет? поинтересовался я.
Нет, так будут! уверенно сказал Шесть-на-девять. Хотя, конечно, увертливые они, гады. Грабят зажиточные квартиры, продовольственные магазины, склады, людей стреляют почем зря. И где побывали, или углем кошка нарисована, или котенка живого подбрасывают.
А зачем? удивился я.
Для бандитского форсуэто они вроде бы смеются над нами, почерк свой показывают
Распахнулась дверь, вошел Жеглов, мы все повернулись к нему, и он сказал:
Значитца, так: ты, Пасюк, завтра с утра поедешь с телом Векшина в Ярославль, от нас всех проводишь его в последний путь, мать его постараешься успокоить. Хотя какое, к чертям собачьим, тут придумаешь успокоение!
Лицо у него было черное, подсохшее, будто опаленное, и камнями ходили желваки на скулах.
Пасюк вытер жирные от ружейного масла пальцы о лоскут газеты, аккуратно свернул его и бросил в корзину, встал, коротко сказал:
Есть, будет сделано
Вы, Тараскин и Шарапов, со мной завтра дежурите в группе по городу.
А я? обиженно спросил Гриша Шесть-на-девять. А я что буду делать?
Ну и ты с нами, конечно, куда ж тебя девать? Всем спать, немедленно.
* * *
Сон был неплотен и зыбок, как рассветный туман, и, лишь на мгновение, кажется, прикрыв глаза, я испуганно вскочил на кроватипоказалось, что я проспал. В комнате темно и очень холодно, и мне жаль было вылезать из нагретой за ночь постели. Я вытащил из-под одеяла руку и посмотрел на мерцающий зеленым светом циферблат: стрелки плотно слиплись на половине седьмого. Я досадливо крякнулпропало полчаса сна; и я подумал о том, что утрачиваю фронтовую привычку спать до упора, используя каждую свободную минуту, возмещая вчерашний недосып и стараясь хоть миг вырвать у завтрашнего.
Со стула рядом с кроватью взял папиросу «Норд», чиркнул зажигалкой и глубоко затянулся. Ничего нет слаще этой первой утренней затяжки, когда горячий, сухой дым ползет в легкие, заливая голову мягкой одурью, и тело наполняется радостным ощущением бездельного блаженства, когда точно знаешь, что у тебя есть несколько свободных от беготни, суеты и забот минут, отданных всецело пустому глядению в потолок и удовольствию от горьковато-нежного табачного вкуса.
Окно комнаты выходило на перекресток у Сретенских ворот, и когда машины на улице, сдержанно урча, сворачивали с бульвара на Дзержинку, свет их фар белыми плотными столбами таранил стекло и, ворвавшись в комнату, упирался в стену, на одно мгновение замирал, словно в раздумье, куда ему дальше деваться, и затем стремительно прыгал на потолок яркими сплошными пятнами, прочерчивал его наискось и прятался в углу за карнизом, будто там была дырка, через которую он навсегда исчезал из комнаты.
Я лежал, глазел на прыгающие со стены на потолок пятна голубоватого света, курил папироску и думал о том, что в МУРе мне, наверное, придется нелегко. Чуть больше суток минуло с того момента, как я вошел в желтый трехэтажный особняк Управления милиции, предъявил в подъезде пропуск, поднялся на второй этаж, разыскал комнату номер 64 и постучал в дверь.
Открыто! крикнули тонким голосом из кабинета.
Я вошел и представился по-уставному:
Оперуполномоченный старший лейтенант Шарапов для прохождения службы прибыл!
Хозяин кабинета, по-видимому тот самый знаменитый старший оперуполномоченный Глеб Жеглов, начальник оперативной бригады отдела по борьбе с бандитизмом, к которому меня направили для стажировки, сидел за письменным столом, заваленным папками и исписанными на машинке листами. Меня удивило, что у знаменитого сыщика такой невзрачный вид: был он очень тощ, очень длинен и очень сильные очки в роговой оправе сидели косо на хрящеватой переносице. И наверное, от сознания физической своей немощности держался он очень важно. Смотрел поверх меня, откидывая голову и задирая высоко подбородок, и хотя происходило это, скорее всего, от недостатка зрения, вид у него при всей его нескладности все равно был крайне высокомерный.
Ну здравствуй, Шарапов! сказал он наконец. Из кадров о тебе уже звонили. В общем, мы таким тебя и представляли
Я не понял, кто это «мы», но отчего-то мне стало неловко, и я ответил, пожав плечами:
Обыкновенный
Конечно обыкновенный, только вот такие обыкновенные фронтовые ребята и нужны нам. Чем занимаемся, знаешь?
Я кивнул, но, видимо, не совсем уверенно, потому что оперативник важно сказал, подняв вверх палец:
Бандитизм. Убийства. Разбой. А это тебе не фунт изюма. Ты на фронте разведчиком был?
Точно. Командир разведроты.
Приживешься. Весной будет набор в юршколымы тебя туда быстренько затолкаем
В этот момент с шумом растворилась дверь, и в кабинет влетел пареньсмуглый, волосы до синевы черные, глаза веселые и злые, а плечи в пиджаке не помещаются. Мельком взглянул, засмеялсякак пригоршню рафинада рассыпал:
Ты Шарапов? Здоро́во! Жеглов моя фамилия
Я удивленно посмотрел на человека за столом, а Жеглов крикнул ему:
Ну-ка, отец Григорий, кыш со стула!
Я тут поработал немного, сказал задумчиво, важно Григорий, медленно разогнул свои бесчисленные суставы и выпрямился, как штатив на пляже.
Вы тут уже, наверное, познакомились? спросил Жеглов.
Ну, более-менее, пробормотал я, а Григорий солидно покачал головой:
Я пока кое-что объяснил товарищу про нашу работу
Жеглов искоса посмотрел на него, засмеялся и сказал:
Шарапов, ты запомниэто великий человек, Гриша Ушивин, непревзойденный фотограф, старший сын барона Мюнхаузена. Мог бы зарабатывать на фотокарточках бешеные деньги, а он бескорыстно любит уголовный розыск
Ну знаешь, Жеглов, мне твои оскорбительные выходки надоели! закричал Гриша; он покрылся неровными красными пятнами, и стекла очков у него запотели. Если ты хочешь со мной поругаться
Упаси бог, Гриша! захохотал Жеглов. Шараповчеловек военный, он тебя лучше всех поймет. Не твоя же вина, что медкомиссия тебя до аттестации не допускает. Но разве дело в погонах? А, Гриша? Все дело в бесстрашном сердце и быстром уме! Так что ты еще нами всеми здесь покомандуешь!
Гриша хотел было дать достойный ответ Жеглову, но в кабинет вошли двоеквадратный человек с неприметным серым лицом и совсем молоденький парнишка, и я узнал, что их фамилииПасюк и Векшин, а еще через минуту прибежал Коля Тараскин и задыхающимся шепотом сообщил, что звонил Сенька Тузик: бандиты назначили встречу
Так я вошел в группу Жеглова, и было это двадцать часов назад, и произошло с нами всеми за этот день такое, что у меня теперь не будет времени на привыкание, учебу и притиркунадо с ходу заменять погибшего сотрудника
* * *
На кухне огромной коммунальной квартиры оказался только один человекМихаил Михайлович Бомзе. Он сидел на колченогом табурете у своего столаа на кухне их было девятьи ел вареную картошку с луком. Отправлял в рот кусок белой рассыпчатой картошки, осторожно макал в солонку четвертушку луковицы, внимательно рассматривал ее прищуренными близорукими глазами, будто хотел убедиться, что ничего с луковицей от соли не произошло, и неспешно с хрустом разжевывал ее. Он взглянул на меня так же рассеянно-задумчиво, как смотрел на лук, и предложил:
Володя, если хотите, я угощу вас лукомв нем есть витамины, фитонциды, острота и общественный вызов, то есть все, чего нет в моей жизни. И, покачав лысой острой головой, тихо заперхал, засмеялся.
В нем полно горечи, Михал Михалыч, сказал я, усаживаясь напротив. Так что давайте я лучше угощу вас омлетом из яичного порошка!
Спасибо, друг мой, вам надо самому много естьвы еще мальчик, у вас всегда должно быть чувство голода. Он смотрел на меня прищурясь, и все его лицо было собрано в маленькие квадратные складочки, а кожа коричневаяв темных старческих пятнах. И может быть, потому, что Михал Михалыч вытягивал сильно голову из коротенького плотного туловища с толстыми лапками-руками и маленькими ногами, казался он мне очень похожим на старую добрую черепаху. И носил он к тому же коричневый костюм в клетку, цветом и мешковатостью напоминавший ячеистый панцирь.
Я бросил на сковороду комок белого свиного лярда, разболтал в чашке яичный порошокжелтая жижа с бульканьем и шипением разлилась на черном чугуне, потом принес из комнаты буханку черного хлеба и сохранившиеся шесть кусков сахару, а у Бомзе был чай на заварку. Так что завтрак у нас получился замечательный.
Старик ел мало и медленно, и я видел, что еда не доставляет ему никакого удовольствияест, потому что если не есть, то, наверное, скоро умрешь. Вот он и ел, не ощущая вкуса, равнодушно и неторопливо, будто выполнял скучную, надоевшую работу. Потом отложил вилку и сказал:
Впрочем, вы уже не мальчик. Вы уже мужчина. Сколько вам минуло?
Двадцать два.
Двадцать два, двадцать два Старик высунул из-под панциря и снова спрятал острую головку. Как я был счастлив в двадцать два года!
От воспоминаний он прикрыл тонкие синеватые перепоночки век, и со стороны можно было подумать, что старик заснул. Но он не спал, потому что зашевелились лапки на столе, и он спросил:
Володя, а вы счастливы в свои двадцать два?
Я пожал плечами:
Не знаю, вроде бы все нормально.
А я точно знал, что счастлив. И счастье, когда-то огромное, постепенно уменьшалось, пока не стало совсем маленькимкак камень в почке
Я посмотрел на него искоса: в уголке черного мутного глаза застыла печаль, едкая, как неупавшая слеза. Жалко было старикауж больно тоскует.
Михал Михалыч, ну что вы здесь один маетесь? У вас же есть какие-то родственники или друзья в Киевевы бы поехали к ним, все-таки веселее
Бомзе покачал своей маленькой сухой изморщиненной головой, грустно усмехнулся широким черепашьим ртом.
Сколько улитка по земле ни ходит, от своего дома все равно не уйдет. Кроме того, сказал он, минутку подумав, они все уже старые, а старикам вместе жить не надо. Старикам надо стараться притулиться где-нибудь около молодыхэто делает прожитую ими жизнь более осмысленной
Сына Бомзестудента четвертого курса консерваторииубили под Москвой в октябре сорок первого. Он играл на виолончели, был сильно близорук и в день стипендии приносил матери цветы. В нашей квартире никто никому никогда не дарил цветов, и эти букетики пробуждали к юноше чувство одновременно жалостливое и почтительное, ибо при всей очевидной нелепости траты денег на цветы, когда их за городом можно нарвать сколько угодно, соседи ощущали именно в этих цветочках нечто возвышенное и трогательное.
Цветы приобрели наглядный смысл, когда старики Бомзе получили извещение о смерти сына. Мать, никогда не болевшая раньше, прожила после этого три дня и умерла ночью, во сне, и обряжавшие ее и хоронившие на Немецком кладбище соседи почему-то больше всего вспоминали про эти цветы, словно они были самым главным, что запомнилось им из короткой жизни мальчика, быстрого, близорукого, извлекавшего из своей виолончели трепетно-тягучие, волнующие и не очень понятные мелодии
А вы довольны своей новой работой, Володя? спросил Михал Михалыч.
Как вам сказать Я еще и сам не разобрался, уклончиво ответил я, вспомнил Васю Векшина и подумал, что вряд ли тот был старше сына Михал Михалыча. И больше ничего говорить не стал, потому что старику вовсе не следовало знать, как я провел свой первый день в МУРе. Посмотрел на часы и стал торопливо собираться.
Оставьте, Володя, я сам потом вымою посудуя ведь на свою работу не опоздаю, ибо удачно пошутить никогда не поздно сказал старик.
Работа у Бомзе была необычная. До войны я вообще не мог понять, как такую ерунду можно считать работой: Михал Михалыч был профессиональный шутник. Он придумывал для газет и журналов шутки, платили ему очень немного и весьма неаккуратно, но он не обижался, снова и снова приносил свои шутки, а если они не нравилисьзабирал или переделывал. Он любил повторять, что, к счастью, за самые лучшие шутки и анекдоты ему не назначили гонорара. Называлась его профессия «юморист-малоформист», и меня всегда удивляло, как может придумывать действительно смешные шутки и истории такой унылый и тихий человек
Мне показалось, что Михал Михалыч хочет сказать что-то важное, но на кухню ввалилась Шурка Баранова со всеми пятью своими отпрысками, и сразу поднялся здесь невыразимый гвалт, суета, беготня, топот, крики, смех и плач одновременно, дети хватали из тарелки картошку Бомзе, дергали меня за ремень, один подлез под полу шинели, чтобы пощупать кобуру пистолета, другой забрался к старику на колени, все они хотели кричать, бегать, есть, они хотели жить, и я понял, почему старик не желает уезжать отсюда в Киев не то к друзьям, не то к родственникам.
* * *
КЛЕВ РЫБЫ
На подмосковных водоемах изо дня в день усиливается клев рыбы. Щука берет лучше всего на Истринском водохранилище. Здесь попадаются экземпляры весом в 45 кг. Хорошо клюет и окунь, нередко довольно крупный, 600700 граммов.
В отделе было шумно: опердежурный Соловьев выиграл по довоенной еще облигации пятьдесят тысяч. Счастливчик, очень довольный и гордый, слегка смущаясь, благодарил за поздравления, с которыми к нему приходили даже люди малознакомые. Торжество достигло вершины, когда явился редактор управленческой многотиражки с фотографом. Правда, тут Соловьева обуяла скромность, и он стал отказываться, бормоча, что ничего особенного он не сделал, но редактор быстро урезонил его, подсказав, что помещать его портрет в газете будут не от восхищения замечательными соловьевскими глазами, а потому, что это дело политически важное.