Она хмыкнула и произнесла:
У меня возникло сразу два вопроса. Во-первых, что бы ты считал правильным сделать вместо поминок? А потом я хотела бы узнать длину, так сказать, срок этой паузы
Галя, ты чего хочешь от меня? Зачем ты достаешь меня? спросил я негромко и вильнул вправо, ближе к обочине, чтобы пропустить вперед наконец рванувшегося на обгон ненормального «москвича».
Я не достаю тебя, сердито ответила Галя. Я тебя люблю, собираюсь замуж. Стараюсь понять твои странные рефлексии, ты спрашиваешь меня, чего я хочу от тебя. И поэтому хотела бы услышать ответ на свои вопросы.
Пожалуйста, кивнул я и почувствовал, как во мне пронзительно зазвенела злость. Я хочу, вернувшись с кладбища, не пить водку и трескать блины с селедкой, поддерживая банальный разговор об очень хорошем, хоть и странноватом человеке Коростылеве, а подняться к нему в комнату, лечь на продавленный диван, накрыться с головой и долго лежать в тишине и одиночестве и вспоминать Кольяныча, его нелепые поступки, его всечеловеческую доброту, его земную честность, его невероятные выдумки, я хочу плакать о нем и смеяться до тех пор, пока не усну, и во сне он мне приснится снова живой, и мы с ним последний раз побудем вместе. Это тебе понятно?
И вдруг в памяти снова всплылхолодком кольнул в сердце растрепанный помехами голос Лары по телефону: «Его убили»
А Галя медленно ответила:
Это мне понятно. Теперь объясни насчет паузы
И в голосе у нее было что-то неприятное, как у глупых молодых сыскарей на допросе, когда, спрашивая о чем-то, они тоном дают понятьговорить-то ты можешь что хочешь, но я ведь все равно правду знаю.
Насчет длины паузы, Галя, я тебе ничего не смогу объяснить. Эти перебои кардиограмма не фиксирует. Они остаются с нами навсегдакак новые морщины, как свежая седина
Она дождалась, пока машина одолела длинный тягун и надсадный рев двигателя несколько утих, тогда заметила:
Любопытный ты человек
Чем это?
Если бы я умерла, исчезла, испариласьтак, мне кажется, ты бы этого попросту не заметил. Не то что морщины и седины
А мне этот разговор кажется глупым, сказал я уверенно.
Наверное, глупый разговор, легко согласилась Галя. Главное в том, что потом и вспомнить нечего будет. Что ж мне-то делать?
Сжав зубы, я смотрел прямо перед собой на гибко раскручивающуюся асфальтовую ленту, а с двух сторон к дороге подступал наливающийся сочной зеленью лес, и эта зелень всех оттенковот почти черных елок до бледно-желтой вербыгладила глаз, успокаивала, ласкала душу. Глубоко вздохнув, я сказал Гале мирно:
Не надо сейчас ни о чем говорить Мы вообще много говорим Много, значительно, красиво В этом мало толку
А в чем есть толк? спросила Галя с ожесточением и болью. Много говоримнет толку, молчуты меня охотно не замечаешь. А в разговорах с твоим учителем был толк?
Да, был, твердо ответил я. Он говорил со мной бесконечно долго, много лет, пока не объяснил мне очень древнюю истину: человекмера всех вещей
И поэтому ты стал милиционером? сухо усмехнулась Галя.
Возможно, пожал я плечами. Очень может быть, что я именно поэтому стал хорошим разыскником. Я ведь умею в жизни только это
В голубовато-зеленой дали, рассеченной пополам серым полотнищем дороги, обозначилась далеко впереди черная точка, которая постепенно росла, наливалась площадью, цветом, смыслом. Пока на синем квадрате не проступили отчетливая белая надпись «Рузаево16 км» и острая белая указательная стрелка.
Снял ногу с акселератора, вывел на нейтраль, включил мигалку, и в шелестящей тишине раздавалось только четкое тиканье реле, будто отсчитывал своими сплошными вспышками поворотный фонарь оставшиеся мне до последней встречи с Кольянычем мгновения. Я очень боялся посмотреть на негомертвого.
Не боюсь я прихода смертименя огорчает окончание жизни, сказал он в прошлый раз, как всегда, сказал печально-весело, со своей обычной непонятной усмешкойто ли над нами смеется, то ли над собой насмехается.
Я плавно прошел поворот, включил скорость и осатанело погнал по последней прямой. Я мчался так, будто убегал от вести о смерти Кольяныча, от утомительных претензий Гали, от себя самого. Галя понимает, что она мне надоела, и, ощущая, как я с каждым днем ухожу все дальше, надеется в ближнем бою, в рукопашной схватке со мной удержать свои позиции.
Как объяснить ей бесполезность наших препирательств? Возможно, ее поведение было бы оправданно с другим человекоместь же люди, которые сами себе могут заворачивать веки. А я не могу вытерпеть, когда мне в глаз надо капнуть из пипетки. И уж совсем не выношу, когда мне лезут руками в душупускай с самыми лучшими намерениями.
Никогда Галя не поверит мне, что дело даже не в ней, я сам себе надоел. По утрам, когда я бреюсь в ванной, мне не хочется смотреть на себя. Смотрю с недоверием в зеркало и с большим трудом уговариваю себя, что этот тип, выплывающий из серебристой мути амальгамы, это я и есть. Здравствуй, ненаглядный, давно не виделись. Тьфу!
Один мой знакомый придурок, выдающий себя за экстрасенса, утверждает, что когда я в плохом настроении, то вокруг меня черное поле. Милые глупости, прелестный таинственный лепет инфантильных взрослых людей, редко встречающихся с серьезными жизненными драмами. А я несколько перебрал их в последнее время. Может быть, я просто устал. Переутомился душевно. Положительных эмоций маловато.
А теперь умер Кольяныч.
И жизнь, не спрашивая моего согласия на переговоры, выставила мне грубое требование: давай, старина, подумаем, посчитаем и прикинемкак будем жить дальше. Нет больше Кольяныча, не к кому будет приехать в душевной потерянности и сердечном смятении и спросить:
Ты на фронте убивал людей?
А зрячий его глаз был прищурен, ярко-синий стеклянный протез смотрел слепо на меня в упор, и голосом сиплым, тихим сказал он:
Да Эти люди пришли, чтобы уничтожить здесь все, что дорого моему сердцу Я видел, что они вытворяли Когда мне оторвало руку, уже в госпитале, в бреду, в горячке мне снился все время невыносимый сон: огромная серая крыса, крыса-носорог, отгрызает мне руку И навсегда осталось впечатление, что все злобное насилие мира, его прожорливая алчностьэто гигантская крыса, которую нельзя убедить, уговорить, умолить Ее можно только убить
Я был тогда в тоскливом оцепенении и душевной разрухе, потому что стоило мне смежить веки, как я видел косые столбы света между стропилами чердака, мелькающую в них фигуру Саидова, размытую синими тенями, и силуэт его каждые несколько секунд вспухал багровым просверком выстрела, и, когда пуля попадала в кирпичи, раздавался визгливый скрежущий треск, на лицо сыпалась мелкая красная пыль, а жестяная кровля бухала покорно и утробно, как пустое корыто. У меня оставалось всего два патрона, потому что первую пару я глупо потратил на предупредительные выстрелы вверх, хотя было ясно, что бандит и насильник Саидов, силач и каратист, не бросит пистолет и не поднимет покорно руки. И в это время пришло какое-то странное спокойствие, похожее на оцепенение: я очень отчетливо, как будто вне своего сознания, вдруг понял, что, если я промахнусь, Саидов обязательно убьет меня и снова уйдетвозможно, на годы. В последний раз, когда его этапировали в наручниках из Ростова, Саидов на вокзале, дождавшись проходящего товарняка, вдруг в невероятном прыжке сбил ногами конвоиров и со скованными руками прыгнул на площадку несущегося мимо пульманаи ушел. Огромная жажда жизни гигантской злой крысы.
Затаился я за дымоходом, опер кисть правой руки с пистолетом на сгиб левой и замер, дожидаясь следующей перебежки Саидова, потому что знал: он побежит первым, у него нет времени ждать, пока ко мне подойдут на подмогу. И путь у него был только одинк слуховому окну, последнему у глухой стены брандмауэра.
И, прислушиваясь к стесненному дыханию Саидова, притаившегося от меня в пяти метрах, я с режущей остротой понял, что такое уже было в моей жизни, что происходящее сейчас на пятом этаже окраинного старого дома уже случилось со мной когда-то, что происходит ужасная реконструкция бушевавших в детстве игр, где мы носились по чердакам с деревянными автоматами и «убивали» друг друга пронзительными криками «пах-па», «та-тат-та», а сейчас со мной жизнь и моя служба, мой долг и ответственность перед людьми, ничего не ведающими об этом, вдруг вернули меня в детское воспоминание, но впереди за каменным простенком не мой сосед, мальчишка-одноклассник, а убийца, зверь, истязатель, и он не станет мне кричать «пах-пах», и я навсегда убежал из прошлого, и не человек я сейчас, а только приклад к своему черному тяжелому пистолету системы «макаров».
И все, вложенное в меня долгими годами Кольянычем, все наши нескончаемые беседы бесследно истаялия забыл все и, кроме страстного стремления попасть в зверюгу в момент его броска, я ничего больше не чувствовал. Откуда-то с закраин памяти пришло жуткое воспоминание: грязная маленькая комнатушка, забрызганная почти до потолка кровью, съежившийся маленький труп в углу, отпечатки ладоней Саидова на стенечерно-красные жирные кляксы на блеклой клеевой покраске. Фотоснимки сброшенной с поезда женщины. Трясущиеся, словно контуженные недавним страхом свидетели нападения на сберкассу в Дегунине.
Саидов зашевелился, зашебуршил в своем укрытии, и я понял, что йогская способность останавливать дыханиеэто не выдумка. Я не дышал, я ждал, потому что сообразил: он подманивает меня, не станет он шуметь перед броском. Но в косом луче солнечного света, пронизанном дымящейся пылью, мелькнула тень, быстро удаляющаяся в сторону окна. Слишком быстро.
Я чуть подался вперед, но вовремя остановилсятень с хрустом рухнула на шлак. В полумраке я успел разглядеть, что это большая бельевая корзина, которую кинул перед собой Саидов в расчете на мой немедленный рывок, и тогда бы он снял меня влет. И почти сразу же с пронзительным визгом, воем, звериным ревом он выскочил из-за поперечной балки и рванулся на прорывна меня, через меня, по мнек слуховому окну, к своей крысиной свободе.
Чуть взмокший от напряжения указательный палец, живший от меня совершенно отдельно, будто он принадлежал кому-нибудь другомунастолько я не чувствовал его, вдруг сам по себе стал плавно сгибаться, сминая упружистое сопротивление спускового крючка, и выстрела я не услышал, и в первый миг не понял, почему подпрыгнул вверх Саидов, будто его ударили с размаху доской в грудь. Только в кино я видел до этого, как падают убитые. Там это все происходило долго, картинно, умирающий еще делал несколько шагов и успевал сказать что-то значительное. А Саидов умер мгновенно. Из своего странного прыжка он резко завалился головой назад и тяжело рухнул на шлак. Его пистолет отлетел далеко в сторону, но я не сразу решился подойти к немуне верил, что этот неуловимый преступник мертв. Оседали клубы пыли, где-то внизу завыла милицейская сирена, а здесь все было тихо. Я переложил пистолет в карман, поднес руку к лицу и с испугом подумал, что вот этой самой рукой я только что убил человека. И охватила меня ужасающая тоскастрашное чувство, будто кто-то взял в ладонь твое сердце и несильно, но властно сжал его. Вся кровь вытекла из него, а новая не втекла, и полнейшая пустота поглотила, объяла беспросветная чернота, словно я провалился в бочку с варом.
Мне было тогда двадцать пять лет.
И, угадывая эту тоску и отчаяние, страх неверно угаданного призвания, Кольяныч сказал мне в тот раз:
Сынок, ты выбрал себе судьбой войну Эта война будет идти через века, когда о других войнах люди на земле забудут Она всегда будет справедливой, потому что должна защитить мирного человека от зла и хитроумия плохих людей А злые люди, к сожалению, будут жить и через века Поэтому тебе выдали оружие
Да, я сам выбрал себе судьбу. Но перед этим много лет подряд Кольяныч в самых разных ситуациях, по самым разным поводам и в самых разных сочетаниях примеров пояснял: мир жив и будет жить до тех пор, пока есть люди со странным призваниемодин за всех
А теперь он умер.
Нелепо называть предместье Рузаева пригородом. В городском титуле самого-то Рузаева было предостаточно самозванства, и обязан он был городским званием консервному заводу, паре текстильных фабрик и кирпичной четырехэтажной деревне в центрес обязательным комплексом из Дома быта, Дома торговли и Дома связи.
И все-таки пригород былостаток старого, нереконструированного Рузаевабывшее мещанское предместье, составленное из аккуратных домишек с резными наличниками, лавочкой у ворот и густыми зарослями бузины и рябины вдоль заборов. Перед домами сидели старухи, придвинув к самой обочине жестяные ведра с букетами пышной сирени и стеклянные банки с нарциссами и первыми тюльпанами. У старух был такой отрешенный вид, и они всегда настолько высокомерно отказывались сбавить цену на свои цветы, что у меня давно возникла мысль, будто они и не хотят их продавать. Просто так сидеть днем сложа руки неприлично вроде бы, пускай думают эти странные люди в проносящихся по дороге машинах, что они присматривают за цветами. А чего за ними присматривать? Кто их тут возьмет, кому они нужны? Весь город и так тонет в клубах душно-сиреневой, густо-фиолетовой, серебристо-белой сирени.
Перед перекрестком у ярко-зеленого забора сидела бабка-горбунья с резко вырубленным лицом тотема с острова Пасхи. Настоящая Аку-Аку. Я плавно притормозил у ее ведер, чтобы не засыпать придорожной пылью, вылез из машины и нисколько не удивился, что бабка в мою сторону и глазом не повела.
Сколько стоят ваши цветы?
Два рубля, величественно сообщила старуха.
Мне много надо неуверенно начал я.
Бабка не спеша оборотила ко мне свой каменный ликее, видно, удивило, что я покупаю много цветов, направляясь в Рузаево, а не в Москву.
А на что тебе много? спросила она и пронзительно вперилась в меня. На праздник едешь? На свадьбу?
На похороны, мать
Старуха тяжело вздохнула, и вздох будто бы размягчил ее жесткое лицо.
Наш, рузаевский, опочил?
Ваш Он был много лет директором школы Коростылев его фамилия Может, знали?
Издаля Мы тут все друг друга знаем Мои у него не учились Раньше кончили, а внучки уже в городе в школу пошли Каждый год летом сюда приезжали А ноне не приедут На море, говорят, собираются Чудно! На море! Чем тут плохо-то?.. Я вон года свои выжила, а море так и не видала
Говоря все это, она бережно сливала из ведер воду, осторожно достала пышные охапки цветов, протянула мне:
На, держи А я пойду. Потом с интересом взглянула мне в лицо: А ты-то кем доводишься покойному? Сын?..
Как вам сказать Ну, вроде бы Ученик я его
Да-а? удивилась бабка и решительно тряхнула головой. Хорошо, значит, дед жизнь прожил, коли хоть один ученик проводить явился
Он хорошо прожил жизнь, заверил я. Сколько я вам должен?
Нисколько, хмыкнула бабка. Мне уж самой скоро не деньги, а цветы надобны будут.
Я сел за руль, и Галя спросила:
О чем ты с ней так долго говорил?
О цветах О Кольяныче О жизни
Галя поджала нижнюю пухлую губу и грустно пожаловалась:
Ты готов говорить о цветах и о жизни с незнакомой дикой старухой А со мнойне хватает терпения и времени
Дорога помчала на взгорокв конце улицы уже был виден дом Кольяныча.
Галя, мне кажется, что ты не хочешь говорить со мной о жизни, а хочешь заставить меня воспринимать жизнь по-своему Может быть, происходит ошибкаты любишь вовсе не меня, а совсем другого человека и страдаешь оттого, что я никак не становлюсь на него похожим
Может быть, дорогой мой Во всяком случае, такие банальности начинают говорить перед расставанием Дело в том, что твоя профессия идеально наложилась на твой характер, и ты превратился в одинокого волкатебе никто не нужен
Разве? искренне удивился я. Я этого раньше как-то не замечал.
Уж поверь мне! Беда в том, что ты людей не любишь, к каждому ты предъявляешь невыполнимые требования. И от этого мне так тяжело с тобой! Я человек открытый, я люблю людей
Я резко затормозил машину, так, что у Гали мотнулась голова и она не смогла завершить свое гуманистическое выступление. Выключил зажигание, отворил дверцу и сказал ей:
Я думаю, что говорить «я люблю людей» так же пошло и глупо, как заявить, что «я умный и бескорыстный человек». Люди не вырезка с грибами, и любить ихежедневный труд души, страдание и служение им. А не кокетливая болтовня! За всю жизнь я не слышал от Кольяныча ни слова о его любви к людям. Все, пошли.
У калитки стояла какая-то женщина, которая сразу сказала:
Опоздали вы маленькоНиколая Иваныча из школы хоронили Вы прямо на кладбище поезжайте, может, поспеете до схоронения Лариса сказала, что на поминки часа в два вернутся А вы знаете, где кладбище?
Знаю, спасибо