Вот и конец разговора. И стало только хуже, хотя недавно мне казалось, что хуже быть не может. Оказывается, может.
Надоело плакать в подушку. Скорее бы чертова дыра затянулось достаточно для того, чтобы уйти отсюда, не важно куда, лишь бы подальше
Слезы закончились с визитом Карла, я давно его ждала и, честно говоря, опасалась. Слишком хорошо его знаю, чтобы рассчитывать на снисхождение. Убьет. Впрочем, оно и к лучшему.
Он появился спустя три дня после нашего с Рубеусом разговора, когда рана затянулась настолько, что я могла сидеть, и даже подумывала о том, что еще через пару дней и вставать можно будет.
Ну, здравствуй. Светлый костюм, черный стетсон, букет цветов в руке. Кажется, все будет хуже, чем я предполагала. Ожидания оправдались в полной мере: поставив цветы в вазу, Карл наградил меня хорошей затрещиной.
Это только начало, пообещал он. Это же надо было додуматься?! Помереть захотелось? Так пожалуйста, ноги в руки и на передовую, хоть польза какая-то будет. Истеричка.
Я не истеричка.
Возражаю исключительно для поддержания беседы, потому что Карл прав. Вот все кругом правы, кроме меня.
Истеричка и дура. Но везучая, еще бы немного и пришлось бы искать кого-нибудь на замену, хотя вторая такая идиотка вряд ли существует. И нечего реветь.
Я не реву.
Слезы, готовые посыпаться из глаз, моментально высыхают. Ухмылка Карла вызывает приступ здоровой злости, ну почему я не осталась в Саммуш-ун? Дура, романтичная влюбленная дура. Карл понимает мои мысли, а я понимаю, что он понимает, от этого становится как-то легче.
Значит так, во-первых, ставлю в известность, что со вчерашнего дня все дуэли запрещены до окончания военных действий. Мне грызня не нужна. Во-вторых, раз ты не способна ужиться здесь, то подлечившись, отправишься на пятый завод в Западной связке. Там на производстве толковый менеджер нужен. Это не про тебя, но поживешь пару-тройку лет на передовой, глядишь, в голове и прояснится. Возражения?
Нет.
В таком случае, до свидания. На прощанье Карл целует меня в щеку. И пожалуйста, хоть на этот раз сделай все как следует.
Обещаю. Спасибо за цветы.
Да не за что, поправляйся, горе и не принимай разные глупости близко к сердцу.
Не буду. Обещаю самой себе, хотя видит Бог, понятия не имею, как выполнить это обещание. Рубеус ведь приходит, но только когда я сплю. Точнее, притворяюсь спящей, а он делает вид, что верит. А может и вправду верит? И если поймет, что не сплю, перестанет приходить? Мне же очень нужно его присутствие, пусть ничего не говорит, просто будет рядом, чтобы живое тепло и редкие вроде бы случайные прикосновения.
Ворованные минуты, ускользающие в невидимую воронку времени. Осталось недолго, неделя-другая, и я сама уйду отсюда. Почему все получилось так нелепо? Наверное, я слишком многого хотела, придумала себе несуществующую любовь, а ведь предупреждали же. Но зачем тогда он здесь? Всего-то и надо, что руку протянуть, дотронуться или просто сказать "здравствуй".
Молчу. Страшно рисковать, а если снова самообман? Новая боль и розовые капли таблеток в кулаке. Иногда, когда совсем тяжело, я смотрю на них, пересчитываю, гадая стоит попробовать или нет. Не знаю, почему до сих пор тянула, скорее всего потому, что боялась неудачи. Одна неудачная попытка самоубийстваэто глупо, двеглупо вдвойне, а я и так наделала достаточно глупостей, поэтому если все-таки решу, то выберу что-нибудь понадежнее. Например, пистолет, дуло в рот, палец на спусковой крючок и на счет три. Некрасиво и пошло, но мне уже плевать на красоту.
Хотя я же обещала слово дала.
Но ведь он тоже когда-то слово давал. Да-ори вообще к словам относятся небрежно. Так чем я хуже?
Фома.
Весна, даже ночью тепло, и сама она светлая, будто разбавленная лунным молоком. А звезды мошкарой разлетелись по небосводу. Горы же стоят за спиной угрюмыми глыбами, с которых никогда не сползает снег, а впереди редкой россыпью огней лежит Кахеварденнен.
Интересно, почему Рубеус высадил его здесь, а не во дворе как в прошлый раз? Спешил? Или злился? Скорее второе, чем первое. Впрочем, особой вины за собой Фома не ощущал.
Дорога пошла резко вниз. По обе стороны ее костьми диковинных зверей белели камни, а трава на обочине казалась черной. И дома выглядели черными. И за стеклом темнота. Ярви спит? Она рано ложится спать, но нехорошее предчувствие кольнуло сердце.
Дверь открыта, половицы скрипят. На полу длинные полосы лунного света. Дрова сваленны грудой. Пустое ведро валяется под лавкой. Фома потрогал печь: холодная, видно, что несколько дней не протапливали. А еще этот запах сырости, что поселяется в заброшенных домах.
Только спокойно, попросил Голос. Тебе сейчас не следует привлекать внимания.
От голоса Фома отмахнулся, черт с ним, со вниманием, ему нужно знать, где Ярви. И если с ней что-нибудь случилось Пистолет удобно лег в руку, вспомнить бы еще как им пользоваться. Сначала зарядить, передернуть затвор, снять с предохранителя, прицелится и стрелять. Грохот прокатился по дому, а деревянная стена, возмущенно брызнув черными гнилыми щепками, проглотила пулю.
В доме старосты окна пропускали слабый желтый свет, а пес во дворе, завидев нежданного гостя, разразился лаем, который враз подхватили другие собаки. Но стучать пришлось долго, сначала кулаком, потом рукояткой пистолета, в другой раз Фома отступил бынехорошо людей в неурочный час беспокоитьно сейчас дело было чересчур важным. Наконец, протяжно заныв, дверь открылась, и на пороге появился Михель.
Ты? Живой?
Живой.
Живой! Михель обнял так, что кости затрещали. Живой, сукин ты сын! А я и говорю, что вернется, что таких костлявых не то, что жратьсмотреть тошно! Давай в дом. Мамко! Батько!
От крика уши заложило, ребра после дружеских объятий ныли, но на душе было легко и приятно. Вот только один вопрос мучил, и Фома его задал:
Ярви где?
Да тут она, куда ж ей еще иди, Михель враз помрачнел и тихо добавил. Только тут дело такое пошли в коровник, что ли, а то чего на улице разговаривать?
Темное приземистое здание занимало дальний угол двора и по размерам равнялось дому, а может и больше.
Ты извини, что тута, Михель отпирая замок, в доме нормально поговорить не дадут, батько, он брату верит и ничего слушать не станет. А я супротив его не могу.
Под соломенной крышей обитало сыроватое пахнущее сеном тепло, дремали коровы, бестолково толклось в загоне овечье стадо, копошились во влажной грязи свиньи.
Ты ж ничего толком и не сказал, куда уходишь, надолго ли, вернешься или нет. Я-то знал, что вернешься, но батько и слушать не захотел. Сказал, что раз нету тебя, то негоже бабе одной жить. И раз уж Ярви в деревне осталась, то пускай в дом и возвращается. Ну она-то, может, и не сильно хотела, но вернулась, потому как знает, что батьку перечить нельзя. А на второй день он ее Удольфу помогать отправил. У того жена болеет, а дочки с хозяйством и не справляются. Вот она и ходила, туда провожу, и назад тоже, но не могу ж я с нею целый день сидеть-то.
Корова, высунув морду в дыру помеж досок, шумно тянула воздух влажным носом, длинный розовый язык то и дело прочищал ноздри, то в одну залезет, то в другую.
Ну сначала-то оно ничего было, видать, понял, что нехорошо сироту обижать. И Ярви возвращалась спокойная, а потом снова плакать начала. И синяки появились. А вчера и вовсе с лицом разбитым пришла. Упала, говорит, а где ж она упасть могла, когда никогда не падала? Я у дядьки выспросил, а он к батьку побежал. Дескать, стращаю и за ведьму заступаюсь, которая и меня совратить пытается, оттого и на добрых людей напраслину возводит. Михель смущенно пожал плечами. Ну а у батьки разговор короткий, ее выпорол, а мне со двора выходить запретил.
Корова вздохнула, точно сочувствовала хозяину, и поскребшись черно-белым боком о стену, отошла в другой конец загона. А Фоме вдруг подумалось, что Михель похож на эту корову, здоровый, сильный, а толку никакого. Отца он боится, дядькародной человек Ничего, Фоме не родной и бояться Фома никого не боится. И пистолет в кармане придает уверенности.
Где живет?
Кто? Михель виновато улыбался.
Дядька твой. Далеко?
Да не, через три хаты к дороге ближе. А что ты делать собираешься?
В гости сходить, Фома почувствовал, что еще немного, и он всадит пулю между этих чистых незамутненных разумом глаз. Завидовал он. Было бы кому завидовать
Квадраты окон на белой стене, покатая крыша, заботлива выстланная черепицей, и забор из уложенных волной досок. За забором хрупкая темнота весенней ночи, из которой скалится, рычит цепной пес. И хозяин, взбудораженный лаем, вышел-таки на крыльцо.
Кого там принесло, на ночь глядя?
ТыУдольф? Который брат герра Тумме? Фома вдруг понял, что не имеет представления о том, что говорить. Пистолет в кармане, но ведь просто войти и выстрелить нельзя.
Ну я, хозяин подошел к забору, был он высок, плечист, пожалуй, покрупнее Михеля будет. А ты кто такой?
Фома.
Чужак, значит, Удольф усмехнулся. И зачем пришел?
Поговорить.
А не о чем мне с тобой разговаривать, Удольф облокотился о забор и тот жалобно затрещал под весом могучего тела. Иди, блаженный, пока я собаку не спустил.
Черная борода, сдобренная серебряными нитями седины, покатый лоб и широкий, бычий нос. Пожалуй, этого человека можно было бы испугаться, но вот Фома отчего-то страха не ощущал. Злостьда, желание убитьтоже, но вот страха не было.
Иди, иди а станешь языком трепать, то и на тебя управу найду. Чужаков тут не любят.
А их нигде не любят, Фома вытащил из кармана пистолет. Вот только у чужаков преимущество есть. Знаешь какое? У них глаз незамыленный, а потому если видят подонка, то подонком и называют. Несмотря на все клятвы.
Так значит нашла благодарные уши думаешь, раз ты с нелюдью на короткой ноге, то все можно? На моей стороне закон. Удольф бухнул кулаком в грудь. И люди тому свидетели. А потаскухе твоей в приличном доме не место! Пришла сюда и снова ко мне ластится, кошка блудливая! Да я завтра же к брату пойду, суда потребую пусть как положено со шлюхой поступать, на цепь возле колодца, чтобы каждая честная баба в лицо плюнуть могла.
Фома совсем успокоился, даже если придется убить этого человека, совесть мучить не станет.
До завтра ты не доживешь. Я тебя сегодня пристрелю.
Да ну? Удольф не поверил, усмехнулся, демонстрируя ровные белые зубы. Вот так сразу и пристрелишь?
Сначала попробую договориться, если не получится, то Фома повернулся и, не глядя, выстрелил туда, где раздавалось злое собачье ворчание, тут же сменившееся испуганным воем. Надо же, попал он только напугать хотел и не думал, что попадет. Тут же стало жаль ни в чем неповинное животное.
Вот как значит Удольф побледнел и на шаг отступил от забора. Из-за какой-то потаскухи человека пристрелить готов?
Во-первых, Ярвине потаскуха, и ты это знаешь. Во-вторых, завтра же ты прилюдно раскаешься, расскажешь, как все было на самом деле. Ну а в-третьих, если ты хотя бы глянешь в ее сторону, то разговаривать я больше не стану. Пуля в лоб и все.
Визг сменился тонким поскуливанием, видать, собаку задело серьезно. Ну до чего нехорошо получилось, в следующий раз, если выпадет подобная ситуация, стрелять надо вверх.
А сам что делать станешь? Думаешь, тут станут убийцу терпеть?
Уйду. Фома поставил пистолет на предохранитель, просто, чтобы еще кого случайно не ранить. Мир большой, и это место ничем не хуже и не лучше любого иного. Так что ты подумай, Удольф, благо почти целая ночь впереди.
"Я не собирался изгонять его из деревни, более того, был весьма и весьма удивлен тем фактом, что Удольф предпочел бежать, бросив и жену, и детей, и нажитое имущество, но не допустить, чтобы другие увидели истинную его сущность. Теперь в деревне косо смотрят не только на Ярви, но и на меня, только в отличие от нее я к этим взглядам равнодушен, потому как понимаю правильность моего поступка и если за что себя корю, то лишь за то, что не сделал этого раньше".
Они тебя не простят, Ярви сидела в темном углу, вычесывая склоченную собачью шерсть, пес жмурился и терпел, только вздрагивал, когда пальцы девушки касались раненого места. Сейчас говорят, что собаку ты пожалел, а человека нет.
Она ласково потрепала пса по загривку, тот, потянувшись, лизнул руку. А на Фому рычит, помнит, наверное, кто боль причинил. Собаку Фома нашел по другую сторону забора дома Удольфа, когда на следующее утро пришел за ответом. Зверь лежал, распластавшись в луже собственной крови и скулил, ослабевший и беспомощный. Тогда злость на Удольфа только усилилась, правда потом как-то так получилось, что злость исчезла вместе с Удольфом. А собака осталась. И Ярви осталась, пока не улыбается, но и не плачет больше, синяки скоро сойдут с лица, а в деревне не осталось никого, кто бы мог причинить ей вред.
Это ты так думаешь, встрял Голос, но Фома отмахнулся, у него было одно очень важное дело, и он понятия не имел, как к нему подступить. Поэтому сидел, делая вид, что пишет, а сам наблюдал за тем, как солнечный свет скатывается по волосам Ярви, солнечными зайчиками оседая на платье. Красивая, до чего же она красивая. Легкая светлая и чистая, и у него, конечно, мало шансов заручиться ее согласием, но попробовать стоило, и скрестив пальцы на удачу, Фома спросил:
Ярви ты выйдешь за меня замуж?
Вальрик.
Желтый песок арены раскалился добела, а может, просто казалось, что раскалился. Босые ноги проваливались по щиколотку, а на коже моментально высыпали круглые капли пота. Его противнику проще, чернокожий, худой, словно высушенный искусственным солнцем, он двигался со звериной легкостью, и Вальрик ощущал себя неуклюжим.
Не думать ни о чем, кроме поединка. Вдох-выдох. В руке привычная тяжесть клинка. А песок не позволяет ногам скользить. Сближение. Темнокожий танцует. Шаг впередшаг назад и снова вперед. Тяжелый меч противника чуть описывает полукруг у самой земли, и мелкие песчинки взлетают облаком пыли Когда расстояние, разделяющее их сокращается до нескольких шаговплоский нос, желтое кольцо в ухе и шесть белых полос-шрамов на черном плечетемнокожий атакует.
Отбитьсабля, столкнувшись с тяжестью меча, жалобно стонет. Уйти и ответить. Острие радостно взрезает черную кожу. Царапина. Первая кровь возбуждает.
Вдох-выдох. Вальрик не хочет убивать этого человека. Победитьда. Убиватьнет.
Вдох. Атака, уйти от которой не получается. Навязанный рисунок боя. Темнокожий сильнее и выше. Бронзовый меч тяжестью сминает легкие сабельные удары, и Вальрику приходится отступать. И снова отступать. Вычерненное лезвие вспороло воздух у самого лица и
Выдох. Провал беспамятства. Единственная мысльубить.
Убить, убить, убить! Свист, стон, падение. Ноги поехали по песку, а клинок вырывается из пальцев. Вывернутое запястье теряет чувствительность и преграда исчезает.
Убить. Запах чужого страха туманит остатки разума.
Убить?
Неподвижное тело. Ладони зарылись в желтую шубу песка. Серьга слабо поблескивала, а из широкой рубленой раны расползалось черной пятно крови. Меч лежал тут же, перерубленный пополам, будто сделан из крашеного воска, а не бронзы, на сабле зазубрины, но невозможно перерубить меч саблей.
В глазах мертвеца чудилась обида, и, опустившись на колени, Вальрик закрыл глаза. Он не хотел убивать, он даже не помнит, как это произошло. Где-то высоко, на потолке заменяющем небо, одна за одной начали гаснуть лампы.
Собственная комната показалась еще более тесной и похожей на клетку, чем обычно. Раздеться, умыться и спать. Быть может, сегодня повезет и сон не будет просто сном, а будет светло-солнечный лес, напоенный ароматом цветущего вереска и янтарной смолы, хрупкий сухой мох, кружево ветвей и бурые лохмотья сосновой коры и Джулла. Хотя бы там увидеть ее
Усталость появилась внезапно, точно специально ждала, пока Вальрик расслабиться, чтобы предъявить права. Боли не было, но и сил тоже. Вальрик сел на кровать, прислонившись к стене, и закрыл глаза. Жаль, что так вышло сегодня, но если Бог есть, то он видит, что Вальрик не хотел убивать. Просто не справился с собой. И если выпадет снова драться, то снова не справится, заранее противно но и по-другому никак.
Когда Вальрик почти собрался с силами, чтобы встать, появился Ихор, вошел без стука и, поставив на стол термос и весьма объемную на вид кружку, заметил: