Мистические города - Дженн Риз 4 стр.


Он смотрит через плечо на груз камня, костей и пыли, кладку заброшенных рая и ада, извлеченную из забытых иллюзий, вечности, что уж прошла, пустынь, где в свой час воздвиглись и пали те и другие города мертвецов, те миры, что казалисьтем, кто оставил свои жизни позади, дабы идти по долгой дороге полей пшеничных и пугал,  обетованием Гавани, где странник мог навеки обрести покой с другими доблестными, с праведными пилигримами, в пирах и восторгах. Кажется, глядя на пустошь, по которой влачится повозка, был во времена стародавние для каждого странника выстроенный град, лишь для него сотворенный, зал в том граде, и стол в том зале, и кресло пустое по правую руку их божества, лишь их ожидающее.

Даже вечности умирают в свой час, рушатся под собственной тяжестью. Стекло стекает с многоцветных окон, смешиваясь с песками, истирающими края новых миров. Души пируют на нескончаемых пирах, соскальзывая в пьяную дремоту, и отзвуки отзвуков песен и смеха отражаются от каменных стен, и каменных столов, и каменных душ, и каменных богов, но в конечном итоге даже эти отзвуки гаснут.

И вот они пришли, они все пришли в конце концов в этот единственный город на краю всего, изгнанники или избранники, души доселе живые, хотя в своих бесконечностях давно уж забыли, кто они есть, или же души, давно погруженные в дрему, закостеневшие, крошащиеся статуи самих себя, осколки костей, пригоршни красной пыли. И вот возчик еженощно отправляется в пустыню охотиться в городах душ на камень, песок, известняк, составляющие цемента, что скрепляет этот последний великий город мертвых.

Химера бьет скорпионьим хвостом из стороны в сторону, язык пламени, огненный меч. Блещет чешуя золотая на панцире медном, где улиц огни сияют, тело ее говорит на собственном языке о своей животной природе, стройное, полное силы, мускулы рябью идут, как на боках у коня или кошачьих плечах. Тягловый зверь, не способный понять цивилизацию, что вокруг, ему внятны лишь звуки и пот, рогатая голова, огромная, склоняется то ли с угрозой, то ли смиренно, львиная грива окаймляет морду двуполуюто ли дева, то ли мальчик-гадюка. Тянет воздух ноздрями, пытаясь унюхать хоть что-либо схожее с сильфом ее. Выдохнула, из ноздрей серый пар в утренней дымке расходится облачками. Тот воздух, что улицы заполняет, думает возчик, может статься, дыхание зверя такого.

Первый вдох

И певец, муэдзин мифов, вдыхает, глубоко вдыхает воздух и удерживает в легких, и город замирает в остановленном мгновении. Клубящаяся дымка, подхваченная случайным дуновением, тянется словно дым к устам курящего, всасывается своим истоком. Если бы возчик и его зверь двинулись по слабому следу времени по улицам, то нашли бы устье всего, закрытое окно старого песчаникового дома в Литанском квартале, и там стоит певец, словно распятый, на рамах покоятся руки, голова чуть наклонена, грудная клетка растянута, в напряжении межреберных мышц и опущенной диафрагмы. Дыхание наполняет легкиекрылья сердца. Город замер.

Где-то, когда-то еще мальчик выходит на сцену, окруженный семьей и друзьями, под взглядом священника, чтобы читатьпеть из писания, петь, что сегодня мужчиной он стал. Он наполняет легкие воздухом и страхом и дрожащим пальцем касается букв таинственного алфавита, пережившего империи и тысячелетия, зная, что этот момент своей жизни он разделит с бесчисленными отроками.

На другой сцене актер прерывает монолог, выдерживая эффектную паузу, позволяя публике почувствовать напряжение, предвкушение разрядки.

Где-то, когда-то еще священнослужитель входит в святая святых в день, назначенный для ежегодного действа ритуального чтения. Он оставляет позади пышность и церемонность, что блюдут другиеотец его и братья, и идет в одиночестве за последнюю завесу, чтобы предстать перед золоченым ларцом, чьи нерушимые тайны хранят крылатые херувимы, стоящие на противоположных концах, друг другу в лицо смотрящие. Он здесь, чтобы возгласить тайное имя Бога,  в любой другой момент действо запретное, но не в этот единственный день: раз в году, когда призывают Бога, завет устанавливается заново, мир возрождается. Он чувствует бремя ответственности и гордостьв пересохшем рту, надорванном горле, в груди.

И певец выпевает хрустальную ноту, начинающуюся в бессловесной чистоте, где-то, когда-то: мальчик поет о смерти детства и рождении зрелости, священнослужитель призывает сокрытое бесформенное божество, изрекая его имя и тем вызывая сюда, всвоймир, и где-то, когда-то другой священнослужитель открывает уста иссохшего мертвого господина и по изогнутой трубке вдувает дыхание в высохшие легкие мумии, как требует обряд, думая о старой легенде, о том, как был создан сам творец, как Пта, бог-гончар, возник из первобытного хаоса, и зачал великого бога Атума в сердце своем, и вывел его в мир устами своими, возгласив имя его.

Возчик с телеги видит пыль, поднятую громыхающими по мостовой трясущимися колесами, захваченную слабым далеким содроганием воздуха, танцующую.

Зодчий башни

Башня возвышается над песчаниковыми улицами старого города, обелиск в серебристо-стальном сиянии, отражается в небе, касаясь его, и все же каким-то образом первый утренний свет рассекает его грани и при этом словно удерживает тьму в заточении где-то в глубине. Что-то в конструкции модернистского стеклянного фасада говорит о том же видении, том же голосе, той же великой, прочной и недвижимой древней цели, заключенной во всех монолитах всех тысячелетий. Глубинная цель этой тайнынемая архитектура монотеистического творения. И здесь, в городе на краю времени, онсингулярность внутри сингулярности, монада внутри Монополиса.

Но здесь, сейчас, на заре времени, несмотря на всю эту прочность, тишину нарушает слабый звук: гудение, жужжание. Резонанс.

В сплетнях, что часты в толпы толкованьях на улицах этого града, говорится, что зодчий, создавший эти геометрические абстракции, которые кажутся нам столь абсолютными в своей трансцендентности, сам все еще изучает их. Уже давно и, как говорят, по собственной воле вошел он в свое создание и, блуждая, согласно числам Фибоначчи, по изгибам внутренних коридоров, в некотором смысле перестал считать себя отдельным от него. Теперь, молвят, он уже давно как исчез в этих хитросплетениях, и то и дело его замечают в бездне обширного атриума, там и тут, скорчившегося на уступе, словно порожденная ими забытая горгулья. Иные говорят, что видели его лицо на каменных рельефах, слышали его голос в акустике зала.

Возможно, в этом вся суть: его намерением, стало быть, было связать друг с другом здание и его окружение нерушимыми связями, так же как связаны мир и воля любого творца. Итак, в своем замысле он стремился уловить сложность отношений между творением и творцом, описать его исчерпывающе и связно. Однако же, лишь когда башня поднялась из стали и бетона, стекла и штукатурки, света и материи, он начал понимать резонансы ее формы. И вот, идя по извивам коридоров, повтореньям пространства, формам и проекциям координат, ногою следя смыслы, в творении своем он читалусилие,разрывающее все представления о творении как акте его сознания, говорящее о мире и воле на языке столь же жидком и бурлящем, сколь прочна и недвижна была башня. И вот он все еще ходит по ней, все еще создает ее и перепланирует ее мысленно. Иногда по ночам, говорят, когда никто не смотрит, стены движутся и комнаты преображаются, отражая его помыслы.

В городе души это и башня, и могила изменений. Это архитектура времени, описанного в трех измерениях, а не в одном, равные ширина и длина егоплан энергии и возможности, твердая форма его сформирована из событий, подобно окружающему ее городуи всей окружающей его преисподнейсформирована и в свою очередь формирует единое великое событие. Некоторым горожанам кажется, что это символ власти, часовой системы стабильности мысли, порождающей порядок из правил, навязанных императивов. Из ее верхнего окна на высотах осознания повелители и законодатели, кто бы они ни были, может статься, окидывают взором город вплоть до обширных полей иллюзии, мимо знаемого и постижимого до дальних горизонтов, к безначальной, бесконечной предельности истины.

Для возчика, что поднимает глаза на эту темную массу, заключенную между облупившейся краской на деревянных дверях, закопченными стенами и ржавыми пожарными лестницами, пересеченную и затененную бельем на веревках, висящим подобно флагам, онавсего лишь очередной памятник тщеславию смертных, ожидающий падения в свой час.

Микромеры-строители

Верховный зодчий глядит поверх тьмы, что струится по улицам расстилающегося внизу города, поверх ночных рек, все еще текущих,  а ведь уже розовые отблески зари мерцают на красной черепице старых кварталов. Весь мир, что он видит, есть мир падший, словно некий Вавилон, обрушенный микромерами, стертый скарабеями-серафимами. В густых черных потоках он различает руины, каменную кладку, небоскреб, возносящийся ввысь под невозможным углом, и новые трущобы, в которые превратились заброшенные доки. Эстакада элегантно поднимается в воздух, обвиваясь вокруг самой себя, и внезапнопрямо в воздухеобрывается. Микромеры поработали.

 Думаете, они остановятся?  спрашивает его консул.

Консул стоит у письменного стола, постукивая пальцем по обтянутой кожей поверхности, его тусклая форма помята и пропитана потом. Верховный зодчий поворачивается к нему, качает головой, медленным шагом удаляется от темного видения по ту сторону стекла.

 Нет я не знаю.

 Нам надо знать, мессир. Вы должны выяснить, что им нужно.

Микромеры. Заводные игрушки слепого часовщика. Верховный зодчий изучил тонкое строение этих мощных крошечных механизмов и впечатлен слаженной работой и сопряжением частей, тем, как центральный командный механизм претворяет стимулы в движение, восприятиев действие. Даже на уровне врожденных рефлексов, даже в те дни, когда их действиями руководили не собственные побуждения, но ситуация, нужда или опасность, микромеры казались столь сложными, что человеку их и за всю жизнь не понять. А у него на это ушло куда больше времени. Он даже сам не знает, сколько именно. Когда минула первая тысяча лет, в мире, пересозданном по образу рая и ада, забытого прошлого и воображаемого будущего, отсчет времени уже более не казался чем-то важным.

К тому времени микромеры сами начали пересоздавать человечество.

Они были порождены секретной военной или медицинской биологической наукой, как говорилось в записанных слухах старого мира, в виде летучих всепроникающих зародышей и антител, созданных, чтобы заселить человека-носителя, уничтожить его либо наделить иммунитетом. Или же то была тайная система надзора, элементы которой передавали друг другу информацию через эфир, действуя в ответ на сигналы сообразно неизвестным инструкциям и негласным протоколам. Одно время он полагал, что это технологии пришельцев, посеянные неким холодным разумом, пытающимся понять человеческое сознание, извлекая на свет божий все его древние сны, желания и страхи. В другую эпоху он был убежден, что он сам же и был их первотворцом, что по некой случайности он выпустил их в мир. Он предпочитал считать себя лишь одним из первых, кого призвали их изучать, лишь последним в команде, кто падет, сдастся снам, что они принесли, последним разумным человеком в мире хаоса.

Посвятив их изучению целый эон, он, кажется, знает меньше, чем в самом начале, и беспокоится, что память уже не та. Он спит днем и бодрствует ночью, когда микромеры активны более всего, когда они разрушают и создают с особой энергией, словно его бдение может удержать мир от полного распада.

 Который час?  спрашивает он.

Консул достает из кармана древние часы на цепочке, открывает их и с любопытством разглядывает циферблат, стучит по ним, заводит, снова постукивает.

 Мессир

 Не важно.

На улице, где стало светлее от первых рассветных лучей, серый бесформенный туман, бесконечные волны микромеров, поднимающиеся из океана, что в прессе однажды окрестили чертовой пылью, растекаются по миру, подобно утренней дымке, растворяют силуэты и очертания, размывают свет в окнах, превращая его в эфирное зарево, золотистое, как огни вулкана, как тлеющие угли в дыму и тени. Он даже не знает, сколько там, снаружи, еще осталось от города.

 Уже почти рассвело,  говорит он.

Форма песнопений

«Через юру и триас беги,  поет песнопевец.  Беги, маленькая двуногая рептилия-теодонт, развиваясь в ихтиозавра двухсотмиллионолетней давности; двухметровая многоножкаArthropleura mammataвьется вокруг тебя; плыви сквозь камень, луч окаменелый, ты, рыбаPseuderhina alifera,спиральный аммонит, чья вьющаяся сифоноподобная трубка разделена на все увеличивающиеся камеры; лети, архангел-археоптерикс в первой вспышке света, прародитель птиц, голубки и ворона праотец,  одна приносит мир, другой огонь похитил».

Огонь. Рассветные лучи, на заре времен, прежде чем возникло солнце, это не бледное сияние архонта эфира, но вулканическое пламя, что раскрашивает скалу плотным мерцанием искусственного освещения. Пробуждаясь, мы прослеживаем ясную текстуру мира с четкой прозрачностью голубизны и роскошью золота, ведь даже мир инойиз базальта и горит жарче солнечного лика, и сердцевина егоиз железа. Облаченный в инкрустации бело-голубых стеклянных вод и льда, беспросветно-черной аллювиальной глины, густой красной дождевой пыли песнопений, зеленого мерцания роскошной растительности. Даже воздух, наше дыхание, наша пневма, не лишен цвета, он голубойвоздух в наших легких то же, что и небо над нами.

Да, он видел во сне дух, положивший начало этому миру, видел его не бледным плоским отсветом какой-то небесной субстанции, но полнокровным, с огненной плотью, огнем глубин. И он чувствует это в своих легких, огонь, и он поет, и плоть становится словом, и слово становится миром.

«Восстань,  поет он,  двухмиллионолетнийHomo habilis;иди путем сновидений нашего афроавстралоазиатского Адама по своим пещерам огня и казней. Иди, кроманьонец из Дордони нарисованных туров и газелей, вы, люди-птицы палеолита, парящие в жидких глубинах небес, люди-звери из Ласко и Тассилин-Аджера. Высекайте тучную праматерь, вдовствующую невесту на могилах и в пещерах. Выйдите из тьмы, высеченные из огня, пробудитесь в лесной рассвет».

Из пустынь текут потоки сознания, сплетаясь, словно реки, что затопляют по ночам улицы города, вливаясь в хтонический океан.

Над серой памятью его снов и над серой реальностью внешнего мира выводит он строки, что сплетают мир вокруг него, музыку и мозаику, извивы троп песнопений. Этот современный муэдзин поет со своего минарета, чтобы разбудить скорбящий город, и с пением его из трясины поднимается часовая башня, лозы оплетают ее до стеклянного купола. Песнопевец смеетсягород «восстал», пробуждаясь. Где-то флюгер-петух кукарекнул.

«Проснись, потонувший в дремоте град среди джунглей»,  поет он. И покуда поет, море сребристое рассветным прибоем изливается в город, и мгла отступает от него, града тайного знания об алфавитах, града строителей книги и трех недостойных умельцев, града сыновей первоубийцы, града, что Эдем заменил, средоточия Нода.

«Пробудись»,  поет он.

Лепетавилонская башня «Хай! Хай!»

Возчик поворачивает, тянет на себя поводья одной рукой, прикрывая глаза другой от бьющего в лицо солнечного света, рассекающего зеркало башни и сверкающего на улицах, подобно клинку, пронзающего туманы и сметающего каждую пылинку. Химера останавливается и фыркает, роет землю когтями. Возчик моргает и натягивает шляпу на глаза, чтобы прикрыть их, снова берет поводья обеими руками и гонит зверя дальше. Теперь ему слышна песня муэдзина, звенящая над городом, отражающаяся от стен, как солнечный свет отражается от зеркальных окон башни, и хотя язык ему непонятен, мелодия так знакома, что он тихо напевает ее по пути, чувствуя вибрации в горле, ритм в груди.

Он поворачивает за угол, и вот башня перед ним, теперь ближе, заросшая лозой, но в дальнем конце асфальтированной улицы, где сквозь трещины пробивается сорная трава, а на балконах бетонных домов роскошная листва, сплетение ветвей и каскады цветов. Повозка гремит по улице, крики и свист просыпающихся птиц поднимаются и опадают, окружая песню, словно прочная упорядоченная конструкция, глубоко спрятанная, но от этого не менее реальная. Под венами лозскелет утра, воплощенный в песне и камне.

Назад Дальше