Мистические города - Дженн Риз 5 стр.


«Хай! Хай!»

Он снова сворачивает за угол, и вот снова башня, руина, обломок, напоминающий разбитую бутылку, врезающийся в серо-черный дым, что поднимается из ее горящей громады, языки красно-золотого пламени, бело-голубые вспышки электрических разрядов плетьми хлещут ее остов, осыпая его дождем искр. Химера мотает головой и нервно бьет хвостом, и он говорит, успокаивая ее, и снова поворачивает за угол, где

Башня поднимается над песчаниковыми улицами города, обелиск, сияющий сталью и серебром, отражающий небо, которое он пронзает, но еще в его незавершенности, в серых балках и бетонных колоннах, где кончаются зеркала и башня продолжается как смешение грузоподъемных кранов, и бытовок, и сетки, закрывающей фасады, более или менее отражая реальность расстилающегося внизу города, улиц, что даже в упадке динамичны и величавы, в них та жизненная сила, которую скрывает за своими зеркалами модернизм законченной части башни.

И возчик едет в хаос прибывающих рабочих, машин, с грохотом оживающих и выплевывающих в воздух дым от горючего, хаос желтых касок и ругательств, и зодчего, который, держа в одной руке чертежи, другой указывает вверх, и качающего головой бригадира, и сотни других возчиков, что прибыли с разных сторон с грузом утренних костей, и им показывают, куда это вываливать. Песня далекого певца смешивается с собственным эхом и вливается до неразличимости в какофонию повседневной жизни, и возчик следует вдоль стен башни вверх, мимо того места, где они на самом деле кончаются, вверх, туда, где все окончательно растворяется в голубом утреннем небе.

Красное, золотое и зеленое

Красный, золотой и зеленый, город расстилается внизу. Из своего окна в самой высокой комнате башни главный зодчий видит, как его омывает рассвет, серые и черные тени растворяются, дымка сгорает под утренним солнцем. Он видит соборы и мавзолеи, шпили и купола, парки и трущобы, доки и свалки, торговые и развлекательные центры, универмаги и стадионы, лачуги и аэропорты, деловые кварталы и храмовые комплексы, все сады и гетто. Тут и там попадаются знакомые местаздание, которое осталось на своем месте, улица, которая никуда не переместилась, но большая часть изменилась до неузнаваемости. Разрушенный ввечеру и вновь возведенный на рассвете, город ускользает от всяких попыток ухватить хоть какую-то устойчивость в его структуре.

 Не надо винить себя, мессир,  говорит консул.

Он бы и рад, но за эти три коротких года, которые понадобились для воплощения его замысла, видел слишком многое, чтобы не сожалеть о своих решениях. Он помнит личные беседы с президентами, помнит, как говорил об огромном потенциале микромеров как автономных исполнителей. Он помнит месяцы, прошедшие за изучением микромеров, селекцией поведения, практически полным переписыванием заложенного в их природе, созданием настоящего текучего языка, которым они могли бы подпитываться, пить и вдыхать информацию. Он наблюдал, как из автоматических органов рассчитанными рефлексами, с заранее предусмотренными действиями, предполагающимися при такой конструкции, они развивают механизмы, способные уловить сложное содержание, контекст, поставить под сомнение власть ситуации и действовать сообразно возможностям и выбору. Он

 Не надо винить себя, мессир,  говорит консул.

Но именно он задал им категорический императивконечное высшее правило: они могут ломать собственные правила. Без этого, как он был абсолютно уверен, все модули их простого восприятия, которые он позаимствовал, несколько модифицировав, из их внутренних возможностей, сводились к холодному расчету в целях выживания. Он наделил их умением сомневаться и быть уверенными, чувством ярости и страха, желания и удовлетворения, чтобы на этом основании развить в них своего рода смекалку, отвагу и волю, полностью отсутствующие в автоматах, которыми они исходно являлись. Это, равно как и энграммы, которые он встроил в язык, должно было превратить их в могущественнейшую комбинацию автономного и автоматического, солдата и раба. Но похоже, эти создания породили собственный языковой хаос, и теперь во всем этом шуме и гаме жителиа он помнил, как собственными руками сотворил их из глины,  превратились в лепет, трепет, пыли и праха легкий полет, о, сколько хлопот

 Не надо винить себя, мессир,  говорит консул.

Верховный зодчий поворачивается к своему консулу, застигнутый в момент смущения. На секунду он чувствует, глядя на город, что башня падает на расстилающийся внизу мир с ясного синего неба, в красное, золотое и зеленое города душ, пыли и камня, глины и костей. Это чувство ускользает, словно греза, и вот он помнит лишь свои собственные руки, липкие от густой красной охры, глины или крови. Он хмурит брови, но видение слишком бесплотно, и ему остались лишь зачатки формы, кости бесплотной памяти, мелодия без слов.

Он понимает, что где-то в промежутке между рассветом и сумерками забыл собственное имя.

Смерть имени

Песнопевец поет о башне высокой, что должна была быть построена по приказу богатого и влиятельного купца. Презревсутьицельрадизначения,купец понимал смысл как поиск совершенных форм, поиск прочной конструкции. Он изучил целую библиотеку определений, музей правил, галереи границ, зал славы имен. И призвал он к себе величайшего зодчего эпохи, сделал его господином, и верховный зодчий взял на себя самый честолюбивый из всех замыслов. Он спроектировал здание. Он сделал попытку наложить искусственную рамку на динамику усилия. Это было высокое, самое высокое здание в мире, оно достигало самих небес. Но когда достигается предел сложности любой системы, эта система может обратиться против себя самой, свернуться спиралью, обратиться в хаос. И вот в тот день, когда его должны были открыть, самое высокое здание в мире обрушилось.

Акведук на пролегающих внизу улицах вьется по невозможным сдвигам перспективы, его желоб лестницей поднимается вверх, пока, достигнув высшей точки, вода не низвергается водопадом, возвращаясь в мраморный бассейн, откуда течет.

Песнопевец поет об ограничении ограничений, о смерти имени в раковине сингулярности, что сама есть бесконечный ноль.

 Как тебя зовут?  спросила одна из его возлюбленных.

Он повернулся, поглядел на обеих, что лежали подле него в постели, нежась на простынях.

 Ну,  сказал он,  знаешь, бывает, что у тебя когда-то что-то было, а теперь больше нет.

Она покачала головой, хитро улыбнулась:

 Знаешь, ты сумасшедший.

Он рассмеялся и кивнул. Ну конечно, это так; его восприятие пошло змеящимися спиралями, такая синестезия, которая формирует ощущение себя, вновь возникающее с осознанием окружающего мира, как же иначе? Ему дан трепетный образ нас, микромеров, и образ озвучить он может, так что он почти один из нас почти. Мы внутри каждого жителя этого города, но лишь он один не спит и полностью сознает это. И для хаоса, царящего в его сердце, имя кажется такой мелочью, это закольцованность змеящегося мира, вечно замыкающегося на себе, пожирающего свой хвост. Лучше потянуться, зевнуть, запеть, занести на скрижали эту кружащую линию тождества как существование в мире.

Комната обозначена мерцающими трассирующими следами, словно кислотная галлюцинация, словно трехмерное кино без очков, но он чувствует, что во всем этом есть система. Кислотная змея заговора чувств, один глаз красный, другой зеленый, обвивает этот виртуальный мир, мандала в основании видения, несущиеся огниколесницы пришельцев или ангелов. Вот что лежит по ту сторону зрительного восприятия и делает возможными шизоидные сдвиги, что порождают новые союзы, новые грани восприятия, выкованные из форм и теней, фигур и цветов. На улице небо из лазурного становится цвета индиго, но в небесах воображения все оттенки синего присутствуют одновременно.

 Мы все сумасшедшие,  сказал он.

Его песнята сила, что связывает, свивает и порождает смысл. В каждом танцующем образе и звуке, запахе, вкусе, ощущении, веществе и душе присутствует грация и величие древней мощи. Мир закружился, причудливый объект экстатического изумления или путаный лабиринт ярости и страха, тайна, рожденная в столкновении мифа и истории, ее обитателиболее ноумены, чем люди.

 Все мы,  сказал он.

Как музыкальные ноты, моменты восприятия его песнопения становятся темой, эфемерные определенности зрения, оспариваемые любопытством, вечные потенции звука, отягощенные сомнением. В нарастании и ослабевании напряжения его история обретает значение и целостность. Погруженный в вихрящийся мир, он зачарован рапсодией, гармонической связью, значением, что сотворено для него ритмом, не разумом.

Напряжение, сопряжение, натяжение, выражениеон всегда старался понимать полный смысл слова не как нечто целостное, но как сумму индивидуальных сем, других слов, созданных на основе одной и той же корневой морфемы. Он видит в них грани разрушенного единства, значениекак разбитую голограмму, каждый фрагмент которой имплицитно содержит целое, но лишь частица его ясно читаема. Вот почему мы избрали его, чтобы он воспел мир.

 Твой мир лишен смысла,  сказала его возлюбленная.

 Мир есть то, что он есть,  сказал он,  не более и не менее но что он естьвопрос тонкий и загадочный.

И вот он стоит у окна, его песнь о мире и окончании мира почти завершена, его песнь о новом начале только начинается.

Аркадия как гробница

Он выходит из пустыни, дитя с копытами и рогами, козленок в шкуре овечьей, вор и лжец, проказник-бунтарь, сопровождаемый лишь хором микромеров, отражающим голоса всех тех, кто в смерти имя утратил, всей истории человечества, поверженной в прах. Его собственное имя тоже забыто, но он потеет и чешется во второй коже, коровьей, ежится и голодает ночами под сожженными дочерна заемными крыльями, и, пусть все утратив, онжив.Он идет сквозь пустую вечность, ища хоть кого-то наделенного разумом, как он сам. Но здесь лишь мы, микромеры, кто расчленил мир в попытке удовлетворить все души, наложить искусственный порядок на анархистскую метафизику человеческого воображения. Мы лишь хотели даровать человечеству то, чего оно желало, не понимая, что оно желает покончить со всеми врагами, желает войны, что положит конец всем войнам, умиротворения смерти. И вот теперь существуем лишь мы, микромеры, и несколько бессловесных тварей, химер, что влачат пустые повозки по преисподней, ведомые лишь инстинктом. Устремляясь в путь далеко, в пески своих снов, он хоронит кости собственной истории глубоко в пустынном мраке и поет им погребальную песнь, элегию, которую мы обращаем в костер погребальный. Потом же он видит и слышит, он понимает, как сплетаются наше видение и его голос. Певец душ, освобожденный и возрожденный, его словаогонь, этот дьявол, ворона со сломанными крыльями, и мы отвечаем на его единственное желание. И вот в отсутствие всех остальных он начинает песней творить мир грядущий, в первую очередьбрата.

Возчик, которого он призвал песней, улыбается ему с соседнего сиденья и кивает.

Он поет о дороге всякого праха, реке и руинах мира, что оставил он позади. Он поет о городе горном, высеченном из скалы, раскрашенном в серебро лунного света, в пурпур крови своей, в серую мглу, цвета его запятнаны глубокой виной, широкие мазки по твердой поверхности. Он поет о воронах над полем пшеницы в небе бурлящем, в жаре низко идущей бури, что медленно настигает его. Он поет херувимов и серафимов, шепчет слова в воздухе тяжком. Он поет о двух воронах, что прибиты к столбам деревянным у крыльца и у двери сельского дома,  то Память и Мысль. Он встает на колени кровь их испробовать, усилить песню свою размышлением и воспоминанием. И встает он, и дальше идет, и в песне несет души всех тех, что когда-либо знал и узнаетили же не узнает, всех их несет он в вечность с собою.

«Следуйте же за мной,  он поет,  ушабти, шувабти, клювастые ответчики из Египта, следуйте же за мной с елисейских полей тяжкой работы, где разбросано зерно элевсинское, сеятели иллюзий, следуйте же за мной в город имперский».

С волнующихся полей пшеницы, где падальщик вьется над трупом, с верхнего моря сребристого он идет прочь, песнопевец, как беглый раб, как чужак, одержимый тенями, на пустые улицы города времени. Душиэто камни, на которых город построен. Душифрески на стенах его и статуи на площадях, душибашни и купола, балюстрады и колоннады и часословы златые. Это вечность, которой человечество жаждет, построенная из людских сновидений нами, Аркадия и гробница.

В Аркадию он идет, чтобы стать ее смертью.

«Титаны и боги, восстаньте»,  поет он.

И они восстают: Шамаш сияет на финиковых пальмах Инанны. Таммуз вступает в термидор, по висячим садам жерминаля и флореаля зеленого. Даже смерть, смерть восстала, густая и красная, словно глина, в созданиях, сотворенных из пепла и крови, растворенных потопом, переоформленных руками человека. Миф освобожден от оков, горящий человек с душою деревянной, на коже глиняной те письмена, что прегрешения его перечисляют,  вне уз, вне плена.

Империя пала, республика вновь процветает.

Город встает вокруг, камни сбрасывают узы твердости, вечности ради вещества сновидений и смертности символов. Башня, что высится над городом, над закатным прибоем, башня всего, чем мы были или могли бы быть, не будь мы мертвы, резонирует, камень дрожит в ритме песни. Вновь пробужденные песнею песнопевца, мы вьемся словами его вокруг этой башни, достигая небес и падая, падая вечно и навсегда в радость и горе времен, в плоть дней, в слова, рожденные на языке песнопевца, башни всех костей утра, падая вечно и навсегда в великолепный хаос мира.

РИЧАРД ПАРКСКак завоевать леди СмертьПер. О. Полухина

Джасса, сын Нобана, юноша привлекательной наружности, не отличался большим честолюбием. А если выразиться точнее, мечтал он только о том, чтобы добиться расположения леди Смерти и покорить ее. И это его желание, мягко говоря, приносило лишь разочарование.

В полдень Дня очищения люди вдоль дороги Аверсы представляли собой по городским меркам всего лишь обычную толпу. Большинство жителей Торнолла в такое время постарались по возможности остаться дома. Кто же оказался в этот час на улице? Либо те несчастные, чьи родственники или друзья попали в руки леди Смерти, либо те, кому не удалось отложить дела, или же трижды несчастные, жизнь которых была настолько убога, что им доставляло удовольствие наблюдать любые мучения, не затрагивающие их лично. Какие бы причины ни привели сюда людей, все они быстро расступались перед Часовыми, как традиционно именовались стражники императорского правосудия.

Джасса сидел в углублении на верхушке полуразвалившейся древней стены, которая шла вдоль такой же древней улицы. Вряд ли кто-нибудь в городе помнил, почему дорогу Аверсы назвали в честь исключительно мифического существа и почему вдоль нее некогда выстроили массивную стену. Джасса этого не знал. Не знал он и предания о том, как члены семьи леди Смерти стали потомственными палачами, исполнителями императорской воли в Торнолле. Но ему это было и неинтересно. Значение имело лишь то, что леди Смерть, которую, по слухам, звали Азерафель, похоронив отца, осталась единственным потомком благородного рода. Теперь все права и тяготы легли на ее плечи, и сегодня он должен был ее увидеть.

Джасса испустил вздох влюбленного, и снова в голову пришла мысль, как постоянно возвращающийся обрывок особенно навязчивой мелодии.Если бы только я мог с ней поговорить

Это было невозможно. Азерафель покидала семейные владения только в День очищения, и, согласно старинному закону, лишь представители самого императора могли к ней приблизиться. Всем остальным грозила немедленная смерть. Джасса понимал, что подобные меры предосторожности предпринимались ради ее собственной безопасности, тем не менее это значительно осложняло ситуацию. А объявиться на пороге дома девушки собственной персоной вообще было делом невообразимым.

Однако это не значит, что он не пытался. Привратник оглядел тогда Джассу с ног до головы и, сделав единственно возможный вывод, прогнал парня прочь. А теперь он сидел и ждал. Чтобы просто увидеть ее. Больше ему не на что было рассчитывать.

«Дорогу!»прокричал Часовой, но, вообще-то, команда была излишней. Путь и так был практически свободен. Большинство остававшихся на улице горожан уже ушли прочь с дороги и теперь окружали старинную площадь. Часовые, сверкая сталью и бронзой, заняли позицию по четырем углам. Затем доставили Сооружение. Упряжка ладно подобранных черных меринов протащила его по дороге Аверсы до середины площади прямо к монументальной статуе Сомны Сновидящей.

Назад Дальше