Если так и не сможешь заснуть, прими две. Это Агаты, говорит он.
Выходит из кухни, я слышу его шаги, слышу, как он открывает дверь, а потом закрывает, слышу, как заводит машину, и только потом кладу в рот таблетку, словно украв ее. Запиваю мелиссой. Возможно, я усну. Когда человек спит, он не может ни обидеть, ни испытать обиду. Не может мстить. Даже себе самому.
Чай в последнем ящике у стены, над навесом, запомни.
Миколай
Тридцать три года. Вроде бы столько было Христу, когда его убили. Что ж, Христу как раз удалось за свою жизнь что-то сделать.
Тридцать три годаэто жутко, потому что это печать конца. Ты теперь в искусственно продленном возрасте. В периоде поддержания жизни медициной. Когда ее не было, люди столько и жили. Тридцать три года. Потому если ты до тридцати трех лет не сделал ничего, что могло бы тебя пережить, хотя бы не зачал ребенка, хотя бы не построил дом, то не рассчитывай, что тебе удастся сделать что-то после. Не верь в медицину. Медицина врет. Посмотри на «Битлз». Когда они распались, старшему из них было двадцать девять. Повторяю: когда «Битлз» распались.
Когда в возрасте тридцати трех лет ты возвращаешься к исходной точке, значит, ты впустую растратил жизнь. Тытруп. У тебя, сука, было так много времени. Десять тысяч лет тому человек умирал в возрасте тридцати трех лет из-за гангрены всего организмаи улыбался, вглядываясь в черную, неясную бесконечность, потому что у него была хорошая жизньон сумел один раз съесть грушу.
А ты можешь жить еще двадцать, тридцать, а если повезет, так и сорок или пятьдесят лет. Но и все. Будешь расходовать ресурсы, отравлять воздух, откладывать средства на пенсию, которой так и не получишь. Уже ничего не сделаешь.
Что бы там ни было, я проиграл довольно неплохую жизнь. Была мне дана как последний шанс. Как огромное наследство из ниоткуда, которое я просадил в рулетку в тот же вечер. Получилось как получилось. Как в той сказке о скорпионе. Такая уж природа. У каждого есть какая-то. Моя природапроебывать.
Наша жизнь с Юстиной была неплохой. Может, не прекрасной и не расчудесной, но неплохой, а «неплохое» это уже много. Нам хронически не хватало наличности, но у нас была клевая квартира. В клевой квартире мы даже вели клевую жизнь. Были у нас полки, полные книг, в том числе и неплохая коллекция оригинальных изданий из тридцатых. Была светлая кухня, баночки с приправами, рисунки друзей на стенах, горшочки с травами, книжки, винилы, настольные игры, в которые мы играли со знакомыми на уик-эндах за вином, были билеты на музыкальные и кинофестивали, небольшой холодильник для вина и кемекс, которые мы получили как подарки на свадьбу. Был у нас найденный на свалке красивый деревянный туалетный столик из форнира и стулья фирмы «Лад». Был у нас диван, небольшой, но турецкий. Была у нас свободная комната на случай рождения ребенка. Был у нас фильтр для воды и составленные, заваленные книгами письменные столы для работы. Была у нас кровать из ИКЕА с футоном. Были у нас ваучеры на такси с работы Юстины. Был у нас привезенный из Нью-Йорка большой чемодан с цветными пальмами, купленный в GAP, чтобы нам его хватило на всю жизнь.
Были у нас, были, были. Было у нас нечто, что отличалось от всех тех вещей. Вещи эти уже стали только вещами в чьем-то гараже. Теперь у нас нет ничего.
А как бы могло быть иначе? Янаркоша. Труп. Обломок человека. И когда смотрю на себя, то понимаю ее. Я бы тоже ушел к кому-то другому. Я бы тоже хотел, чтобы в жизни моей случилось нечто другое, чем я сам.
Я ведь до сих пор ношу те же штаны, которые были на мне надеты, когда я паковал последние ящики. Эти штаны воняют, но в машине Гжеся этого не чувствуется, тут все пропитано запахом сигарет, тот впитался во все элементы, в кресла, стал неуничтожим, впитался в саму конструкцию.
Куда мы едем? спрашиваю.
В ответ он закуривает следующую сигарету и чуть приоткрывает окно. Это приоткрывание, думаю, ничего не дает. В машинемузыка, вдохновенный польский металл о проклятых солдатах , от которого мне охота соскрести с себя лицо.
Туда-сюда, чтобы ответить, ему нужно выкурить половину сигареты.
К тому и сему? спрашиваю я.
Зыборк должен увидеть, что ты вернулся, смеется он.
Чего ты слушаешь такое дерьмище? спрашиваю я.
Он вынимает кассету, копается в их куче, находит новую. Сует в магнитофон. «Блэк Саббат», Оззи Озборн начинает петь «Sweet Leaf».
Окей? спрашивает брат.
Окей, отвечаю я.
Не знаю, знает ли Зыборк, а даже если и знает, то есть ли ему вообще дело до моего возвращения; и уж наверняка он не производит такого впечатления, когда проноситься за стеклом, в закате солнца, похожий на свой собственный, расплывчатый снимок. Темные контуры домов, горящий неон супермаркетов, мелькающее в свете фонарей здание школы, на чью крышу все еще можно вылезти при помощи лестницы с тыла, как мы делали это когда-то, просто так: забить косячок, выпить пиво, поглядеть на небо.
На миг мне кажется, что Зыборк исчез годы назад, когда я отсюда выехал; что он провалился под землю, и на его месте быстренько намалевали легкую копию, мираж, макет из бумаги, тьмы и дыма.
Я прикидываю, правда ли нам с ним есть что сказать друг другу. Наверняка что-то есть. Вопросчто именно. Наверняка не то, что по-настоящему дурно, поскольку правда требует тренировок. Ежедневных разговоров. Мы же были в этом слишком плохи. Глупы и горделивы. Впрочем, мы все еще глупы и горделивы. Всегда глупы, всегда горделивы, Непобежденные Гловацкие. Дьявол нас боится, Бог нас ненавидит.
Вижу, как Гжесь отпивает глоток энергетика SuperSpeed. На серебристой банке контуры сисястой девицы и летящего «ламборджини». Банка пахнет ферментированным бензином с сахаром. Гжесь жестом спрашивает, не хочу ли я глоток. Я качаю головой.
Он паркует машину. Мы за озерком, за тем, что в самом дальнем углу города, далеко от главных артерий города, от многоэтажек. Гжесь потягивается, смотрит в освещенное окно. Закуривает следующую сигарету от предыдущей.
Не обращай внимания на старика. Он всегда так. Всегда такое херачит. Со мной таккаждый день, говорит.
И ты все еще здесь, если он таккаждый день? спрашиваю я.
Привыкнешь, сука. Не гони волну, отвечает он, помолчав.
Насчет чего?
Насчет того, что он прав. Ты что-то проиграл, отвечает он и выходит из машины. Осматривается вокруг.
Мне просто некуда ехать, говорю я.
Как и мне, пожимает он плечами.
Воздух влажный, но резкий, в нем чувствуется близость леса, мох, ковер гниющей листвы, покрывающей землю.
Пойдем, отвезу тебя кое-куда, говорит Гжесь.
Я киваю, снова сажусь в машину.
До леса мы доезжаем быстрее, чем я мог бы подумать. Тут сумерки глубже, деревья вокруг кажутся монолитной стеной.
Мне, например, он постоянно проедает плешь, что я не сберег семьи. Не сберег, не сберег, и так по кругу, сука, Мачей. Словно семьяэто нечто, что берегут, говорит он через минуту.
А что с ней делают, если не берегут?
Он некоторое время смотрит на меня. Щурится.
Она приехала с тобой сюда. Подумай, в какой жопе ты был бы, если бы приехал сюда сам.
Я не ожидал от него такого. Но у нас слабо натренированы разговоры.
У нас в последнее время были проблемы, говорю я. Закуриваю. Даю знак, чтобы он все же дал мне тот напиток. На вкус онкак и на запах: бензин с сахаром.
То есть ты тоже не сберег, констатирует он.
В некотором смысле.
Он выезжает на лесную дорогу, машина начинает подскакивать на выбоинах, я раздумываю, выдержит ли подвеска. Он останавливается. Выключает фары. Когда делает это, мы сразу оказываемся в темноте. Выходим наружу. Лес холодный, влажный, большой. Земля мягкая и мокрая. Я чувствую, как ботинки чуть погружаются в нее.
Был другой чувак, говорю я через некоторое время, не потому, что мне хочется поделиться этим с собственным братом, но потому что в горле снова выросла косточка и ее нужно сплюнуть, иначе я задохнусь.
Охуеть. В смыслепечально, говорит он.
Я попросил, чтобы она осталась, отвечаю я, сокращая все до одной фразы.
Мы с Камилой просто не договорились, тихо, словно сам себе, говорит Гжесь.
Я не чувствую облегчения. Упрекаю себя за это. Последнее, что мне сейчас нужно, это чтобы брат и отец плохо думали о Юстине, чтобы смотрели на нее, как на суку, тихо давали ей это понять.
Не знаю. Мне кажется, что сейчасважнее всего. Сейчас онас тобой. Ты, как понимаю, это проглотил. Если проглотил, то высри и не жуй воздух, говорит он.
Это непросто.
Наверняка. У меня есть дети. Это кое-что другое. Они со мной, когда только можно. Проблемы начнутся, когда они пойдут в школу. А может, пойдут здесь. Может, Камила вернется из Германии. Может.
Хочешь сказать, чтобы я сделал ребенка? И это что-то исправит? спрашиваю я.
До сих пор мы о таком не думали. Не предохранялись, не использовали резинок, не использовали таблеток, будетзначит будет, не будетзначит не будет. Я был староват, чтобы переживать из-за теста на беременность, но пока нам подходило, что мы вдвоем, что можем делатьтипачто хотим, где хотим и как хотим. Естественно, это неправда.
Это довольно глупая мечта: что ты, типа, можешь делать что хочешь. Что хочет может делать только маленький ребенок. Может обрыгаться и вываляться в грязи. Может за обедом совать себе макароны в нос. Может отравиться, и все его примутся спасать.
Нет, так думать нельзя, отвечает Гжесь. Это глупо. Но знаешь, когда есть ребенок, уже никогда не станет так, что у тебя нет ничего. Мне кажется, это очень важно.
Думаешь, у меня ничего нет? спрашиваю я.
Не знаю. Не знаю, старик. Откуда бы мне знать? отвечает он вопросом.
Что-то гукает в лесе, далеко. Я даже не знаю, птица это или чей-то голос, голос того, кто нас заметил, кто хочет нам что-то сказать. Темнота густа, словно сироп, она начинает мне мешать, царапает под одеждой. На ровном месте поднимает давление. Город и свет вросли в меня глубоко.
Ты ничего не знаешь. Я тебе не говорил, спохватываюсь я через минуту.
О чем? спрашивает он.
Ну, знаешь о чем. О том чуваке, отвечаю я.
О чем? повторяет он.
Мы возвращаемся к озерцу, идем в сторону последней многоэтажки слева от рынка. Она точно такая же бесформенная и гадкая, как и десяток лет назад, у нее тот же темно-желтый цвет хозяйственного мыла. Я знаю пару человек, которые в ней жили, но сам там никогда не был. Недалеко, в паре кварталов, жил Трупак. Я проводил у него дни и вечера, потому что его матери часто не было, уезжала в Германию прибирать квартиры. Отец съехал на другой конец Польши, а старшая сестра сидела во Франции с мужем, потому у Трупака хата постоянно была свободна. Мы часами играли в «Дюка Нюкема» на компе, курили травку и слушали на разбомбленном маге тему из «Секретных материалов».
Гжесь останавливается у домофона, нажимает кнопку.
Влезай, говорит мужской голос.
Некоторое время я думаю о Карателе. Он был моим идолом. Даже не идолом. Был для меня кем-то вроде опекуна. Я каждый месяц с замиранием сердца ждал очередного выпуска его приключений. Когда же, наконец, получал, то читал его от корки до корки по десятку раз. В противоположность Супермену или Спайдермену, Каратель был серьезным чуваком. Мстил за семью, которую случайно убили во время стрельбы в Центральном парке. С того времени больше ничего не имело для него значениятолько война. Он подходил к делу методично и справедливо. Убивал оптом. Не выказывал милосердия. Знал, что его война не имеет смысла, что никогда не закончится и ему не удастся перебить всех бандюков на свете, но он все равно ежедневно вел ее. Он был мудрецом. Знал, что смыслв дороге, а не в цели. Напоминал в этом буддийского монаха. Всякий раз, когда я читал эти комиксы, чувствовал себя в безопасности.
Всегда, когда я нахожусь там, где быть не желаю, всегда, когда мне кажется, что придется защищаться от чего-то, всегда, когда я вхожу в место, где могут оказаться люди, которые считают меня врагом, или те, кого врагом считаю я, тогда думаю о Карателе. И всегда, когда я о нем думаю, сразу задаю себе вопрос: нужно ли пережить трагедию, чтобы вообще научиться защищаться? Чтобы стать умелым? Жестким? Опасным? Не лучше ли прожить хорошую жизнь как фраер? И не было бы лучшетак я думалоставаться мягким фраером, которого Каратель полюбил бы? Оставаться в его тени? Не было бы такое лучшим вариантом? Быть этаким слабым, мягким приятелем Карателя, которого тот просто уважает?
После выхода комикса Каратель снился мне ежедневно. В одном из снов он стоял передо мной без своего парадного костюма с черепом: был в белой футболке, курил сигарету и говорил, чтобы я успокоился, что эти гниды все равно меня одолеют, и единственное, что я могу сделать, это уйти и, уходя, насрать им на коврик. В другой раз молча дал мне пистолет.
Но это было давно. Теперь он уже мне не снится. Мои сны стали блеклыми и пустыми, словно старые слайды. Каратель покинул меняи неудивительно. В его характере было делать то, что он делал, хотя это, в конечном счете, мало что меняло. Я не мог, не умел делать даже те вещи, которые изменили бы хоть что-то. Нормально. На его месте я бы тоже успокоился.
Квартира находится на первом этаже. От входа чувствуется запах вареной пищи и средства для хранения одежды. В коридоре стоят, брошенные, пары ботинок. На стенедеревянные планки, туристический календарь, картинка с цветами. Слышен телевизор. Гжесь без вопросов входит в комнату, где на скаевском, большом, непропорциональном для квартиры диване, перед большим плоским телевизором сидит несколько человек. На столике лежат чипсы, стоит пиво. Комната обставлена дешевой мебелью из ДВП, на них громоздятся десятки фиготеней, бутылок от виски и духов, плюшевых мишек, отпускных фоток в рамках в форме сердечек. «Это тут делают все снимки на nasza-klasa.pl , именно в этой квартире», думаю я; только через минуту понимаю, что так выглядела большая часть квартир в Зыборке, когда я еще тут жил.
Григорий, мрачный как горы, говорит полноватый, стриженный под горшок парень в пастельном свитере и черном спортивном костюме. Он жена одном из отпускных снимков, стоит в плавках рядом с мощной, загорелой до темной бронзы девушкой, опирающейся о спортивную машину. Теперь он встает и приветствует меня и моего брата.
Это мой брат, Миколай, говорит Гжесь.
Сема, говорит парень, даже на меня не глядя.
В комнате еще две молодые девушки в ярком макияже, в тесных платьях и кружевных блузках. Одна из них непрестанно говорит что-то другой, обе еще не заметили, что мы вошли.
Ну, типа, говорю, выходи из комнаты, выходи, сука, я хочу одна побыть, знаешь, поглядеть телевизор, она спрашивает, а что будешь смотреть, ну и я уже тогда с тормозов, сука, говорю ей, не знаю, сука, просто хочу посидеть одна, что ты тут сидишь все время, давай свали, она мне, что хочет поговорить, хочет поговорить обо мне и Лукаше, а я ей говорю, да какое тебе дело до него? Что, проблемы у тебя с ним? Что он, мешает тебе?
Потом прерывает себя, обе поворачиваются в нашу сторону и окидывают нас тем самым спокойным взглядом, которым, вероятно, окидывают весь знакомый им мир.
Через какое-то время они возвращаются к телефонам в розовых чехлах, что держат в руках. Рядом с ними в кресле сидит еще один парень, худой и дерганый, в спортивной куртке, грязной красной бейсболке и в мешковатых джинсах. У парня постоянно работает нога, он отбивает ею быстрый, синкопированный, известный только ему ритм. В телевизоре крутится музыкальный диск, молодой цыган в позолоченной кепке поет о свободе, которую дает ему моторизация, парень глядит на экран широко открытыми глазами, словно в тексте песни скрыт шифр, в существовании которого он уже уверен, но еще не научился его читать.
Я сажусь на один из свободных пуфов, вынимаю из рюкзака пиво.
В гости приехал? спрашивает парень в свитере, кивая на меня.
Нет, навсегда, отвечает Гжесь.
Навсегда? парень фыркает, теперь говорит со мной. Ебанулся?
Наверное, отвечаю я, одна из накрашенных девиц закатывает глаза. Словно мне шестьдесят и по моему подбородку течет слюна. А может, это единственный жест, который ей знаком.
А где Чокнутый? Второй день его ищу, спрашивает Гжесь. Банка пива в его руке издает тихий щелчок. Толстый тычет пальцем на бутылку на столе. Гжесь качает головой.