Я долго изучал науку выживания без людей и удобств, на всякий случай, конечно. В идеальных планах меня бы держала собственная вера, она бы давала силы идти вперед. Но зерна рассудка из головы никто не выбрасывал, и инстинкт спасения не прекращал тлеть. Книги о заурядных лесниках и первых поселенцах, о коренных народах и отчаянных подростков скапливались под моим столом, где их никто не мог увидеть. Все это была большая тайна. Книги должны были дать опору, если что-то пойдет не так. Но ведь это невозможно?
Меня интересовали все мельчайшие подробности: можно ли прожить на ягодах? На каких? Как научиться древневосточному дыханию Огня, которое одной строкой упоминалось в безымянной книге и должно было согреть меня ночью? Где взять воду? Можно ли пить морскую? Как развести огонь?
И самое главноекак сделать так, чтобы вода не попадала в уши без всяких беруш? Ведь это так неприятно, когда она все же попадает! И потом мне обязательно нужно выползти на берег, прыгать на одной ноге и трясти бешено головой, пока я не сдамся или не почувствую блаженное движение влаги наружу. Я для этого всегда носил беруши, но ведь я должен был уйти совершенно голым!
Но одежду я все же взял, поддался слабости и страху замерзнуть. Мне часто было холодно, и я так и не научился создавать тепло под кожей, как просветленные мудрецы из энциклопедий. Мне приходилось искать его, прижиматься к горячему и кутаться, кутаться, кутаться. Я также вооружился древними и не очень знаниями, ножом, компасом, веревкой и сетью от насекомых, и на дымчатой заре покинул свою семью. Первые шаги были самыми трудными: все откликалось приятными воспоминаниями, из каждого дома дышало теплым, уютным сном, в котором всегда хотелось остаться подольше в субботнее утро. Необычно красивым казался сам город, ежедневно утопающий в слякоти и грязи. Расчистилось и небо над нимрозовое, как щеки в морозе.
Повсюду летали вейбы. Они пели так нежно, так чисто и высоко, как никогда не споют птицы. Они заманивали в каждый уголок и каждый гектар газона, они кричали из деревьев, чьи ветки я знал хорошо. Они смеялись на мельчайших листочках, что царапают небо, дразнили меня, так любившего доползать до самой вершины. Я посмотрел на иву, мимо которой проходил каждый день, а она взяла двумя руками мою голову и держала ее, не давая уйти. Не отпускало, и я должен был смотреть назад, в старые дни, должен был слушать старые звуки. Но у меня еще были мои глаза, и я закрыл их, чтобы оказаться в моей темноте, где рисовал другой мир и другого себя. Ей пришлось опустить свои руки. Я тряхнул головой. Как же я был уверен.
Еще горели пустые улицы, и фонари, так ненавистные мной за отвратительный желчный свет, в те минуты между ночью и утром казались неожиданно домашними, как настольная лампа у свежезаправленной кровати.
И никуда не могло деться это чувство долгазапомнить место, что покидаешь навсегда. Посмотреть на него еще раз долго и тщательно, попрощаться. Я шел медленно, останавливаясь у случайных окон и заглядывая внутрь. Внутри было хорошо. Там дремал обособленный уголок теплой жизни, там была белая тюль и плотные шторы. Карниз, за который я держался, впивался в ладони, и мне пришлось отпустить его вместе с окном.
Я ударил себя по щекам: вспомнить! Для чего я покидаю все это? Впереди нечто большее!
И я двигался дальше, прочь из города к условной границе. И каждый шаг давался с трудом, пока не была пройдена эта условность: я никогда не был так далеко от дома. Впереди уже не было ни одного барака, ни одного деревянного столба с проводами. Начинался лес, сгущающийся в сплошное поле стволов, снова редеющее и покрывающееся смрадом топких болот. Но именно к ним я держал путь. Там, через сырую хлюпающую почву лежал путь к междуречью, обведенному на всех моих картах. Две рекиодна текла с плодородного запада, другая с обветренного востокасливались в одну, чтобы встретиться с морем. Карта вела до слияния, дальше вела река.
Идти предстояло три дня, ночью я останавливался. Настал момент жить по-новому, без сна, и мне предстояло проводить долгие темные часы в своих мыслях, или соединяясь с высшим светом? Но идти по отсутствию человеческих следов оказалось сложнее. Постоянно работали ноги, высоко задирались колени и выжимали по капле пота из моей шеи. Я смотрел на свой компас и держал путь на абсолютный север.
В первый день я прошел не больше 10 километров, когда повалился у поваленного дерева, глубоко дыша. Тело ныло, мысли не отпускали. Я решил остановиться и провести ночь у журчащего ручья. Целую ночь! Я не хотел спать, и внутри еще теснились силы, но я боялся провести еще полсуток с самим собой. Мои мысли с наступлением темноты выедали меня, и все сложнее становилось думать о моем мире, чистейшем свете и широкой судьбе. Все же я лег, уперев голову в гнилое бревно, и не давал глазам закрыться. Тогда передо мной возникла моя мать.
В нашей семье было непринято говорить о любви и сопутствующих эмоциях. Неуместными казались разговоры, и ценилась чистота места и звука. Ценилось молчание. Моя мама казалась мне самой таинственной женщиной, и я никогда не знал, что творилось у нее в голове. Однажды она застала меня в ванной, стоящего перед зеркалом и повторяющего вполголоса проклятия в ее сторону. Мне было 8 лет, и грубые слова помогали мне успокоиться. На маму это произвело впечатление, но какоея не знал. Я повторюсь: я ничего не знал о ней.
Но я любил ее, люблю и сейчас, не зная, где она. Люблю, не зная, любила ли она меня. Воспоминания бросали меня из года в год. Они дополнялись свежими подробностями и изогнутой новизной. Мне нужно было представить ее, свою мать, полностью от головы до пяток. Мне нужно было сосчитать все пять пальцев на каждой ее стопе и кисти. Еще держа все тело в голове увидеть ее лицо. Но, нет! Чем больше смотрю, тем больше оно размывается. Ах, это мучение! Снова и снова: стопы, пять пальцев, единые целые ноги, тело и руки, ее голова. Ночь только началась. Я сбегаю в свой сон.
А ведь о ней я молился больше всего. Каждую ночь, включая эту. Я просил, чтобы при ней вечно были здоровье и счастье. Для себя я не смел просить такое. Неспокойный сон.
Вспомнить себя всего несколько недель назад, я не увижу мыслей о побеге. Я слишком любил ее, чтобы оставлять здесь. Но лишь когда все планы провалились, когда она собственными словами разбила каждое мое намерение, у меня не осталось выхода. А план был прекрасный.
Я хотел подготовить рассказ, описать, что известно лишь мне. Но слово показалось мне слишком узким, оно вбивало в заточение свободный полет моих иллюзий. Тогда я решил снять кино. О, какие кадры кружились у меня в голове! Киноэто ведь такая же жизнь, но оставшаяся позади. Она была плосковата, но могла передать и звуки, и голос, и мои видения. Снимать я должен был в лесу, я даже знал, в каком именно. В светлом и просторном лесу, где у мамы был деревянный дом, доставшийся от ее отца. Мы часто гуляли там в мае, а летом прилетали комары и гулять было невозможно. Я мог лишь убегать от них, размахивая длинными ветками, но и они не спасали от мелких дьяволят, целящихся в глаза. Иногда я упрашивал ее пойти со мной за травами или черникойчто был лишь предлог выйти на солнечную поляну и бродить, перепрыгивать ручьи, обводить руками старые корниа она посылала меня одного, вручив ведерко, и давала мне полчаса. За это время я успевал дойти до первых ягодных кустов, но не успевал затеряться в глубине. Мы часто гуляли в мае, но последний май был 6 лет назад. И он засел в моей голове, как вечно солнечное, тихое место. Только там возникали кадры моего послания, уговаривающего ступить внутрь и заблудиться. Заблудиться, чтобы снова найтись.
На один из праздников я получил камеру. На другойтриногу. За это время у меня вырисовывалась цельная картина: вот я нагой сижу на высокой ветке, вот огромный костер, а я вокруг пляшу и прыгаю. Долго не мог решить, где будет само послание. За кадром в виде моего голоса или в тексте, бегущем внизу экрана? Но это оказалось не важно: я так и не съездил в тот лес, я так ничего и не снял.
Позднее я вернулся к тексту. Нужно было действовать решительно. Новый план: к своему дню рождения написать письмо-книгу, в которой я признаюсь во всем. Выложу начистоту все самые сокровенные мысли. Обнажу веру. Каждый день я проводил в библиотеке и писал, писал. Стиль был похож на песню, написанную сплошными певучими линиями. Главы прибавлялись, убавлялись дни до финала. Но она убила весь смысл своими словами. Все мои намеки о нашем будущем путешествии в вечность она отражала испуганными переживаниями за мое будущее. Она не понимала, почему я был так пассивен в выборе карьеры. Не понимала, почему летели вниз посещаемость и баллы. В ее голове я, наверное, был праздным юношей, которому был нужен только толчок. Но я уже летел вниз.
В один день я понял, что маму не уговорить. Она жила в своем мире, и никогда бы не стала жить в моем. Бетонной стеной упирались гордость и независимость. Я не мог сделать ее моей собственностью, забрав с собой.
Когда сон кончился, но глаза еще были закрыты, вдруг забылись последние месяцы и показалось, что глаза откроются на белую стену с тремя морскими миниатюрами, купленными мамой у одного неизвестного художника. Но они открылись в холмы из незрелой черники и долгие, однообразные столбы. Солнца не было, не было и моих миниатюр.
Следующие сутки пути давались легче, но были однообразны и долги подобно первым. Я шел уже бодрее, приноровился наступать в нужные места, не давал праздно лежать ножу. Лес менялся так медленно, что я испугался, не придется ли идти лишний день. Несмотря на все обещания питаться небесным эфиром или магией света (нет, таких понятий не было в моей вере), я вдруг начал принимать тот факт, что мне придется поесть. В моем животе желудок выскребал себя внутрь, но еды я с собой не взял. Я ускорился. Глупо было бы умирать в самом начале бессмертной жизни.
Но я опоздал лишь на пару часов. Конец леса ознаменовал подсоленный ветер. Он обогнул редеющий цвет коры и на шуршащих листьях дополз до углубления, что вытоптали мои ступни. Я понял, что дошел до конца. Я вырвался из скуки, и за минуты до этого вырвалась таинственная полоса под небом, алая, как сила. Тогда я и увидел его.
Человека, смотрящего на небо.
42.
Я хотел быть честнымя буду честным до конца.
Ровно 23 минуты назад, в 16:16 часов на моих отстающих на три минуты настенных часах, я лежал в позе трупа и пытался убедить себя, что люстра не сорвется с потолка и не придавит меня насмерть железным основанием, которым она крепится к потолку, и своими железными цветами. Я закрывал глаза, делал долгий вдох и еще длиннее выдох, но видение не уходило, и я открывал глаза проверить, что она все еще на месте. На моей левой руке несколько дней назад я начертил фразу, схожую на отрывок из священного писания, напоминавший мне, что страха больше нет. И каждый раз, когда, проходя вдоль дома, надо мной вдруг осыпалась крыша и медленно обрушались балконы, я настойчиво отводил взгляд к руке, где уже стиралась волшебная надпись, призванная меня успокоить. Но я начал привыкать к ней, и вглядываться в буквы приходилось все дольше. Постепенно она и вовсе начала отталкивать меня назад в пропасть, и я понял, что так рождается новая мания, новые ритуалы. Я стер надпись вечером в ванне, тер ее мылом, но слабый след оставался. Тогда я ногтем начал оттирать старую кожу, делая ее красной, но чистой. Возможно, стереть волшебные слова было ошибкой.
Иногда я думаю, обратимо ли все это. Не оставило ли мое прошлое на мне шрам, остающийся белым на солнце, такой гладкий, что хочется водить по нему указательным пальцем. Тогда я иду на кухню, где мою руки холодной водой. Не сушу их ничем, лишь встряхиваю лишние капли. Из шкафа достаю последний чистый стакан стекла, большой, как моя ладонь. Заливаю его водой почти до края и жадно выпиваю залпом. Вода холодит все внутри, и я чувствую, как она проходит по мне все ниже и ниже. Я вновь заливаю его, уже наполовину, и так же уверенно, но менее быстро, опустошаю стакан. Со стуком ставлю на стол, двигаюсь к большой комнате. Там меня ждет онатихая люстра с железными цветами и потухшими лампами. Теперь мы вдвоем, и я покажу ей, что я изменился. Я изменюсь и сяду под ней. Нет, я не буду смотреть на нее, выжидая. Я брошу быстрый взгляд, какой бросают на нечто обыденное и непримечательное. Усмехнусь и начну писать в дневнике.
Надо же! А я ведь мог убить себя! Да, легко. И ведь были возможности!
Я же почти сошел с ума, кто бы мог подумать! Да только взял и не сошел. И никого не убилни себя, ни других. Я за свою жизнь убил лишь сотню-две насекомых и кустовую розу, о которой не смог позаботиться. Розы я люблю сильно, до безумия, люблю их запах, их лепестки на ощупь. Уважаю их слабость, их уязвимость. Вижу в них гордость, но не вижу гордыни. Они требовательны к себе, как любое великое творение, как деяние гения. Я посягнулся на сокровенное лишь раз, когда хотел укротить их дикость, их тонкую красоту. Я хотел поработить запах роз, заставить его служить мне. Поставить себя выше Их. Осенью я выкупил куст у знакомых, но не удосужился дать им новую землю. Лишь дал воды слабым, больным корням, и установил на письменном столе рядом со всеми писаниями. Как же было прекрасно писать среди роз! Отвлечься, чтобы уткнуть свой нос в мягкую плоть бутонов, втянуть все ароматы поглубже, насытиться и с кружащейся от сладости головой продолжить работу. Но они увядали под атакой слепых и безносых мошек, что пускали желтую хворь по листьям моей красоты. Я отрезал по листу, потом и по ветке. Но я не мог обезглавить ее. Четыре красные головки стояли так пусто на голых стержнях, и все это имело ужасно жалкий вид. Через пару дней они начали осыпаться, а всепожирающие мошки плодились и основались надолго в моих тетрадях, стаканах и засушенных листьях. В воскресенье я выкинул ее с балкона.
Надо же, какой я сильный! Если выдержал свои мысли, выдержал тьму, самого себя значит, выдержу все, что угодно.