Я родился, принеся в мир смерть, и теперь ехал в одолженной у инквизиторов упряжке, направляясь в сторону Сите, а сзади в багажном отделении трепыхались тела горе-воителей.
Упряжь сейчас не лучший способ передвижения, не поспоришь. Копыта грохочут по мостовой, оси вихляются и скрипят безбожно. Самый простой способ привлечь внимание в наводненном соглядатаями Париже шуметь. С другой стороны гетто мне помогает.
Передо мной пробегали улицы, как сменяемые декорации в кукольном театре. Все пестрые и очень разные. Некоторые, испещренные торговыми лавками, другие предприятиями и прачечными. Фабрики эти делались не для людей, а для прибыли. И все же рабочая окраина, презираемая состоятельными господами, билась артерией Города. Совсем не праздная, она хранили в себе настоящее, то самое, чем люди жили испокон веков. От стен отделялись тени, батраки переливались из двери в дверь. Постепенно мне открывалась жизнь гетто, о котором знаешь, но истинного облика не увидишь, пока оно само не признает тебя и не распахнет чертоги. И вот я услышал его: хохот и плач разной силы и тембров, стоны кончающих мужчин и женщин за приоткрытыми ставнями. Эти звуки смешивались со стуком копыт, скрипом колес, визгом шарниров на несмазанных осях, тихим воем перепоясанной мостами Сены, отголосками рвоты и мочеиспускания. Идеальный фон, чтобы затеряться.
Пыльная нечищеная дорога ныряла из переулка в переулок. Дорога эта каждый день издевалась над извозчиками, пытающимися не убиться на ней. Неровная лента брусчатки изгибалась, как ей хочется. Мостовая была ужасна в своих зигзагах и раскиданных как на душу придется адресах, заставленная телегами, брошенными где попало.
За очередным поворотом покачивался на ветру красный масляный фонарь, и за его световым кругом стало еще темнее. Я вгляделся в мрачную перспективу каньона-улицы, изредка нарушаемую бликами лучин из окон борделей. В отдалении послышались крики загулявшего мужика, слова были нечеткими, но в них звучала такая ярость, словно он собирался учинить здесь кровавую баню. Из какого-то угла принесло тонкий всхлип женщины, сразу оборвавшийся. В шаге от упряжи громко чихнул старичок, затем последовала вспышка пламени, поджигающего табак в наспех спеленутой папиросе. На миг я увидел сдвинутые в сосредоточении брови, потом лишь танцующего светлячка во тьме.
Быстрые башмачки вдруг вспорхнули на подножку упряжи, и тень, чтобы не упасть, ухватилась за вожжи прямо поверх моей руки. Молодая девушка, пропахшая салоном на улице Мулен, замурлыкала, касаясь губами моего уха:
Отдамся за монету, что позвякивает в кофре твой повозки!
Девчонка пахла, как Тиферет. В душе шевельнулось недоброе.
Там только пара разрубленных инквизиторов, милая.
Очень смешно! не поверила она, отсосу за пол экю, соглашайся!
Загляни, разрешил я.
Девчушка фыркнула, как скаковая лошадка, потянулась к багажному отсеку, а потом резко вскрикнула и отвалилась от повозки.
Извини, сказал я уже в темноту.
Да и кто виноват? Эта дорога и улицы, ведущие к центру, были пропитаны кровью на километр вглубь. Старый Город помнил многое. И я помнил. Я думал об этом и видел, как дорожки сходились. Бордель, убитая девушка, одноглазый, потом Мара, еще эти инквизиторы, священнослужитель Баллок Круг сжимался. Баллок. Он был епископом на острове и пытался растлить Мару однажды, из-за него меня сковырнули с места и отлучили от церкви. Никак не успокоится. Он исповедует почетных прихожан в Соборе воскресными ночами, конечно, ворота для прочих будут закрыты, но взять его в другом месте случай может и не подвернуться.
Бледно светила субботняя ночь. Одежда после расправы начала выделять тусклый, но отчетливый смрад смесь запахов пота, крови и плесневелой бумаги. Я не мог отделаться от мерзкого ощущения, что попахиваю бойней, как чахоточный бык. Это сильно путало мысли, а значит, оставшийся до аудиенции день нужно скоротать в тишине.
[ССХЛАЦЦЦ]
Ступеньки повели наверх быстро и покорно. Я пролез внутрь заброшенной колокольни, возвышавшейся недалеко от Нотр-Дам, и вскарабкался на самый верх. Разместившись у небольшого оконца под куполом набата, покрытого паутиной, я вслушивался в тишину. Вот уха достигло едва слышное в дали ржание лошадей, а вот знакомый шелест паук плетет паутину отчаяния. Устремив широко открытые глаза в теплое марево, я вглядывался в маячивший в лунном свете и стрекотании насекомых сказочный замок. Его суровый фасад, охраняемый каменными горгульями, широкий свод и леденящая нагота оставались неизменны веками.
В какой-либо праздник как по сигналу с восходом солнца дрогнут множество колоколов. Протяжные надтреснутые голоса аскетичных монастырей подхватываются угрюмым голосом Бастилии, ему вторят тяжелые равномерные удары набата Собора Парижской Богоматери
«И произошли молнии, громы и голоса, и сделалось великое землетрясение, какого не бывало с тех пор, как люди на земле. И город великий распался на три части, и города языческие пали, и Вавилон великий воспомянут пред Богом, чтобы дать ему чашу вина ярости гнева Его. И гор не стало; и град пал с неба на людей; и хулили люди Бога за язвы от града, потому что язва от него была тяжкая».
Дома раздвинулись, навстречу выползла забитая улюлюкающей толпой площадь. В центре деревянный эшафот, девушка привязана спиной к столбу, запачканное кровью платье изорвано в нескольких местах, правая грудь обнажена. Стожки из хвороста накиданы вокруг помоста.
Я потупил взор: ведьма будет мучаться от жара и в лучшем случае захлебнется в дыму, но может и сгореть раньше. Толпа в радостном возбуждении это радость честных горожан, предавших суду нечисть. Надо жить по Библии, а не по заповедям из черных фолиантов.
Сердце мое стукнуло чаще. Пепельные локоны девушки прилипли к лицу, я невольно протиснулся сквозь толпу ближе к помосту. Там сухопарый священник потрясает распятием, рядом огромный и неподвижный, как утес, палач.
Вокруг лысые головы, волосатые головы. Народ разодет точно на праздник: не каждый день ведьму сжигают.
Я остановился возле деревянных ступеней. Священник небрежно покосился на меня, глаза его собирались пробежать дальше, но вдруг расширились в удивлении. Я тоже узнал визави: епископ Баллок вершил суд Божий.
Как ты посмел явиться, Бродяга?
Чем дороже шляпа, тем ниже ее владелец склоняется перед ветром, сказал я, чуть дернув головой, изображая поклон. Кого предаем огню?
Ведьму, ответил Баллок зло. Что таращишься, родственную душу узрел?
Я поднялся по ступеням, и с каждым шагом толпа будто бы ахала. Ведьма приподняла голову. Свалявшиеся от крови волосы раздвинулись, я увидел исхудавшее, деформированное гематомами лицо Марены. Палач по сигналу епископа зажег факел, народ ликующе завыл, толпа колыхнулась, стремясь приблизиться, вдохнуть аромат тлеющей плоти, насладиться собственным счастьем, ведь кому-то сейчас намного хуже.
Мара! вскрикнул я. Мара! Ты меня слышишь?..
В ее глазах медленно проступило осмысленное выражение. Черные от побоев губы зашевелились, но я не смог расслышать ни слова.
Епископ закричал в ярости:
Отойди, сатана!.. Поджечь хворост!
Палач стоял в нерешительности:
Но как же, там Бродяга Мясорубка. Он меня от петли спас.
Священник заорал торжествующе:
Нет!.. Это Антихрист, я в нем сразу распознал нечистого, Папа по доброте своей пожалел змею! Жги!
Палач нахмурился, кивнул стражам, те взбежали на помост, набросили мне пахнущий псиной ошейник, и на цепи оттащили от эшафота. Мара сразу сникла. Скорбь и усталость были в ее фигуре. Голова склонилась набок так выглядит в петле тело повешенного.
Хворост вспыхнул с готовностью, огонь быстро охватил помост, стыдливо прикрыв его дымной вуалью. Епископ стоял с застывшим лицом, на потном лбу играли багровые отблески.
Ведьма умирала у меня на глазах. Даже сквозь густой жар, поваливший от костра, я чуял силу охватившего крестьян безумия. Мара, прелестная добрая девушка, растворялась в вечности.
Прости их, услышал я из огня. Господи!
В глазах помутилось, я дернулся, волоча за собой тюремщиков, ошейник стянул шею, я услышал сдавленный хрип звук собственного горла. В воздухе стоял тошнотворный запах аутодафе.
Порыв ветра закружил солому под ногами, охапка тростинок метнулась к костру, но сгорела еще на подлете. Я почувствовал, как из нутра, знаменуя начало безумия, рвется удушающий, истошный вопль.
РРРРРРГХ
Очнулся от жуткого холода, в голове стоял колокольный звон. В момент пробуждения колокола прыгали по кончикам моих нервов, и их языки били в мое сердце со злобным железным гулом. Этот звон был страшен, но еще страшнее было сгорающее тело, девочка, превратившаяся в ночь, и ее вопль о прощении. Три простых слова пронеслись эхом над миром.
Когда я открыл глаза, увидел лишь серую пелену. Пошевелиться удавалось с трудом, и я застонал от беспомощности, с удивлением прислушиваясь к своему слабому сиплому голосу. Горячие пальцы коснулись лица, и серый занавес исчез. Я успел разглядеть удаляющуюся влажную тряпку. Сверху нависло изможденное лицо, походящее на череп, обтянутый декоративной кожей. Человек был стар, но острые скулы выпячивались так резко, что дряблая кожа в двух местах вот-вот прорвется. Я ощутил страх, череп прошептал бесплотным голосом:
Меня зовут Гебура, я живу здесь.
На нем балахон грязно-серого цвета, ткань надувается как парус под порывами сквозняка, искажает фигуру. На груди, в разрыве материи, гуляет, ударяясь о ребра, тяжелый медный крест на толстом как канат гайтане. Глаза выцветшие, черная борода клоками, больше на лице ничего не разобрать, сплошь корка из сажи и глубоких порезов, заклеенных сухой кровью.
Отшельник приложил к губам бутыль со спиртом. Бульканье, издаваемое пьющим, было единственным звуком в наступившей вдруг мертвой тишине. Гебура, с прищуром наблюдавший за снижением уровня жидкости, наконец кашлянул и продолжил:
Это место для потерянных душ, зачем пожаловал? у старика на носу висела капля пота, и я уставился на нее.
Колокольня достаточно высока, чтобы не утонуть в море гниющей плоти, захлестнувшей город.
Он пережевал крупицу удивления, затем провел языком по пересохшим губам, слизывая соль у их кромки.
Да, в мире полно дерьма; надо иметь крылья, чтобы не утонуть в нем Хотя и в дерьме можно найти просветление.
Я давно запутался в попытках отличить одно от другого. Я сделал глоток из протянутой мне бутыли, разжевал оставшиеся на губах спиртовые капли. Все может быть не тем, чем кажется.
Лучше всего золотая середина, как в женщине без белья. Отшельник улыбнулся, но продолжил серьезно: В этом и есть тяжесть. Путь праведника указан в писаниях святых, а ты ты ох Старика перекосило, я увидел, как он задрожал мелко, почти неразличимо для глаза. Спрятанные в ресницах глаза, казалось, смотрели не только на меня, но сквозь меня и в то же время внутрь. Возможно, нищий что-то читал. Будущее, или прошлое? Я кивнул, ответил нехотя:
Не все каноны можно соблюсти, работая на бойне, и не все дороги указаны в писаниях.
Отшельник покачал головой, в глазах проступила печаль, вылезла из глубин. Потом он сказал:
Я, хоть и нечестивец, вижу. Тьма сгущается, а ты на обрыве завис, добро все пытаешься сделать, а оно больше тебя, не по силам, ты как тростинка под камнем тяжелым застрял. Их много, врагов твоих много, они стоят огромной толпой во тьме, только глаза горят, из пастей пена клоками. А ты не боишься, убить их хочешь, поквитаться, только не важно потом будет, кто из вас грешен, а кто праведен. Никому не спастись, всех до единого мгла заберет. Убьешь врагов и сам погибнешь. Уезжай из города, отпусти ненависть, а иначе сожрет и кости твои по земле расшвыряет так, что не найдешь упокоения.
Ты пророк что ли, юродивый?
Не ухмыляйся, в церковь сходи, испроси благословения, время лечит.
Я вздрогнул, поняв, что старик и впрямь чует или видит нечто зло.
В церковь? Загляну, как раз собирался, только отдохну немного
Не для того силы копишь. Вижу я твой крестовый поход как сквозь дымку над рекой мертвых. Вижу тела врагов твоих, на части разорванные, вижу тебя на костре, легкие пробиты, и дым изнутри бежит. А из друзей никого, только ненависть вокруг. Один ты идешь, но туда ли путь держишь, прав ли? Отступись.
Я представляю зависшую над бездной свою жизнь, волков, которые как дворовые псы дерутся за потроха убитых мной людей. Волна ужаса сотрясает нутро, но в памяти всплывает сон, бьет по мозгам снова и снова Мара Мара, кричащая из огня о прощении, и страх забивается в конуру, прячется там.
Я не ищу умом, отче, где дорожка почище, а солома мягче, я следую зову сердца. Прав ли я? Не знаю, что люди потом скажут, а вы сами как считаете, стоит один человек всего человечества?
Старик помолчал. Казалось, он хочет уйти от ответа, убежать, затаиться. Наконец сказал:
Церковку видишь? он кивнул за пределы бойницы, туда, где вдалеке вырисовывался мощный силуэт увенчанного горгульями собора. На крест посмотри.
Я глянул, различил серое марево.
Не вижу, темно.
Лучше смотри.
И только когда от перекладины креста оторвалась гигантская крылатая тень, я разглядел собор, его башни, розу, украшенную цветными витражами. Тень дважды взмахнула крыльями и снова угнездилась на кресте. Я похолодел.
И что видишь? Гебура наблюдал за мной пристально.
Крест, и на нем тень какая-то. Не разобрать.
Это тень орла, твоя тень. А на кресте ты распят. Прямо на Соборе Парижской Богоматери. Хочешь верь, хочешь не верь.
Почему там?
А потому, что заступаясь за одного невинного, вступаешься за всех. Только люди тебе такого не простят, распнут, как Иисуса. Я вот понял это давно, плюнул, и общества более не ищу. Слава Богу, я безбожник.
Мой язык с трудом провернулся во рту, скрежетнул наждачной по небу:
И что, нравится такая жизнь?
Он задумался, кивнул нахлынувшим воспоминаниям, будто приветствуя старых друзей, растерзанная толпой семья и увядшее рыцарство отразились в его глазах. А я не мог оторвать взгляд от болтающейся у него на носу капли, но та упорно держалась.
Здесь люди, как огромные ракообразные, произнес отшельник, вылупляются, проламывая скорлупу, и заселяют Город, где весь их потенциал разбросан на прилавках огромного рыбьего рынка. Я просто не хочу быть товаром.
Город это коробки из кирпича, стекла и переработанного мусора. Это улицы. Именно они, одинокие длинные улицы прилавки базара. Город Это люди. И их расписание. Из года в год, возвращаясь домой в одно и то же время, проходя по одной и той же улице, веришь в рабство. Улица такой же товар. Она идет вместе с тобой в конце дня, когда зажигаются фонари, пахавшая, как лошадь, принимая на свою мостовую неподкованные копыта, колеса карет и телег, выслушивая пьяный гомон гуляк. Она идет вместе с тобой плавно, не торопясь, придерживая кандалы, чтобы ты не свернул с нее, не освободился. Помни, расписание священно, завтра утром ты должен вновь напялить мушкетерский мундир с аксельбантами скомороха, ведь фабрика встанет, если не придешь. Фабрика твоя жизнь. И улица тоже. Город это ты.
Я ощутил действие спирта, смешанного с препаратами. Спирт. В его коде была великая тайна я почувствовал, что встретился лицом к лицу со Смертью на уикенде, череп в моей бороде качался взад-вперед на соломенном тюфяке в такт сердечному ритму. Такое чувство посещало только в снах детства, когда падал в бездонные пропасти и не мог проснуться.
Нееет, прохрипел я.
Да, ответила Смерть. Я съежился от ужаса, косматого и допотопного. Перед мысленным взором пронеслось множество картин прошлого, при взгляде на каждую я сгорал от стыда как грешник на Страшном суде. Чернота разъедала изнутри, под ее натиском скукожился пищевод. Желудок подскочил к горлу, и я почувствовал себя змеей, блюющей из Вселенной. Потом медленно в черноте зародилась жемчужина света, будто смотрю со дна колодца, и очертания колокольни возвращались в мое сознание.
Старик рассмеялся по-крабьи, я попытался разглядеть его сквозь тьму ночи, и понял, что глаза гигантского ракообразного смотрят на меня, как две пуговицы, застывшие в желатине. Эти пуговицы заключили меня в девятом круге ада, под торосом Ледяного озера Коцит.