Всунул шарик обратно в широкие ладони чухонца и принялся выталкивать приятелей на улицу.
Куда «закрываемся»? Будний день сегодня, четверг!
Щетверг, пятницатебе какая разница? Иди отсюда, пока я околотощного не позвал.
Татарин вынул из кармана дворницкий свисток и сделал вид, что собирается подавать сигнал.
Да, день определённо не задался.
* * *
Что это на меня накатило, стонал Фёдор, надо было соглашаться с татарвой. Хотя бы «мерзавчика» купить.
Чухонец сочувственно молчал.
Приятели убежали недалеко: спрятались в чахлых кустах, поблизости от входа в подвал. Мало ли: вдруг хозяин передумает?
Но старьёвщик запер дверь на огромный висячий замок и ушёл куда-то, шаркая калошами.
Что же делать-то?
Страдалец оглядел двор доходного дома и увидел мальчика на лавочке, читающего книгу.
Во, чистенький, в матроске. Богатенький. Может, купит астролябию?
Подошёл, покачиваясь. Сказал:
Здорово живёте, господин хороший.
Мальчик лет девяти встал со скамейки, снял бескозырку, вежливо кивнул:
Здравствуйте. Чем могу служить?
Ишь ты, восхитился страждущий, вот я, положим, Фёдор. А ты кто, барчук? Чего тут делаешь?
Николай Ярилов, к вашим услугам. Готовлюсь к вступительным экзаменам в кадетский корпус.
И продемонстрировал обложку учебника арифметики.
Умна-а-й, из последних сил продолжал очаровывать Фёдор, генералом станешь, попомни моё слово. Купишь астролябию?
У вас есть астролябия? обрадовался мальчик. Но тут же расстроился: Наверное, дорогой инструмент. Я вряд ли располагаю необходимой суммой.
Полтинник, торопливо сказал Фёдор, ладно, сорок копеек.
Сколько? не поверил Коля. И попросил: Покажите, пожалуйста.
Эй, чухна! Ну ты где, замёрз, что ли? Шибко беги сюда и покажи господину кадету прибор.
Эстонец вытащил из мешка и положил на скамейку похищенное у военных моряков. Три головы склонились над штуковиной странной формы.
Это, разумеется, не астролябия, уверенно сказал Коля.
Тю, много ты понимаешь. А что тогда? Тут меди одной фунта на три. Бери, пока дают. Хорошая игрушка. Смотри! Тяжёлая, прочная.
Фёдор схватил предмет и с размаху бросил на гранитный столбик, врытый посреди двора; но дрожащие руки подвели, и штуковина зарылась в мягкую землю.
Подождите, наморщил лоб мальчик, где-то я видел подобное. У папы в книгах?
Крепкая! Ни в жисть не разобьётся. Играйне хочу, пробормотал Фёдор и вновь воздел над головой добычу, прицеливаясь в гранитную пирамидку.
У Коли Ярилова с внезапной, пугающей чёткостью всплыла картина из отцовской служебной книги: «донный взрыватель к девятидюймовой чугунной бомбе»: цилиндр с резьбой и конусообразная нашлёпка
Сказать он ничего не успел.
Белая вспышка ударила в глаза, нестерпимо горячая волна обожгла, ударила, опрокинула
Ещё долго эхо взрыва билось о каменные стены, пытаясь найти выход из тесного двора.
* * *
Сентябрь 1899 г., Санкт-Петербург
Осень первыми золотыми листьями падала на бульвары столицы; перелётные птицы всё чаще поглядывали в остывающее небо, планируя маршрут на юг, а в противоположном направлении потянулись в Санкт-Петербург войска, возвращающиеся из летних лагерей по железной дороге.
У Царскосельского вокзала строились кадеты: ротные офицеры рычали на мальчишек в белых гимнастических рубахах, прозванных для краткости «гимнастёрками».
Начальнику училища подали экипаж: застонали рессоры, принимая семипудовую тяжесть. Пожилой генерал, кряхтя, разместился, заняв чуть ли не всю ширину сиденья. Махнул снятой с руки белой перчаткой; капельдинер понял и подал знактут же загрохотал невпопад кадетский оркестр, завыла медь помятых труб, забухал огромный барабанедва ли не больший по размеру, чем лупящий в кожаный бок упитанный кадет.
Впередизнамённый расчёт из лучших фрунтовиков выпускного класса; орлиные головы трепыхались на ветру, дразнились узкими языками. Старшие шагали браво, высекая подковками сапог искры из мостовой, выпятив колесом грудь; публика замирала на тротуарах от восхищения, размахивала приветственно зонтиками; стреляли глазками гимназистки и утирали платочками слёзы умиления матроны.
Бухал барабан, грохотали сапоги, стучали сердца. Последними шли, едва поспевая, младшие; семенили невпопад, неспособные шагать так же широко, как их взрослые товарищи. Были они ростом равны лежащим на плечах тяжёлым винтовкам, а шеи их торчали из шинельных скаток, словно тонкие ветки из вороньих гнёзд. Отстающих взводные командиры хватали за воротники и подтаскивали к строю, как сука подтаскивает за шиворот щенят, укладывая в корзину.
Директор гимназии поморщился: рёв оркестра с улицы мешал разговору. Подошёл к окну, закрыл створку, повернул бронзовую ручку.
Так на чём мы остановились, милостивый государь?
Инженер-капитан содрал перчатки, бросил в фуражку, лежащую на столе. Сказал:
На этом несчастном случае со взрывателем. Мой младший сын теперь калека. Передвигается лишь с помощью костылей. Врачи обещают улучшение: возможно, со временем костыли удастся заменить на трость.
Директор потеребил холёными пальцами золотую цепочку, но вынимать часы не решился, чтобы гость не принял этот жест за невежливый намёк.
Ну-с, я прослежу, чтобы классный наставник провёл беседу с гимназистами. Поверьте, у нас прекрасные дети, они не будут дразнить вашего сына. И он вполне сможет пройти курс обучения. За исключением, конечно, гимнастики, военного строя, фехтования. Но эти предметы предназначены для гармоничного развития и не являются основными, так что не извольте беспокоиться. Вот сможет ли он без посторонней помощи ходить по лестницам? У нас, знаете ли, младшие классы на третьем этаже. Смею спросить: почему вы не желаете обучать сына на дому? Насколько я могу судить, жалованье вам позволяет нанимать домашних учителей. А после он сдаст экзамены экстерном. Многие так делают
Дело не в преодолении лестниц, сказал офицер, а в ином преодолении. Видите ли, я вдовец. Мать Николая умерла родами. Его родами. Сам я по делам службы вечно отсутствую, вынужден жить на казённой квартире в Кронштадте, но и там бываю редко. Коля находится на попечении Александры Яковлевны, сестры моей покойной жены. Старший брат его заканчивает Павловское пехотное училище. Словом, дома ему одиноко. Сын и сейчас, после несчастного случая, часто замыкается в себе: он мечтал о военной карьере, теперь недоступной. Думается, что среди сверстников ему будет лучше, общение отвлечёт от печальных раздумий.
Пожалуй, вы правы, директор кивнул, новейшие педагогические учения высоко ценят общество сверстников в развитии индивидуума. Что же, вступительный экзамен Николай выдержал успешно, никаких препятствий для его обучения нет. Я постараюсь особо следить за ним, накажу надзирателю и учителям.
Директор достал белоснежный платок, деликатно высморкался. Спросил:
А что, его мечта была столь серьёзна? Детские надежды часто меняются, и я не стал бы
Серьёзна, поверьте мне, перебил инженер-капитан.
Ну да, разумеется, согласился директор. И поморщился: за окном сфальшивил тромбон.
Последняя кадетская рота скрылась за углом, вернулись на свои ветки успокоившиеся вороны. Публика разошлась по гражданским делам.
Мальчик, опирающийся на костыли, продолжал смотреть вслед исчезнувшему строю.
* * *
Откровение второе
Весна 1900 г., Санкт-Петербург
Самыми трудными были лестницы.
Вы даже не представляете, сколько их. Можно подумать, что кто-то, зло ухмыляясь, сначала соорудил невообразимое количество лестниц и только после выстроил вокруг них город.
Сияющие мрамором и рассыпающиеся истёртым плитняком, скрипучие деревянные и гулкие чугунные. Закрученная кругами ада лесенка на империал конки была вообще пыткой непреодолимой: приходилось ехать внизу, среди пожилых чиновников и жалостливо качающих головой мастеровых.
Вот эта жалость была хуже любого неудобства и невыносимой боли во всём теле, устающем к вечеру безмерно.
Лестницы и ступени, ступени и лестницы. Я наизусть выучил дорогу: три этажа вниз из квартиры; каждую неровность панели и каждую щербину поребрика; вечно скользкое от петербургской мороси крыльцо гимназии; четыре ступени вниз, в шинельную, и потом столько же обратно. И шесть пролётов по семнадцать ступеней в каждом, чтобы подняться в наш класс.
Я постоянно опаздывал, не поспевая за резвыми однокашниками, и часто коридорный паркет скрипел под моими костылями в полной тишине, когда занятия уже начались; это нервировало преподавателей.
Меня опять жалели: учителя терпеливо ждали, когда я усядусь, пристроив костыли у стены (они имели обыкновение падать с жутким грохотом в самый неподходящий момент); товарищи проявляли заботу, предлагая поднести ранец или помочь вскарабкаться на очередной пролёт. Думаю, не все они были искренни в своём сочувствиискорее, исполняли указание классного наставника. Я остро чувствовал эту (быть может, придуманную мной) фальшь и ненавидел их всех: и изображающих сопереживание гимназистов, и накрахмаленного наставника, и лестницы, и костыли
И себя. Больше всего я ненавидел себя.
И ещё. Мне страшно, до судорог, хотелось врезать костылём кому-нибудь прямо в эту лживую гримасу соболезнования. Всё равно кому.
За одним исключением.
Серафим Купчинов, Купец, дразнил меня и издевался вполне искренне. Зайдя за спину, следовал за мной по коридору, копируя мои неловкие движенияк радости хихикающих поклонников его огромных кулаков. Купец сидел в первом классе третий год, не в силах одолеть премудрости учёбы; говорят, сам директор упрашивал отца перевести своего обалдуя в учебное заведение попроще. Но папенька Купца доставал толстую пачку ассигнаций и вносил очередное пожертвование в кассу гимназии; и директор, вздыхая, покорялся року.
Надо ли говорить, что Купец был на три головы выше любого из нас; на верхней губе его пробивались вполне заметные усы, пропахшие махоркой; а несчастная «детская» парта скрипела под мощным телом, грозя развалиться. Купца побаивались даже пятиклассники.
Купец презирал меня неприкрыто, дразнил «калекой», «убогим» и «каликой отхожим». Произнося последнее, он жутко хохотал: ему казалось весьма остроумным упоминание «отхожего места».
Так вот, психика моя была настолько измучена, искажена, перекручена, словно жилы на левой покалеченной ноге, что я даже испытывал некую симпатию к Серафиму. Было нечто общее в нас: урод физический и урод умственный. Мы дополняли друг друга, как газовая гангрена дополняет смердящую шрапнельную рану.
Это случилось в один из мартовских дней; снег на заднем дворе гимназии таял, превращаясь в отвратительную бурую кашу; было промозгло и сыро. Я сидел на деревянном чурбаке и смотрел в свинцовое небо, когда рядом запыхтел Купец.
Привет, контуженый. Хочешь, Кронштадт покажу?
Я отшатнулся и начал нащупывать костыли. Один раз, в самом начале учёбы, я наивно согласился: в Кронштадте служил папенька, по которому я сильно скучал. О, как я был глуп! Купец тогда схватил меня, сдавил широченными ладонями голову, размазывая уши, и приподнял под хохот публики.
Ну, чего молчишь? Видишь Кронштадт или повыше надо?
Не в силах произнести и слово, я лишь мычал, а слёзы унижения и боли обильно орошали щёки.
И вот теперь Купец вновь предлагал мне эту пытку, забыв, видимо, что я знаю, в чём она состоит. Как я уже упоминал, сын хозяина десятка лавок не отличался остротой ума и крепостью памяти.
Благодарю, прошептал я, понимая, что убежать мне не удастся, нынче уже видел.
Ну, нет так нет, неожиданно согласился Купец.
Легко подкатил неподъёмный обрубок, уселся и спросил:
А ты чего гимнастику прогуливаешь?
Так я же
Тьфу ты, точно. Забыл. Извини.
Не за что.
Я вдруг осознал, что Серафим впервые на моей памяти извинился: не то что передо мной, а вообще.
А я вот прячусь. Батя кучера прислал с запиской, чтобы с уроков отпустили. А я знаю, зачем. Пороть меня хочет. Я в лавке четверть керосина спёр да продал, а он и заметил, видать.
И Купец достал помятую папиросу, что было признаком временного богатства: насколько я мог судить, состоятельный отец карманными деньгами сыночка не баловал, и Серафим обычно использовал самокрутки. Это вызывало презрение старшеклассников: те из них, что баловались табакокурением, никогда не опускались до плебейской махорки.
Огонь есть? Чёрт, да откуда у тебя.
Есть.
Я, торопясь, расстегивал ранецзамерзшие пальцы никак не справлялись с ремешком. Наконец достал и протянул коробок.
Пожалуйста, пользуйся, Куп То есть Серафим.
Купчинов тряхнул коробок, удивлённо посмотрел на меня. Прикурил, затянулся и сказал:
Спасибо, выручил. А Серафимом меня не называй, дурацкое имя. Спички тебе зачем, ты же не потребляешь?
Мало ли. Для опытов всяких.
Вот умный ты, калека. То есть это, извини. Коля. Книжки читаешь. А я не могуглаза болят. Опять экзамен провалю, не переведут меня. Батя вожжами взгреет. Знаешь, как больно? В прошлый раз драл, так я три дня в сеннике валялся, отходил.
И Купец вздохнул. Не как вечный мой ужас и тиран, а как обыкновенный человекгорько.
Почему же не выдержишь экзамен? осторожно спросил я, боясь спугнуть эту проклюнувшуюся в нём человечность.
Да не понимаю я. Учителя только злятся, орут. А когда орутя тупею. Слов не могу разобрать, обидно становится. Отец говорит, что я даже в помощники приказчика не гожусь, разве только в поломои. Вот дроби эти дурацкие: почему одна вторая больше, чем одна третья? Три-то всяко больше, чем два. Ерунда какая-то.
Я поднял две примерно одинаковых щепки. Одну переломил пополам, вторуюна три части. И показал.
Ух ты, поразился Купец, а ведь верно!
Потом мы вместе ломали щепки на четыре, пять и даже шесть частей. Потом я достал тетрадку по арифметике, и мы разобрали домашнюю задачу.
Потом зазвенел звонок. Купец сказал:
Здоровско. Главное, всё понятно объясняешь. Три года эту муть учу, и без толку, а ты за четверть часа Спасибо. Пошли, что ли, провожу тебя. Сейчас география, а я-то домой пойду.
Так бить же будут?
Да ладно. Потерплю уж. Батя-то отходчивый.
Мы обошли здание гимназии; одноклассники выскочили на перемену и дрались у крыльца снежками. Увидев нас вместе, притихли.
Слушайте сюда. Коля Яриловмой друг, ясно? Если кто хоть пальцем
И Купец помахал здоровенной колотухой.
Всем понятно? Ну ладно, Коля, бывай. Пошёл я.
Он протянул огромную ладонь и осторожно пожал мои пальцы.
* * *
Гимнастику и военный строй у нас преподавал отставной поручик Лещинский; он же вёл платный кружок фехтования, а иногда подменял и преподавателя танцев. Это был крепко сбитый, ловкий мужчина, всегда безупречный в одежде; старшеклассники, многозначительно ухмыляясь, сплетничали по поводу его успеха у женщин. Мне это казалось странным: Лещинский был неимоверно стар, глубоко за сорок.
Прозвище у него было Пан. Не знаю, чего в этом было больше: польского происхождения или намёка на козлоногого весельчака из древнегреческих мифов.
Когда класс отправился на очередное гимнастическое занятие, я привычно поковылял на улицу, собираясь почитать найденный в домашней библиотеке учебник по гальванике для минных кондукторов: подобная литература нравилась мне гораздо больше однообразных историй о сыщике Нате Пинкертоне.
А вы куда, молодой человек?
Передо мной стоял Пан: ладный, плечистый, в безупречной визитке и модном галстуке. Офицерскую осанку портило лишь задранное выше левое плечо. Его бритый череп сиял на весеннем солнце, а нафабренные усы топорщились стрелами Амура, смертельными для женских сердец.
Так я же
Что? Не хотите ли вы сказать, сударь, что отлынивать от занятий физической культуройдостойное предприятие? А ну-ка, пойдёмте.
И он повёл меня по коридору. Не понимая, что Лещинский задумал, я на всякий случай шёл нарочито медленно, с трудом переставляя костыли, вздыхая и страдальчески постанывая.
Когда мы вошли в гимнастический зал, Купец прикрикнул на товарищей:
А ну, тихо. Стройся!
Купчинов был неизменным старостой класса на всех занятиях у Лещинского, как самый физически развитой; и эти уроки были, пожалуй, единственными в гимназическом курсе, которые мой новый друг обожал.
Смирно! гаркнул Купец. Равнение направо.
Класс, построенный в две шеренги, вытянулся, пялясь якобы на преподавателя, но на самом деле на меня.
Вольно, сказал Пан, занимайтесь по плану. Сперва разминка.