Зашел проститься. Еду в Париж. Меня пригласили на симпозиум ученые-металлурги заводов Шнейдер-Крезо.
Я краем уха слышал о твоей поездке. Счастливчик, увидишь Париж.
Герлах расплылся в улыбке:
О, Париж, он незабываем, как первая любовь. Покажи мне свои новые приобретения, попросил профессор.
За последние три месяца ничем похвастаться не могу, улыбнулся Отто, но в начале этого года мне предложили два клинка Людвига Штифке. Тебе что-нибудь говорит эта фамилия?
Кое-что, Отто, кое-что.
Обрати внимание на гравировку лезвия: охота на вепря, объяснил Отто, подойдя к стене, где были развешаны клинки. Один из них, тот, что справа, экспонировался на международной выставке 1896 года в Париже. Говорят, у этого Штифке клинки изумительной прочности?
Как знать, усмехнулся Герлах. Сработаны они с немецкой старательностью и неплохо смотрятся. Пожалуй, это единственное их достоинство.
Что ты имеешь в виду, Герман? Только без загадок.
А если я тебе скажу, Отто, что есть сабля, против которой этот клинок с международной выставкикусок водопроводной трубы?
Я потребую доказательств, Герман.
Получи доказательства, Отто.
Профессор открыл саквояж, вытащил сверток и развернул его на столе. Перед графом лежали две половинки разрубленного клинка. У самой рукояти Отто увидел золингеновское клеймо и едва приметные буквы готического шрифта, обозначавшие имя мастера-оружейника.
Сабля старика Штифке, произнес Герлах.
Ее сломали?поинтересовался граф, дотрагиваясь до обломков сабли. Или перепилили особой сверхпрочной пилой?
Нет. Сабля рассечена саблей.
Невероятно, прошептал граф. Сталь крушит сталь. Герман, я хочу знать подробности.
Ранним утром меня навестил старик Штифке, сказал Герлах. Ты хорошо знаешь, Отто, я не провожу исследования на квартире, но старика пришлось принять и выслушать. Он был совсем плох, и думаю, что часы его жизни сочтены. Он поведал мне занимательную историю. Двадцать восемь лет тому назад на одном из русских оружейных заводов проводили испытания клинков на прочность. Сабля нашего уважаемого мастера Штифке была рассечена русской саблей. Штифке утверждает, что это булатная сталь, и попросил меня сделать химический анализ среза, приблизительно выявить структуру металла, состав сплава русской сабли. В том, что мы имеем дело с литым булатом, я нисколько не сомневаюсь. Скажу тебе больше, Отто, я интуитивно чувствую, что сплав содержит молибден. Он-то и придает сабле удивительную прочность. О, молибденметалл будущего. В Германии его практически нет. А в России, богатой рудами и полезными ископаемыми, он имеется в избытке.
И где же теперь эта русская булатная сабля?спросил граф.
В России, конечно.
И Штифке знает, где она там находится?
Возможно, но я не успел его спросить об этом. У него начался сердечный приступ, а я торопился, чтобы не опоздать на берлинский экспресс
Ты пока оставишь у меня эти обломки?
Зачем же мне тащить их в Париж, рассмеялся Герлах. Вернусь, и подробно все обсудим. Сплав стали русской саблиотгадка многих тайн. И ты можешь быть уверен, что в твоей коллекции оружия ей нет подобных. Есть над чем поразмыслить, Отто.
Герлах пожал руку задумавшемуся графу, подхватил саквояж и шагнул к двери.
III
Людвиг Штифке лежал укрытый плотным шерстяным одеялом, обложенный грелками с горячей водой. Но ни одеяло, ни грелки уже не могли вдохнуть тепло в его стынущее старческое тело. Поездка в Берлин утомила его.
Он с удивлением чувствовал, что тяжесть и боли в сердце, терзавшие его последние несколько дней, прошли, и тело стало непривычно пустым. Ему казалось, если откинуть одеяло, он взлетит ввысь, как пушинка.
Конрад, сынок, тихо позвал он, испугавшись этой жуткой невесомости. Он понял, что смерть, поселившаяся у него в доме, уже стоит у изголовья.
Конрад, где ты, заплакал старик от бессильной жалости к самому себе.
Сын, скорее догадавшись, чем услышав зов отца, заглянул в спальню и присел на стул рядом с кроватью умирающего.
Не уходи, мой мальчик, попросил Людвиг, я хочу с тобой проститься.
Позвать врача, папа?
Бесполезно, Кони. Врач не господь бог и ничем мне уже не поможет. Дай лучше твою руку. У тебя горячая кровь, Кони. Будешь жить долго, мой мальчик. Странно, ты уже целый год как вернулся с войны, а я все не могу привыкнуть к тому ужасному розовому шраму на щеке.
Не следовало ехать в Берлин, папа, но ты упрям.
Я должен был сделать это раньше, но кто мог знать, что мне станет так худо. Теперь о главном, сынок, пока я еще в сознании: дом и завод я завещаю тебе. Завод стоит без дела. Сегодня наша продукция никому не нужна, но без войны люди обойтись не могут. Надо сохранить производство для лучших дней. Найди выгодный заказ, иначе земельная рента и страховка сожрут всю твою наличность.
Трудно мне будет без тебя, папа.
Ничего. Получится. Я начинал свою жизнь с нуля, не имея лишнего пфеннига в кармане. Ты не потерял, Кони, адрес и фамилии этих русских из Златоуста?
Нет, папа, но в такую минуту
Кони, обещай мне, что выполнишь отцовский наказ, доставишь булатную саблю в Германию. Профессор из Берлина, Герлах, хорошенько запомни это имя, отдает за эту саблю 50 тысяч марок. Ты получишь деньги, а он секрет сплава стали, который нужен Германии для будущих войн. Без прочной стали нам не обойтись. Ты обещаешь, Кони?
Да, папа, я сделаю все, как ты сказал.
Людвиг вздохнул и закрыл глаза. Конрад наклонился над отцом, тот, приоткрыв губы, дышал с присвистом. Он спал, утомленный беседой с сыном.
«Окончательно помешался на этой русской сабле», в сердцах подумал Конрад и тихонько вышел, стараясь не разбудить отца.
IV
Только через неделю Отто фон Варншторф смог выехать в Золинген и в магистрате узнал, что старик Штифке скончался и похоронен на городском кладбище. Отто вернулся домой крайне раздосадованный неудачей. Оставалась последняя надежда на приезд Герлаха, который, как предполагал граф, должен знать адрес, где хранится загадочная и желанная русская сабля, но до поры этот адрес скрывает.
Желание раздобыть булатную саблю не давало Отто ни минуты покоя. Коллекция без нее казалась ему уже не столь значительной. Отто ждал приезда профессора, который должен был прибыть в Берлин со дня на день.
Субботним утром, раскрыв свежий номер «Форвертса», Варншторф прочел окаймленную черной траурной линией заметку под заголовком: «Катастрофа с Берлинским экспрессом». В заметке говорилось о том, что экспресс ПарижБерлин сошел с рельсов в 350 километрах от столицы Франции. Имеются человеческие жертвы.
Ему в глаза бросились несколько строчек текста, извещавших о том, что среди погибших известный немецкий ученый, профессор Герлах.
ИСТОКИ
I
Угрюмов мчался сквозным переулком, хватая широко раскрытым ртом воздух и зажав ладонью рану в правом боку.
Каждое движение причиняло нестерпимую боль, словно кто-то раскаленным гвоздем царапал внутренности. «К реке не добегу», озирался Дмитрий Павлович по сторонам.
Неожиданно он заметил отодвинутую в сторону доску забора. С неимоверным трудом втиснулся в узкую щель и, задвинув доску, упал в траву и замер. Чекисты пробежали мимо забора, и он слышал их шумное дыхание и отрывистые голоса.
Ему, единственному из офицеров, арестованных в эту майскую ночь, удалось скрыться. Когда их под конвоем вывели на улицу, чтобы доставить в ЧК, Дмитрий Павлович решил, что он должен во что бы то ни стало бежать. Он хорошо сознавал, что ему, как руководителю контрреволюционного подполья, расстрел обеспечен.
Один из красногвардейцев зазевался на миг, опустив винтовку дулом вниз, и Угрюмов коротким броском выбил из его рук оружие. Молниеносно ударом приклада сшиб красногвардейца и рванулся вперед.
Не стрелять, брать живьем, раздался за спиной Угрюмова окрик старшего из чекистов.
Это спасло Дмитрию Павловичу жизнь. За ним вдогонку бросились двое чекистов. Почувствовав, что офицер может уйти, один из них выстрелил ему вслед несколько раз из нагана.
«Истеку кровью, погибну», подумал Угрюмов и, отталкиваясь локтями, пополз к крыльцу смутно видневшегося в темноте сруба избы.
С писком шарахнулась в сторону перебегавшая в траве крыса, где-то лениво тявкнула собака, и тотчас все смолкло.
Он добрался к ступенькам и, толкнув дверь, захрипел пересохшими губами: «Помогите, христа ради».
Внутри сруба кто-то закашлялся, и Дмитрий Павлович почувствовал запах высекаемых кресалом искр. В дверном проеме показался сгорбленный старик с горевшим фитилем в руках.
Чего тебе надобно, паря?хрипло спросил он.
Я ранен, истекаю кровью Помогите силы оставили Дмитрия Павловича, и он ткнулся лицом в ноги старика.
Очнулся Угрюмов на полу. Он лежал на старом, сшитом из лоскутов одеяле.
Тяжел ты, однако, паря. Еле заволок в избу, сказал старик и, подняв над головой фитиль, одернул на раненом рубаху. Эка, тебя садануло, хмыкнул он. Погоди, зажгу свечу и перевяжу рану.
У меня кость задета, или пуля в ребрах сидит, вздохнуть больно, пожаловался Угрюмов.
Старик, шаркая валенками по доскам пола, покопался в углу, за божницей, и приладил на табурете огрызок тускло горевшей свечи.
Осторожно коснулся краев раны и, нащупав пальцами пулю, чуть нажал. Угрюмов застонал и прикусил губу.
Вот она, где скрывается, подлая, пробормотал старик. Вынуть надобно, а то закиснет, помрешь от горючей лихоманки. У меня от покойницы-жены спица вязальная осталась. Дай-кось я ей пулю поддену.
Старик достал спицу и, прокалив ее в пламени свечи, склонился над раненым.
Нестерпимая жгучая боль молнией полыхнула в глазах Дмитрия Павловича, и он потерял сознание.
Пришел он в себя от кисловатого запаха самогона, бьющего в нос.
Глотни разок, полегшает, шепнул старик, подсунув к его губам стакан с мутной жидкостью.
Угрюмов глотнул и, судорожно икая, затряс головой. Самогон был теплым и крепким.
Погляди на свою смерть.
Старик показал ему окровавленный острый кусочек.
Как зовут тебя, дедушка, с теплотой в голосе спросил Угрюмов.
Тимохой в детстве кликали, усмехнулся старик. А ты видать, паря, из благородного сословия, из офицерьев.
Угрюмов кивнул и, сняв наручные часы, протянул их старику:
Возьми, дедушка, это хорошие швейцарские часы. Больше у меня ничего нет.
На что они мне сдались? Побудку мне петух соседский прокукарекает.
Тимоха, кряхтя и охая, взбирался на лежанку, бормоча:
Ревматизм замучил. Ох, проклятущий. Уж который год кости ломит.
Дмитрий Павлович, ослабевший от потери крови, проснулся поздно. Часы показывали полдень. Тимохи в избе не было.
«Дождусь ночи, уйду», подумал Угрюмов.
От голода кружилась голова и подташнивало.
Через некоторое время, опираясь на суковатую палку, пришел Тимоха.
На, выпей молочка от соседской буренки, протянул он Угрюмову резной деревянный ковшик.
Припав иссушенными губами к краю ковшика, Дмитрий Павлович с удовольствием пил густое, пахнущее травой и медом молоко. Пил долго, пока в изнеможении не откинулся на одеяло.
Что слышно в городе?
А слышно то, что говорят, откликнулся Тимоха, будто бы в доме у Фролки-Кровососа вооруженные люди скрывались, что против нынешних властей зло замышляли, но чекисты и красноотрядники их изловили. А один, сказывают, убег. Его ищут, да видать без толку.
Это меня ищут, дрогнувшим голосом промолвил Угрюмов. Что же ты не известил кого надо?
Ты ко мне с бедой приполз, вздохнул Тимоха, оклемаешься, ну и ступай с богом за порог.
Он уселся на табурет и, кряхтя, стал растирать ладонями икры ног.
А еще, сказывают, что сабля, краденная уж почитай как четверть века назад, сыскалась и нынче у Ваньши Изотова, сына покойного кузнеца Маркела, на сохранении. Так-то.
Угрюмов вспомнил, как при обыске Тихон принес главному из чекистов саблю, и тот бережно ее принял.
И что это за сабля такая особенная?спросил он у Тимохи.
Сразу видать, паря, не из нашенских ты краев. История эта давняя. Помнится, немец приезжал на оружейный завод. Стал он клинками своими выхваляться. И посекла русская булатная сабля немецкий клинок. Порешило начальство саблю хранить под семью замками. Однако один бедовый мастеровой замки открыл и саблю увел. Да только счастья она ему не принесла. Мастеровой запил, загулеванил. Встретился ему в кабаке тот самый немец. Слово за слово. Просит немец мастерового саблю раздобыть. И цену красную назвалдве тысячи рублей.
Что ж он не продал. Две тысячиденьги немалые?
Сабля-то русская. Зачем же такую диковинку в чужие руки отпускать? И порешил он продать саблю Фролу Кузьмичу Угрюмову. Тот собирал редкостные штуковины.
И что дальше вышло?
Обдурил кровосос. Дал триста рубликов и прогнал взашей.
Весьма похоже на дядюшку, прошептал Угрюмое.
Помер, однако, Фролка. Жил в холе и неге, а поди ж ты, прибрал его господь. А я болезнью скрученный все еще скриплю. В грехах, как в шелках.
Уж не ты ли, дедушка, тем парнем бедовым был, кто саблю уволок?
Может, я, а может, кто другой, ответил Тимоха. И с расспросами ты ко мне не приставай, не люблю этого
Несколько суток скрывался Дмитрий Павлович у Тимохи, а когда в город ворвались белочехи, Угрюмов, не медля, примкнул к ним и принял под свое начало казачий полк.
II
Дмитрий Павлович! Проснитесь! Да что вы, ей богу, размякли, как сопливый юнкер.
Угрюмов разлепил глаза и опустил ноги на пол.
Простите, господин полковник, за столь непривлекательный вид, бормотал Дмитрий Павлович, натягивая сапоги.
Бросьте, голубчик, эти церемонии. Приглашаю вас на товарищеский ужин и за шахматами часок-другой скоротать. С моими штабными играть скукотища. Одни понятия не имеют об этой благороднейшей игре. Другие, играя, поддаются из-за боязни навлечь на себя командирский гнев. Отвратительная черта многих подчиненных угодничество, благосклонно поощряемое сверху донизу.
«Однако его высокоблагородие успел назюзюкаться еще до товарищеского ужина», подумал Угрюмов.
И штабе Западной армии о командире егерской дивизии полковнике Бекетове отзывались нелестно. Офицеры из окружения командарма Ханжина прозвали строптивого полковника «тихим пьяницей».
После напряженных боев изрядно поредевший полк Угрюмова занял позиции за Бугурусланом, рядом с егерями Бекетова.
Жил Бекетов в пятистенном доме, принадлежавшем вдовой попадье, женщине болезненной и до исступления набожной, редко выходившей из своей спальни, тесно увешанной иконами.
Стол был накрыт на две персоны. Бекетов разлил водку по стаканчикам.
Выпьем, господин полковник, за русскую армию
Бекетов одним махом опрокинул стаканчик, сосредоточенно жевал, уставившись на огонек свечи.
А положение Красной Армии неважнецкое, нарушил затянувшееся молчание Угрюмов. Дни Востфронта сочтены.
Вы очень уверены в нашей близкой победе?спросил Бекетов, вплотную наклонясь к Дмитрию Павловичу.
Угрюмов, как завороженный, следил за судорожным биением голубоватой жилки у правого века полковника. Мелькнула мысль: свихнулся или испытывает меня.
Уверен, с вызовом произнес он. И если желаете откровенного разговора, то удивлен и раздосадован самой постановкой вашего вопроса.
Спасибо за откровенность, голубчик, нам так ее не хватает. Но уверенность хороша в том случае, если она имеет под собой твердую почву.
Господин полковник, моя уверенность в победе над большевизмом свята и незыблема. Вы что, не верите или не хотите встретить этот желанный день для каждого русскою сердца?
По ту сторону наших позиций русские сердца тоже желают приблизить час победы. И, безусловно, они считают, что их победа тоже свята и незыблема.
Тогда что же вам мешает порадоваться вместе с ними, черт возьми?выпалил Угрюмов.
Бекетов пожал плечами.
Я, Дмитрий Павлович, солдат. Окопников по мордасам не хлестал, на провианте рук не грел и в штабных блиндажах с тройным накатом задницу не прятал. Меня в семнадцатом сами же солдаты предложили избрать в полковой комитет. Не воспринял я тогда большевизм, да и сейчас считаю, что для русского человека все эти социальные философии марксизма, анархизма, социализма обременительны, он от них душой устает, головой мается и колобродит, как с хмельной перекисшей браги. Поклонился я своим солдатам за службу и за хлеб-соль, что вместе делили, и убрался на все четыре стороны. По чужой правде жить не приучен. А такой, чтобы всем по вкусу пришлась, не встречал, да и сомневаюсь, что встречу. Я свою Россию люблю без личной корысти, не на манер этих христопродавцев-наполеончиков, готовых за генеральские чины, побрякушки и жирный кусок сладкого пирога душу вынуть да заложить заморским барышникам.