Несколько способов не умереть - Николай Псурцев 3 стр.


«Пора»,  решил Ломов и, пригнувшись как можно ниже, стремглав пронесся до забора, перемахнул его, застыл на секунду и в два прыжка достиг дома. Боковое окно комнаты, откуда стрелял Лысый, приходилось Ломову на уровне подбородка. Он осторожно посмотрел сквозь стекло, но ничего не увидел, приподнялся на мыски, оперся ладонями о подоконник, подтянул на руках тренированное тело, это было очень неудобно, потому что правая ладонь стискивала пистолет, и с неимоверной силой перебросил свое тело через подоконник. Окно поддалось легкооно действительно было открыто. Ломов упал на пол левым боком, стремительно перевернулся и, еще не видя Лысого, выстрелил два раза в сторону окна на фасаде, примерно туда, где Лысый должен был находиться. В ответ оглушительно прогрохотал обрез, и правую руку капитана отбросило назад, пистолет отлетел в дальний угол. Ломов вскрикнул от боли и только теперь увидел Лысого: он стоял почему-то на коленях и был окутан белесым пороховым дымом. Ломов стремительно вскочил на ноги. Прыжком преодолел расстояние, отделявшее его от Лысого, ударом ноги выбил обрез и навалился на него всем своим восьмидесятикилограммовым телом. Лысый зарычал по-звериному, попытался вывернуться, но не смог. И тут Ломов понял, что тот ранен, потому-то он и стоял на коленях. Левой рукой Ломов уперся Лысому в подбородок и крепко придавил его голову к полу.

Справа от окна треснул выстрел. И, круто обернувшись, Ломов увидел в проеме потное злое лицо Артюхина, двустволка лежала поперек подоконника, в следующее мгновение инженер мог сделать второй выстрел, но этого не понадобилось. Ломов приподнялся над Лысым, повернул голову в другую сторону и наткнулся взглядом на лежащего у двери бандита в черном, наглухо застегнутом ватнике и серой ушанке.

Ломов вышел на крыльцо, вытер лицо и глухо вскрикнул от болиправую ладонь будто ошпарило. Пуля попала в пистолет и выбила его. Удар был короткий и сильный. Он пришелся и по ладони. Теперь кисть начала постепенно синеть. Он поднес руку к глазам, усмехнулся и подумал: «Какая чепуха». С усилием переставляя ослабевшие ноги, он спустился с крыльца и присел на завалинку, прислонился спиной к стене, откинул голову, закрыл глаза и подставил лицо яростному июльскому солнцу.

 Пойду посмотрю, как там мать,  услышал Ломов голос Артюхина неподалеку. Хлопнула калитка.  Я скоро!  крикнул он уже с улицы.

Прошло минут пять, и Ломов почувствовал, что он не один во дворе.

 Это опять ты, Степан?  тихо спросил Ломов. Глаза он так и не открыл. До чего же хорошо было вот просто так сидеть и совершенно ничего не делать.

 Я,  отозвался Степан.

 Ну, теперь говори, что хотел.

 Это, Егорка-то жив?

 Жив, связанный лежит.

 Ага. Плохо он начал, вот и кончит плохо. Душегуб. Я счас сержанта твоего видел убиенного. Молодой совсем, ладный был.

Ломов промолчал.

 Мне чего будет за пальбу-то энту?  опять заговорил Степан.

 Допросим Сенявина, если все было, как ты рассказал, можешь жить спокойно.

 Ага,  Степан вздохнул.

Ломов наконец открыл глаза и первым делом уставился на огромный мешок, который лежал возле ног Степана.

 Это что же там у тебя?  поинтересовался он.

 Анструмент,  нехотя ответил Степан. В подробности он вдаваться не стал, оторвал мешок от земли, в нем что-то глухо лязгнуло, и двумя руками поднес его к окну.

 Ермолай!  гаркнул он в проем.  Ермолай, спишь, что ли?

 Чего тебе?  донесся из окна тихий старческий голос.

 Это капканчики тебе свои принес. Справные они все, надежные, получше твоих отлажены. Вот. Они мне, того, не понадобятся. И еще, это, я избу заколачивать не буду. Коли чего нужно, бери, не стесняйся. Дровишки бери обязательно. Вот.

Ермолай молчал некоторое время, потом прогудел:

 И ты, значит, из Лиховки

 Ага, Ермолай, и я.

В райцентр Ломов вернулся к ночи. Отослал наряд в Лиховку, написал подробный рапорт, нашел в записной книжке адрес родителей Леши Бойко, хотел было пойти к ним сейчас, немедленно, дошел уже до двери кабинета, но переступить порог не смог как ни уговаривал себя. Вернулся к столу, опустился в кресло и долго сидел, отрешенно разглядывая потрескавшуюся полировку стола, и только после этого потянулся к телефону и набрал въевшийся в память номер.

 Что же вы так поздно справляетесь?  с доброй укоризной сказали ему.  Ох, мужчины, все гуляете. Дочка у вас родилась. Шестой час ей пошел

ПЕРЕГОН

Он мог не пойти по этой улице. По ней редко кто ходил. За исключением, конечно, тех, кто там жил, кто обитал в этих серых, неуютных с виду домах-глыбах, домах-булыжниках. Если смотреть на них прищурившись, чтобы окна превращались в расплывчатые темные провалы, а карнизы и водосточные трубы в веревочки трещин, здания и впрямь напоминали огромные валуны, валявшиеся здесь тысячи, миллионы лет, еще с ледникового периода. Четырехэтажные, коренастые, угрюмые, они даже днем, даже солнечным разудалым утром нагоняли тоску, а вечером и ночью так уж и подавно. В каждом большом городе, наверное, есть такие улицы. И без сомнения, те, кто строил их, и думать не думали, что их творения будут представлять такую угнетающую унылость, а вот вышло так, хотели не хотели, а вышло, и все тут. И даже деревья, ютившиеся возле домов, чахлые были, поникшие, щербатые. По всему городуяркие, мясистые, а здесь щербатые. А по вечерам на всю улицу лишь пара фонарей. Больше, может быть, и не надо, улица-то короткая, прямая, без ям, без выбоин, без коварных асфальтовых трещин, не споткнешься, не упадешь; туда, куда надо, наверняка выйдешь, к Звездному бульвару, к автобусам и троллейбусам, к свету, к толпам спешащих людейтак что, может быть, больше и не надо фонарей. Но все равно там редко кто ходил. К бульвару через другую улицу шли, параллельную, широкую, светлую, веселую, довольную собой, эдакую преуспевающую улицу, с широченными прямоугольниками магазинов, с кое-какой неоновой рекламкой, не совсем новую, может быть, даже ровесницу той, своей соседки. А если помоложе, то ненамного. Данин здесь бывал нечасто, когда необходимо было приехать в институтские архивы, когда без этого просто не обойтись или когда начальство требует, проверив вдруг книгу посещений и рассвирепев от лености и нелюбознательности своих сотрудников. Для кого-то архив этот наверняка представлял интерес. Там было много неизученных, занятных, очень редких документов, но того, что вот уже полтора года интересовало Данина, там не было. Для этого надо было ехать в Ленинград, в Москву, самому искать, самому копаться в архивах, потому что по запросу для тебя этого делать не будут, а если и будут, то так долго, что замаешься ждать. Правдами и неправдами два раза он уже вырывался в краткосрочные командировки, кое-что успел, но это был мизер, песчинка из того, что он хотел узнать. Так что и жизнь и деятельность начальника Петербургской сыскной полиции Николая Александровича Румянцева, его роль в раскрытии крупнейшего преступления начала векаограбления Ростовского банкаеще оставалась для Вадима скрытой завесой не то чтобы уж неизвестности, но, скажем так, малой известности. А дело это было наинтсреснейшее. Правительство России привлекло к нему заморских специалистов, детективов из сыскного бюро Ната Пинкертона, а все равно раскрыл-таки его наш сыщик, отечественный,  полковник Румянцев. Руководство института и непосредственный начальник Вадима смотрели на эти его изыскания косо, с сомнением и недовольством, но пока не препятствовали, если это не мешало основному заданию группы, в которой работал Данин.

Вышел он в тот день из архива поздно, когда уже вежливо, но со старательно скрываемым раздражением, сонные, уставшие за день, похожие друг на дружку, как близнецы, пожилые дамы-архивариусы, чуть ли не в один голос попросили его доделать столь важную и неотложную работу завтра, с утречка пораньше, а сейчас домой, баиньки, нам еще, мол, все проверить надо, по местам разложить, под охрану сдать Он с охотой согласилсясамому опостылело уже заниматься тем, что мало тебя трогает, хотя и надо было доделать все до конца, чтобы не приезжать завтра. Вышел, вздохнул глубоко, в который раз подивился, порадовался сладости, свежести августовского воздуха, в котором еще остались ароматы лета, хотя и примешивались уже к ним едва уловимые запахи осенней свежести и прохлады. Вадим огляделся, людей почти не былодвое-трое на другой стороне переулкавынул сигарету, хотел закурить, но раздумал; воздух нынешний, плотный, обволакивающий, показался таким благостным, умиротворяющим, что сигарета сейчас только помешала бы, инородной была бы, чужой. Вадим сунул руки в карманы брюк, поежился от удовольствия и зашагал по переулку, по самой мостовой, благо что машины тут ходят редко и к тому же сбавив скорость до минимумав начале переулка для них висел знак. Переулок уходил вправоон кривенький был, старенький, не одно десятилетие застраивался, а потом через полсотни метров раздваивался, как змеиный язычок. Вправо та самая светлая и преуспевающая улица шла, слева в зыбком, неестественном светебудто сами дома тускло светилисьвиднелась пустынная ее соседка.

Он мог бы и не пойти по этой улице, а уверенно и привычно двинуться вправо и выйти к бульвару. И уже дошел до начала, уже различил приветливый ее лик и тут подумал, а почему влево-то никто не идет? Там же ближе, наверное, скорее к бульвару можно выйти, правда, от остановки дальше, да ему, собственно, и остановка-то не нужна, он решил сегодня побаловать себя, на такси домой махнуть. А подумав так, вспомнил, что когда возвращался из архива с коллегами, с женщинами из института своего, они почему-то здесь шаг убыстряли и первыми всегда говорили, указывая равнодушно рукой на преуспевающую улицу, мол, там пойдем, там ближе. Что за страхи такие? Или просто людей всегда к светлому, более радостному, более красивому, преуспевающему тянет? Они, видя все это, лучше себя чувствуют, у них надежда появляется или не пропадает по крайней мере, если была. Вадим усмехнулсядоработался, о какой ерунде думает. Значит, на такси, значит, влево, там все-таки ближе. Он пошел быстро, потом замедлил шаг непонятно почему. Показалось вдруг, будто пахнуло сыростью, тяжелой могильной сыростью. Он мотнул головойточно, вегетативно-сосудистая дистония, сейчас тени мерещиться начнут. Нет, теперь уж он точно пойдет, посмеиваясь, по этой улице; преспокойно выйдет затем на бульвар, возьмет такси или частника и через десять-пятнадцать минут он дома. И посмеиваться будет над теми, кто по непонятно каким причинам не решался идти по этой тихой, безлюдной улочке, а повинуясь какому-то инстинкту, направлялся туда, где люди, где много таких, как он, где терялся среди похожих на себя, спешащих, деловитых, сосредоточенных, становился неотъемлемой их частью, растворялся в них, исчезал А он вот, Данин, не исчезнет, не растворится, он пойдет один, не как все, против всех, и от этого было немножко приятно, и еще приятно было от того, что, если он и ощущал хоть какие-то сомнения, крохотные, ничтожные, то преодолел их. Это было как игра, с детства, с юности. Когда идешь, например, по улице и впереди себя видишь пьяную компанию местных забулдыг-драчунов, а с ними своих же сверстников, смачно сплевывающих, с нагловатой ухмылкой задирающих прохожих, чувствуя свою безнаказанность, потому что слышат за спиной тяжелое пьяное дыхание защитников. И так и тянет перейти на другую сторону или вовсе вернуться и подождать, пока те не уйдут. Ты один, и никто тебя не осудит, но не переходишь и не возвращаешься, а, преодолевая слабость в коленках и знобкую дрожь в желудке и незаметно облизывая вмиг пересохшие губы, идешь прямо, стараясь держаться как можно непринужденней и спокойней. Потому что если не пойдешь, то потом так прескверно себя чувствовать будешь,  недолго, правда, наутро чувства притупятся, но осадок останется, и потеряешь уверенность в себе. И походка у тебя изменится, и голос вдруг станет тише, и в споре будешь обязательно проигрывать и, вообще, ни с того ни с сего вдруг жалеть себя станешь. Но зато уж, если переломишь себя, деревянным шагом пройдешь мимо, да еще ответишь осипшим голосом дерзостью на дерзость и даже, если просто промолчишь, то уж тогда ты другой человек. Страх уходит, и сердце успокаивается, и наваливается тихая приятная радость, и губы ты сжимаешь плотнее, и взгляд делается тверже, насмешливей, ты ощущаешь это, ты видишь это по реакции других

Данин усмехнулся. Смешно все это. Мальчишество. Ерунда. И, конечно, совсем не потому он направился по этой улице, чтобы доказать себе, что он решительный и достаточно смелый мужчина. Обыкновенная улица, обыкновенные дома, и живут там славные и добрые люди. И совсем она не мрачная и унылая, а даже наоборот, вон даже кое-где в окнах милые кокетливые занавесочки висят, а из углового окна на четвертом этаже музыка льется ласковая, неспешнаякажется, Тото Кутуньо. А пошел он потому, что не хотелось тереться среди людей, устал за день, а во-вторых, поскорее хотелось домой, к себе в однокомнатную удобную квартирку. Там, правда, никто не ждет его, да и слава Богу, не надо отвечать на вопросы, почему-то всегда очень глупые ближе к ночи, даже если задает самая умная женщина на свете: «Почему так поздно? Почему не позвонил? Почему не голодный?» и т. д. и т. п.

Тото Кутуньо, наверное, пел про что-то очень хорошее, потому что голос у него был медовый, проникновенный. Захотелось подтянуть, запеть вместе с ним, и представилась вмиг красивая, с умными глубокими глазами женщина (а секунду назад так не хотелось, чтобы тебя ждали) в строгом, но соблазнительном вечернем платье, и сам он себе увиделся в смокинге, в белой рубашке, загорелый, чуть утомленный, с небрежно зажатой меж пальцев сигаретой, что-то вполголоса, усмехаясь краешком губ, рассказывающий своей очаровательной собеседнице Он вздрогнул, вдруг явственно услышав женский голос:

 Хватит! Все! Пусти, пусти меня! Я закричу сейчас  Она и вправду пока не кричала, но истошный режущий крик уже подбирался откуда-то изнутри к ее голосовым связкам, еще секунда, еще мгновенье Вадим понял это так же отчетливо, как если бы сам оказался на ее месте. Он огляделся. Никого.

 Да стой же ты, дура!  Мужской голос был низкий, прерываемый дыханием, обладатель его, наверное, хотел говорить спокойно и усмешливо, но слова прозвучали надрывно и угрожающе:Куда? Куда ты пойдешь? К мужу? Ну иди, сволочь! Иди

А потом Данин услышал звук удара, глухой, пугающий, потом еще один, а потом голос, другой, тоже мужской, пониже, визгливый, испуганный:

 Ты что! Убьешь ведь! Она и так еле дышит! Заявит ведь!

 Не заявит  Переводя хриплое дыхание, отозвался первый.  Не заявит, уж я-то знаю. Не заявишь, ведь правда? Молчишь?

И опять удар

Вадим остановился, как врос в асфальт, ноги перестали слушаться.

 Тихая улица,  пробормотал он, стараясь сбить дрожь внутри.  Добрые люди

Он зачем-то расстегнул еще одну пуговицу на рубашке, потом сделал шаг, ноги опять подчинялись. Уже дело. Назад? Бог с ними, сами разберутся. А если муж и жена скандалят? Твое-то какое дело, тебя же и обвинят. А если нет? Ну и что? Они же знакомые, явно, что знакомые. Зачем встревать? Другое дело, что он бьет, и сильно бьет, и он не один. Да черт с ними в конце концов! Испугался? Уйдешь? Как же ты потом будешь себя ощущать? Наверное, так же, как и прежде, ты же не маленький уже. И не будет у тебя, как тогда в детстве, походка меняться и голос глохнуть И опять-таки никого нет ни на тротуарах, ни на мостовой. Ты и они. Они и ты. И тебя никто не видит. Они за углом где-то, во дворе Да и к тому же, право слово, кто-нибудь да высунется, не пустой же дом, слышат же люди, найдется хоть один из них нормальный человек. А ты ненормальный? Ты же слышишь? И ведь знаешь, что спать не будешь, если уйдешь; паршиво тебе будет, если уйдешь. В конце концов силенка у тебя тоже есть, ты же теннисист.

Он ощутил, как каждая мышца налилась, эластичной стала, упругой, и дрожь под желудком утихать стала, и через мгновение он и вовсе перестал думать о чем-либо. Побежал бесшумно, благо в кроссовках был, притормозил у угла и стремительно выскочил перед темными фигурами, как чертик из шкатулки. Женщина лежала на земле, возле нее стояли трое. Значит, их трое. Внезапно кураж пропал, и навалилась тоска, щемящая, расслабляющая, именно тоска, а не страх. И в последнем усилии, не надеясь уже ни на что, он яростно вскрикнул:

 Всем стоять! Не шевелиться! Я из милиции!

Почему из милиции, сам не понял, наверное, потому, что в таких случаях это слово само на ум приходит, оно как спасательная соломинка, как избавление, как щит. И верно, эти трое застыли, кто как был, один с рукой поднятой, другой с отведенной чуть назад ногой, третий просто так, по стойке «смирно» замер. Вадим не видел их лиц, они были скрыты темнотой, одно лишь окно в этом доме со двора горело. Но очертания темнота не размывала, не скрадывала. Фигуры он видел отчетливо. А хорошо бы сейчас еще и лица видеть, поверили или нет, или просто в шоке находятся секундном, мгновенном. Если в шоке, то закрепить успех надо. Они тоже, наверное, его очертания видят, за каждым движением следят. Данин потянулся рукой к внутреннему карману куртки, медленно, но уверенно, будто за пистолетом, и добавил уже тише, пытаясь придать голосу твердость, чтобы чеканней его слова прозвучали:

 Стойте спокойно. Попробуйте не навредить себе. Одно движениеи будет худо.

Сказал и подумал: а что дальше, сколько они так стоять будутминуту, час, два? До каких пор? Крикнуть, позвать на помощь? Сразу поймут, что он не тот, за кого выдает себя, и что тогда? Бежать? И опять тоска прихватила где-то внутри. «Зачем, зачем, господи?»болью стучало в висках. Оцепенение прошло, фигуры зашевелились, чуть заметно без резких движений. Но положение их изменилось, один руку приспустил, другой подтянул ногу. Этого и боялся Данин. Они приходят в себя, они начинают думать. Что же делать теперь? И лежащая на земле женщина тоже чуть сдвинулась с места, приподнялась, оперлась на руку, светлое платье ее четко угадывалось в темноте.

Назад Дальше