Тьма - Дэвид Джеймс Шоу 14 стр.


Потом я отставлял стул от двери, и дом мгновенно затихал, как дикий зверь, притворяющийся спящим. Внутри и снаружи все послушно вставало по местам: пламя гасло, а тротуары вновь заполнялись мужчинами и женщинами. Пора было идти в кино. Я покидал комнату, быстро проходил через кухню и гостиную и открывал входную дверь. Я знал: если задержусь или посмотрю на что-то слитком внимательно, все пробудится снова. Распухший язык едва шевелился внутри пересохшего рта.

 Я ухожу,  говорил я, ни к кому не обращаясь, но дом и все, что было в нем, слышали меня.

Двадцатипятицентовик отправлялся в щель окошечка кассы, и оттуда же ко мне выскакивал билет. Долгое время, еще до встречи с «Джимми», я считал, что если не сложить корешок билета и не убрать его в карман рубашки, билетерша может ворваться в зал посередине сеанса, схватить меня за шиворот и вытолкать из кино. Поэтому я надежно убирал корешок, проходил через большие двери в прохладу вестибюля и шел дальше, чтобы миновать вращающуюся дверь со смотровым окошечком и очутиться в кинозале.

Большинство завсегдатаев дневных сеансов в «Орфеум-Ориентал» каждый день садились на одни и те же места. Я это знал, поскольку сам ходил сюда каждый день. Говорливая кучка бездомных усаживалась в правом дальнем конце зала, выбирая ряды под светильниками в форме бронзовых факелов, прикрепленными к стене. Бродяги садились там, чтобы можно было разглядывать свои бумажки, свои «документы», и в перерывах между фильмами показывать их друг другу. Они очень боялись потерять какую-нибудь бумажку и потому без конца лазали в потертые конверты, где у них хранились все «документы».

Я садился на левое крайнее место в центральном массиве кресел, в ряду перед широким поперечным проходом. Там можно было сидеть развалившись и вытянув ноги. Иногда я сидел где-нибудь в середине последнего ряда, а то и в первом ряду. Если был открыт вход на балкон, я шел туда и садился в первый ряд. Когда смотришь фильм с первого балконного ряда, кажешься себе птицей, влетающей с высоты прямо в экран. А как я любил дни, когда начинался показ и во всем зале не было никого, кроме меня. Я смотрел на тяжелые половины красного занавеса, замершие перед тем, как начать медленно раздвигаться. На стенах неярко горели светильники, сделанные «под старину». Стены тоже были выкрашены в красный цвет, по которому вилась позолота узоров. Если я выбирал место рядом со стеной, то иногда дотрагивался до позолоченных завитушек, и мои пальцы замирали на холодной и влажной поверхности. Мне думается, ковер в «Орфеум-Ориентал» когда-то был сочно-коричневым, но ко времени моих походов потемнел до полной потери цвета и покрылся розовыми и серыми пятнами застывшей жвачки, похожими на слипшиеся полоски лейкопластыря. Около трети плюшевых кресел были с распоротыми сиденьями, и оттуда торчали грязно-серые клочья ваты.

В идеальный день я успевал посмотреть в одиночестве мультфильм, документальный фильм, рекламу со сценами из других фильмов, художественный фильм, а потом еще один мультик и еще один художественный фильм. К этому времени в зале начинали появляться зрители. Такое «пиршество для глаз» насыщало не хуже плотного завтрака. Но бывало, я входил в зал, где уже сидели старухи в странных шляпах, молодые женщины в платочках поверх бигуди и несколько пар подростков. Все их внимание было устремлено только на экран, а у подростковдруг на друга.

Однажды, едва успев сесть на свое любимое место, я увидел лежащего в проходе парня лет двадцати с небольшим. Его нечесаные волосы торчали, как стог сена. Мое появление разбудило его, и он застонал. Подбородок и грязную белую рубашку покрывали ржавые капли запекшейся крови. Парень снова застонал, потом встал на четвереньки. Ковер под ним был покрыт множеством красных капелек. Кое-как он поднялся на ноги и, шатаясь, поковылял вверх по боковому проходу. Он двигался, окруженный ореолом ослепительно-яркого солнечного света, пока не исчез в нем.

В начале июля я соврал матери, что девчонки-старшеклассницы продлили время работы Летней игровой школы, поскольку мне хотелось посмотреть каждый фильм по два раза и только потом возвращаться домой. Мать ничего не заподозрила, и теперь я мог не только смотреть фильмы, но и изучать внутренний мир самого кинотеатра, его ритмы. Все это открывалось мне не вдруг, а постепенно. К середине первой недели я уже знал, когда бродяги начинают перемещаться к стене, поближе к светильникам. Эта компания обычно появлялась в кинозале по вторникам и пятницам, вскоре после одиннадцати часов, когда открывался ближайший винный магазин и они покупали столь необходимые им для пропитания бутылки емкостью в пинту и полпинты. К концу второй недели я знал, в какое время билетерши уходят из кинозала в фойе, чтобы посидеть там на мягких диванчиках и попыхтеть сигаретами «Честерфилд» и «Лаки страйк». Узнал я и когда в кино приходят старики и старухи. К концу третьей недели я уже ощущал себя винтиком громадной упорядоченной машины, называемой кинотеатром. Перед началом второго показа «Прекрасных Гавайев» или «Австралийских диковин» я выходил в буфет и на оставшийся двадцатипятицентовик покупал кулек попкорна или пакет леденцов,  называвшихся «Вкусно и много».

В кинотеатре не было ничего случайного, за исключением зрителей и неполадок при показе фильмов. Иногда рвалась пленка и выключался свет; бывало, киномеханик напивался и засыпал, и тогда зрители топали ногами и свистели, глядя на желтоватый пустой прямоугольник экрана. Но такие помехи помнишь не дольше, чем летнюю грозу.

Перебои со светом, заснувший киномеханик, кульки попкорна, пакеты леденцов и сами фильмыкогда все это видишь постоянно, день за днем, все это приобретает особый смысл, становится шире и глубже. Постепенно я стал понимать, почему фильмы крутят снова и снова, целый день. Лучше всего этот механизм раскрывался в точных и понятных повторениях слов и жестов киноактеров на протяжении фильма. Когда Алан Аэдд спрашивал умирающего гангстера «Блэкки Франчота»: «Кто это сделал, Блэкки?», его голос расширялся, словно река, становился более прерывистым от почти нескрываемой участливости. Мне нужно было научиться слышать этоголос внутри звучащего голоса.

Фильм «Чикаго: последний срок» начинался с того, что газетному репортеру по имени Эд Адамс (Алану Лэдду) поручали расследование трагедии, произошедшей с Розитой Джин Дюрзагадочной молодой женщиной, умершей от туберкулеза в номере обшарпанной гостиницы. В момент смерти она была совсем одна. Вскоре репортер узнавал, что эта женщина имела много имен и много личностей. Среди ее любовников были архитектор, гангстер, хромой профессор, боксер, миллионер, и перед каждым она представала в своем обличье. «Полностью предсказуемая банальщина,  поморщится я-взрослый.  Понятно, что очарованный Эд встрескается в Розиту». Но в семь лет в моей жизни почти не было ничего предсказуемого. Я еще не посмотрел «Лауру». В этом фильме я видел человека, охваченного стремлением понять, что было равнозначно стремлению защитить. Розита Джин Дюр была воплощением каких-то таинственных воспоминаний.

Показывая разные свои личности, разные грани своего «я» брату, боксеру, миллионеру, гангстеру и всем остальным, она возвращала себе цельность памяти. Я это видел дважды в день, в течение двух недель, до и во время знакомства с «Джимми»: механизм, глубоко спрятанный внутри другого механизма. Любовь и память были одним целым. Любовь и память примиряли нас со смертью (этого я не понимал, но видел). Репортер Алан Лэддрыжеватый блондин с великолепным волевым подбородком и ослепительной улыбкойвернул этой женщине жизнь, сделав ее воспоминания своими.

 Думаю, тыединственный, кто когда-либо ее понимал,  говорил Алану Лэдду Артур Кеннеди, брат Розиты.

Большей части мира нужно взнуздывать себя сенсациями, большая часть мира должна накапливать и тратить деньги, охотиться за легкой и недолгой любовью, должна кормить себя, продавать газеты, своими замыслами разрушать замыслы врагов

 Не знаю, чего еще вы хотите,  говорил Эд Адамс редактору газеты «Джорнел».  У вас есть два трупа

 и загадочная женщина,  повторял я вместе с ним.

Его голос звучал жестко и отрешенноголос человека, глубоко потрясенного случившимся. Мужчина, сидевший рядом со мной, засмеялся каким-то писклявым, неестественным смехом. Сегодня это был второй показ фильма «Чикаго: последний срок». После второго показа «Воюющих с армией» мне нужно будет встать и уйти из кинотеатра. Часы будут показывать без двадцати пять. Я выйду на широкий и пустой бульвар Шермана, где на другой его стороне, над домами кремового цвета, увижу еще довольно высокое и по-прежнему жгучее солнце.

Того человека я встретил возле буфетного прилавка. А может, это он встретил меня. Поначалу я не обратил на него особого внимания, отметив лишь высокий рост, светлые волосы и темную одежду. Он меня совсем не интересовал, он не был частью моего мира. И его первые слова тоже ничего для меня не значили:

 Хороший попкорн.

Тогда я посмотрел на него и увидел узкие голубые глаза и обнаженные в улыбке плохие зубы. Щеки и подбородок покрывала щетина. Я вновь повернулся к прилавку, чтобы взять от продавца, одетого в униформу какой-то компании, кулек с попкорном.

 Тебе это полезно,  вновь заговорил он.  Все полезное в попкорне появляется из-под земли. Попкорн растет на больших полях. Высокий, с меня ростом. Ты это знаешь?

Когда я не ответил, он засмеялся и обратился к продавцу:

 Он этого не знал,  сказал человек с плохими зубами, сделав упор на слове «он».  Сорванец думал, что попкорн растет внутри машинок вроде вашей.

Продавец ему тоже не ответил и занялся своими делами.

 А ведь ты сюда часто приходишь, верно?  спросил меня человек с плохими зубами.

Я отправил в рот несколько зернышек попкорна и только тогда повернулся к нему. Он улыбался. У него действительно были плохие зубы.

 Ну что, я угадал?  допытывался он.  Часто приходишь?

Я кивнул.

 Каждый день?

Я снова кивнул.

 А дома мы рассказываем маленькие небылицы о том, чем занимались весь день. Так?

Он скривил губы и выпучил глаза, совсем как лакей в одной кинокомедии. Затем его настроение изменилось, и лицо приняло серьезное выражение. Он смотрел на меня, но меня не видел.

 У тебя есть любимый актер? У меня есть. Алан Лэдд.

Я увидел не только увидел, но и понял: он считал себя похожим на Алана Лэдда. Он и был похож на Лэдда чуточку. Когда я увидел это сходство, человек с плохими зубами показался мне другим. Более обаятельным. Даже не обаятельным, а как будто он играл плоховато одетого молодого человека с гнилыми зубами.

 Меня зовут Фрэнк,  представился он, протягивая руку.  Пожмешь?

Я пожал его руку.

 Отличный попкорн,  сказал он, запуская руку в кулек.  А хочешь узнать секрет?

Секрет.

 Ядважды родившийся. В первый раз я умер. Находился на армейской базе. Все советовали мне идти на флот и были поголовно правы. Вот я взял и родился в другом месте. Кстати, армияона не для всех. Что, не знал?

Он улыбнулся мне.

 Ну вот, я рассказал тебе свой секрет. А теперь идем, сядем вместе. Вместе всегда веселее. Ты мне нравишься. Вижу, тынастоящий мальчишка.

Он пошел со мной туда, где я сидел, и сел рядом, Когда я вместе с актерами на экране произносил их фразы, он смеялся.

А потом он сказал

Потом он наклонился ко мне и сказал

Он наклонился ко мне, дыхнул на меня кислым вином и взял

Нет.

 Я тебе немного соврал,  сказал он.  Фрэнкне мое имя. В общем, оно было моим именем. Прежде. Понимаешь? Так меня звали какое-то время. Но сейчас близкие друзья зовут меня Стэн. Мне это нравится. «Молодчина Стэнли». «Большой Стэн». «Мужчина Стэн». Понимаешь? Это имя мне помогает.

 Ты никогда не будешь плотником,  сказал он мне.  Такие занятия не по тебе, это на лице написано. И у меня то же было. Слышишь? Так что я знаю. Я это сразу понял, едва тебя увидел.

Он рассказал, что работал конторским служащим в компании «Сирз». Потом работал дворником, обслуживающим два многоквартирных дома. Эти дома принадлежали его другу, с которым он затем раздружился. После этого Стэн устроился уборщиком в среднюю школу, куда предстояло перейти и мне, когда окончу начальную.

 Там была целая история. Меня подвела старая добрая выпивка,  рассказывал он.  Эти напыщенные суки застукали меня в подвале, где у меня была комнатенка, и вышвырнули с работы, я и опомниться не успел. А ведь это была моя комната. Мое место. Иногда самое лучшее, что есть в мире, вытворяет с тобой самые скверные штуки. Когда-нибудь ты в этом убедишься. А когда подрастешь и будешь учиться в той школе, надеюсь, ты вспомнишь, что они со мной сделали.

Когда мы с ним встретились, он отдыхал. Болтался по городу, ходил в кино.

 В тебе есть что-то особенное,  сказал он мне.  Такие ребята, как я, это видят.

Мы сидели вместе и на втором фильме, в котором играли Дин Мартин и Джерри Льюис. Нам было весело и смешно.

 Эти чуваки забрались повыше нас с тобой,  сказал он.

Я вспомнил Пола в его теплой красной рубашке, безуспешно пытавшегося вырваться из своей неспособности быть таким, как все вокруг.

 Завтра придешь? Если я доберусь сюда, я тебя разыщу. Ты мне верь. Я же знаю, кто ты. У тебя ведь есть маленькая штучка, из которой ты писаешь?

Он наклонился ко мне и прошептал на ухо:

 Это самое лучшее, что есть у мужчин. Можешь мне верить.

Неподалеку от нашего дома, через две улицы от «Орфеум-Ориентал», находился большой рекреационный парк, разделенный на три части. Войдя через чугунные ворота со стороны бульвара Шермана, мы очень скоро оказывались рядом с бассейном-лягушатником. От детской площадки его отделяла невысокая живая изгородь, издали казавшаяся искусственной. На площадке стояла «лазалка», доски-качалки и ряды обычных качелей. Когда мне было два или три года, я плескался в теплом лягушатнике и, ухватившись за цепи качелей, заставлял их взлетать все выше и выше. Ужас, радость и какая-то жуткая потребность в этих качаниях настолько тесно переплетались, что их было невозможно разделить.

За лягушатником и игровой площадкой находился зоопарк. Если на площадку и в бассейн меня и братьев водила мать (она садилась на скамейку и курила, приглядывая за нами), то в зоопарк мы ходили всей семьей. Отец протягивал руку к клетке со слоном, и тогда слон просовывал хобот сквозь прутья и осторожно подбирал с отцовской ладони жареный арахис, отправляя себе в рот. Жираф, объевший все листья с нижних ветвей, тянулся выше, где листьев было гораздо меньше. Львы либо дремали на толстых, наполовину спиленных ветвях, либо ходили взад-вперед по клетке, глядя не на посетителей, а вдаль, на просторные травянистые равнины, запечатлевшиеся в их памяти. Я знал, что у львов есть способность смотреть сквозь нас и видеть Африку. Но когда вместо Африки они замечали человека, то видели его насквозь, со всеми костями и теплой пульсирующей кровью. Шкура у львов была золотистокоричневая, глазазеленые, а сами они выглядели спокойными и терпеливыми. Львы узнавали меня и умели читать мысли. Они не испытывали ко мне симпатии или ненависти и не скучали без меня в долгие будние дни, но они включали меня в свой круг знакомых предметов.

«Нечего на меня так смотреть»,  говорила Эду Адамсу Леона (Джун Хейвок), хотя думала совсем наоборот.

От зоопарка тянулась узкая дорожка, по которой местные работники, одетые в хаки, толкали тележки с цветами. По другую сторону дорожки, скрытая высокими вязами и цветочными клумбами, находилась лужайкакусочек открытого пространства, который, словно тайну, оберегал от посторонних глаз клетки с животными и деревья. Сюда мы ходили только с отцом. Здесь он пытался сделать из меня бейсболиста.

 Да оторви же ты биту от плеч,  требовал отец.  Черт тебя подери, ты хоть раз ударишь по мячу?

Когда я в очередной раз не сумел отбить с его медленной, точно выверенной подачи, отец повернулся, взмахнул рукой и, обратившись к несуществующим зрителям, спросил:

 Скажите мне, чей это ребенок? Вы можете ответить?

Он никогда не расспрашивал меня про Летнюю игровую школу, куда я якобы ходил, а я никогда не рассказывал ему про походы в «Орфеум-Ориентал». Я бы не решился откровенничать с ним так, как теперь со Стэном. «Молодчина Стэнли» рассказывал мне явные небылицы, которые он либо сам сочинил, либо где-то вычитал: о детях, заблудившихся в лесу, о говорящих кошках и серебряных башмаках, наполненных кровью.

В этом мире дети, которых разрезали на куски и похоронили под можжевельником, могли оживать и говорить, а их изуродованные тела вновь становились цельными.

Его истории изобиловали подземными взрывами и скрытно распространявшимися пожарами. Моя память отказывалась их запоминать, исторгала их из себя; чтобы запомниться, они должны были бы повторяться снова и снова. Я не мог вспомнить лицо Стэна. Сомневаюсь, что запоминал хоть что-то из его речей. Пожалуй, только то, что Дин Мартин и Джерри Льюистакие же парни, как мы. Но одно я помнил: завтра я снова увижу моего самого нового, самого пугающего и невероятно интересного друга.

Назад Дальше