* * *
В Москву Воронцов приехал вечером. Моросил дождь, неожиданно теплый, грибной, с острым запахом прели и горной синеватой чистоты. Воронцову всегда казалось, что горная чистота имеет свой особый запах только-только выловленной форели. Он испытал это на Кавказе: они с покойным братом поехали осенью шестнадцатого года, когда Виктор Витальевич после ранения лечился на водах в Пятигорске, ловить форель с Корнелием Уваровым, чиновником по особым поручениям при наместнике. Брат и Уваров расположились на траве, много пили, смеялись, а Виктор Витальевич ловил форель: без поплавка, полагаясь только на руку и обостренное, с детства очень резкое зрение. Первая форель оказалась самой крупной. Он подсек ее, рыба прорезала своим трепещущим, алюминиевым, стремительным телом голубоватый воздух ущелья и ударила его по лицу он не успел подхватить ее растопыренной ладонью. И тогда-то он ощутил этот запах горной, неповторимой чистоты. Запах этот быстролетен, скорее даже моментален: не пройдет и трех минут, как форель потеряет этот аромат ледяного, с голубизною, потока, неба, водопадов
Беседуя в Ревеле и Париже с господами, которые поддерживали его финансово, Воронцов, естественно, давал понять, что в Москве и Питере у него существует немногочисленное, глубоко законспирированное подполье. Поначалу он говорил так для того, чтобы получить хоть какие-то крохи денег от антантовских скупердяев на разворачивание работы. Люди они были ушлые, и ему приходилось весьма точно, назубок, затверживать придуманные им адреса людей, явки, пароли, отзывы. Он считал, что это ложь вынужденная, ложь во спасение. Но постепенно чем более доказательно он говорил и писал о своем подполье, тем чаще ловил себя на мысли, что он и сам в это уверовал. Причем особенно отчетливо стиралась грань правды и лжи в разговорах с соплеменниками, которых он хотел поддержать этой сладостной ложью близкой надежды. И эта невольная и постепенная аберрация лжи и правды сыграла с ним дикую шутку: он поехал в Москву, по-настоящему веруя, что там сможет опереться на своих верных людей-боевиков, членов подпольной организации. Ему уже было трудно отделять правду от лжи: начав фантазии о подполье, он, естественно, опирался в своих умопостроениях на тех людей, которые, по его сведениям, остались в Москве и Петрограде; он был убежден в высокой честности этих друзей; он считал, что на родине они смогут принести ему значительно больше пользы, чем здесь, в этом затхлом болоте мелких склок и крупных подлостей, в погоне за куском хлеба и сносным кровом: только в России Христа ради подают, здесь, в Европах проклятых, во всем рацио и расчет, холодный расчет, с карандашом и школьными счетами. Правда, когда Воронцов посетовал на этот чудовищный, жестокий и мелочный, как ему казалось, рационализм, великий князь задумчиво ответил:
Милый Виктор Витальевич, я понимаю вас Но, может быть, в том-то и трагедия наша, что мы каждому Христа ради подадим, даже лентяю и пьянице, а считать так и не выучились, все на Бога надеялись вывезет! А? Может быть, это не так уж плохо для государства уметь считать?.. Пусть за это другие ругают зато свои хвалить будут
На вокзале в Москве было грязно, пол усыпан обрывками бумаг и каким-то странным, тряпичным, ветхим, не вокзальным мусором. Воронцов навсегда запомнил русские вокзалы заплеванными шелухой семечек в третьем классе, хорошим буфетом во втором и скучной, стерильной чинностью в первом.
«Нету семечек, отметил он для себя и поиздевался сразу же, из этого я, несомненно, должен сделать вывод, что голодно сейчас тут, как никогда раньше. Мы всегда норовили увидеть жизнь народа через деталь; на общее времени не хватало»
Извозчиков не было всех разобрали, потому что Воронцов шел самым последним, присматриваясь и к тем, кто был впереди, а главное, проверяясь, нет ли сзади шпиков ЧК. Багажа с ним не было никакого бритву, мыло и помазок он сунул в карман пальто и шел сейчас, как заправский москвич, хотя, впрочем, заметил Воронцов, от москвичей его отличало то, что он не имел портфеля. В Ревеле ему казалось, что портфель, наоборот, сразу же выделит его из толпы мелочь, а на поверку и не мелочь даже совсем. Раньше-то с портфелями ходили одни чиновники, а теперь мужик правит государством: ну как ему не проявить свое глубокое внутреннее детство как ему не пофорсить с портфелем, если даже и пустой он, и ручка отвернута, и замки проржавевшие не запираются
Воронцов неторопливо пересек Садовое кольцо и пошел в центр: единственный адрес своего старого друга инженера-путейца Абросимова, который ему случайно удалось узнать, был до боли московским, родным Петровские линии, дом 2, квартира 6. Воронцов рассчитывал переночевать у Абросимова, а потом с его помощью получить две-три верные квартиры, где бы он мог на первое время обосноваться.
Возле «Эрмитажа» он свернул, остановился. Липы «Эрмитажа», громадные, черные от дождя, словно впечатывались в сумеречное, серое небо. В маленькой церковке тихо и скорбно перезванивали колокола.
Воронцов вдруг остановился, прижался спиной к забору, сплошь заклеенному какими-то дурацкими плакатами и объявлениями, вдохнул всей грудью воздух и замотал головой: «Господи, неужели дома, неужели в Москве я, Господи?!»
И так стало сладостно, как бывало в раннем, таком невозможно-счастливом детстве, когда маменька приходила к нему и он зарывался головой в ее колени, и ее длинные пальцы нежно гладили его ломкую, тоненькую шею, и пахло от маменьки апельсиновым вареньем и горькими духами, и было это так давно, что, возможно, никогда этого и не было.
Абросимов открыл дверь сам. Увидав Воронцова, он в страхе шагнул на площадку грудью навстречу гостю, словно бы прикрывая вход в квартиру.
Что? быстрым шепотом спросил он. Зачем ты? Один?
Воронцов улыбнулся, тронул его за руку, ответил:
Позволь мне сначала войти к тебе, Геннадий.
Нельзя. У меня сослуживцы из наркомата
Когда они уйдут?
Поздно. Мы работаем над проектом.
Переночевать мне у тебя можно?
Это опасно Ах, зачем ты пришел, Виктор, я только начал успокаиваться от прошлого! Зачем ты пришел?
Кто и где живет из наших?
Я никого не вижу! Я, правда, давеча встретил Веру случайно, на улице Она живет на Собачьей площадке, в доме пять.
У тебя сослуживцев нет, чеканно и брезгливо, как-то сразу потухнув, сказал Воронцов. Ты просто боишься
Он медленно спустился по лестнице, все еще ожидая, что Абросимов окликнет его, бросится к нему со слезами и уведет к себе, и он поймет его, потому что страх ломает человека, и в этом нет его вины вина только в том, что не можешь перебороть страх, когда ты не один уже, а вдвоем Но никто его не окликнул, и он услышал, как осторожно лязгнул французский замок, а потом прогрохотал тяжелый засов. «В Москве силен бандитизм, машинально отметил для себя Воронцов, про это все говорили». И только выйдя на пустынную, темную улицу, он остановился, потому что понял: Абросимов дал ему адрес его жены. Веры единственной женщины, которую он любил и которая была его мукой и счастьем; все те, другие, с кем сводила шальная, стремительная и жестокая жизнь, проходили мимо он их не помнил.
И сейчас, по прошествии лет, после того как они расстались, он не мог отдать себе отчета кто же виноват в этом. Поначалу он, естественно, был убежден в ее вине. После, встречая других женщин, он все чаще и чаще вспоминал ее и, вместо того чтобы от нее отдаляться, мучительно, до острой боли в сердце возвращался к ней. Он полюбил ее сразу, как только увидел на именинах у тетушки Лопухиной в сентябре, в день поразительный, прозрачно-синий, за городом, в сосновом бору в Назарьине, что возле Николиной Горы.
Вера жила в большой коммунальной квартире. Он увидел полутемный коридор, телефонный аппарат на стене, две громоздкие детские коляски и большую оцинкованную ванночку, повешенную на большой крюк
Ну, здравствуй, сказал он, нелепо хмурясь, потому что не знал, как ему следует вести себя. Добрый вечер.
Здравствуй, ответила Вера, легко улыбнувшись. Она улыбнулась так, будто они расстались только вчера, а не семь лет назад.
Она не вышла, как Абросимов, на площадку, но и не отступила в сторону, приглашая его войти к ней. Она стояла в дверях и смотрела на него со странной усмешливостью.
У тебя кто-нибудь есть?
Вопрос поставлен слишком обще, ответила Вера.
За тобой я замечал много великолепных недостатков, сказал Воронцов, но я не замечал за тобой пошлости.
Зайди, у меня есть час свободного времени.
Где дети?
В деревне. У бабушки, ей оставили флигелек.
Они вошли в ее маленькую комнату. Здесь была та милая Верина неряшливость, которая подчас раздражала его и он говорил ей об этом, не щадя ее, а в отъезде, вспоминая, он видел в этой несколько даже детской неряшливости нечто прелестное, шедшее от игры с куклами от той игры, которая неистребима в женщине.
Дети похожи на меня?
Вера кивнула головой на стену: там среди картин висели два фотографических портрета: девочка и мальчик с собакой. Воронцов долго разглядывал лица детей.
Арина похожа на меня больше, чем Петр.
Может быть Я как-то стала забывать твое лицо
Воронцов обернулся: Вера прибирала со стола шитье. Воронцов похолодел: это были розовые и беленькие распашонки.
Ты замужем?
Сейчас это не важно Говорят «они сошлись».
И с кем же ты сошлась?
Я ведь не спрашиваю, с кем ты сошелся.
С кем бы я ни был у меня есть дети. Надеюсь, они помнят, что их отца зовут Виктор Воронцов?
Он говорил сейчас жестко, сухо, казня себя за это, он хотел подойти к Вере, упереться лбом в ее лоб и сказать про то, что он всегда любил ее и очень любит сейчас и больше всего боится, что тот, другой, кто сейчас с ней, может обидеть ее и что она может потом сломаться: она никогда не знала людей, потому что всегда он был впереди, она была за его спиной, но он не мог переступить в себе самом какую-то незримую, холодную черту, которая не пускала его сделать так, как того хотело сердце.
Выпьешь чаю? спросила Вера.
Нет. Спасибо. Дети знают своего нового родителя?
Нет. Пока что нет.
Ты счастлива с ним?
Я чувствую себя с ним человеком
Он раскрепостил тебя? усмехнувшись, спросил Воронцов. Что, он из «товарищей»?
Ты не вправе интересоваться этим. Я же никогда не интересовалась твоими подругами
Ты просто устраивала сцены ревности.
Я тебя очень любила, ответила Вера и невольно взглянула на большие часы, стоявшие на комоде.
Как у тебя с деньгами?
Ты оставил мне тогда Я меняла твои камни на хлеб
Воронцов не выдержал спросил:
И кормила на мои камни «товарища»?
Уж не ревнуешь ли ты меня к нему?
Я лишен ревности, ты это знаешь, сказал Воронцов, чувствуя, как сердце его стало зажимать тяжелой, густой и горячей болью, понимая, как глупо он сейчас ей врет, и отдавая себе отчет в том, что она великолепно видит по его вопросам, как он ее ревнует.
Я это знаю, ответила Вера и снова чуть усмехнулась этой своей странной, незнакомой Воронцову дотоле улыбкой.
Ну, прощай, сказал он, так и не присев.
Прощай, ответила Вера. Может быть, ты голоден?
Я сыт. Спасибо.
«Вот так, думал он, стремительно вышагивая по улицам пустым и темным, вот так. Вот так. Вот так. Он не мог отвязаться от этого проклятого «вот так» и поэтому шагал все быстрее и быстрее. Все кончено А любил я ее лишь. Одну. Всю жизнь. А сейчас люблю еще больше, чем раньше. И, наверное, во всем том, что случилось, виноват один я, потому что всегда виноват сильный. Но сейчас она оказалась сильнее меня. Почему же тогда, в те годы, что мы были вместе, она была такая слабая? Почему она тогда не была такой? Или она слепо верила в нашу любовь и ей казалось унизительным быть сильной для того, чтобы охранить ее ото всего и от меня тоже? Сейчас я вернусь к ней, вдруг понял он, остановившись. Я пристрелю этого ее товарища, который жрал мой хлеб. И уведу ее с собой. Вот так».
А Вера лежала на кровати, уткнувшись головой в жесткую маленькую подушку, и плакала, потому что, увидев Воронцова, она поняла, что всегда, все эти годы ждала лишь его одного, а сейчас должен прийти Андрей ровный, влюбленный, приветливый и будет подробно рассказывать ей о прожитом дне, и о том, как виделся со своей дочкой на квартире у дяди Натана, и о том, чтó сегодня говорили на кафедре после посещения антикварного мебельного магазина; и все это стало сейчас так невыразимо горько Вере, что она, накинув пальто, выбежала на улицу, чтобы найти Воронцова, но никого на улице не было. Шел дождь теплый, весенний, и пахло промозглой сыростью.
На Арбате, возле ярко освещенного кафе Воронцов остановился. В запотевших, слезливых окнах метались тени лакеев. Слышно было, как кто-то из посетителей затягивал старинную казацкую песню, но, видимо, «певец» был безголосым, потому что он немилосердно фальшивил, замолкал, чтобы вскорости начать сызнова.
Воронцов толкнул дверь ногой и вошел в кафе. Пахло жареным мясом, луком и пивом из свежеоткупоренных бочек. Возле металлической гофрированной печки было два места за маленьким столиком. Воронцов спросил старика, сосавшего пиво из длинного стакана:
Вы позволите?
Позволю, буркнул тот, я все готов позволить.
Воронцов притулился к печке спиной, закурил. Он чувствовал, как его знобило, но думал, что это нервное. Если простуда он должен был бы простудиться там, на границе, когда попал в яму с водой, а потом спал в мокром стоге, но нет он чувствовал себя все эти дни хорошо, до встречи с Верой.
«Это из-за нее, подумал он, просто я переволновался, оттого и знобит. Ничего, сейчас выпью и отойду».
Он долго ждал полового, а потом окликнул пробегавшего мимо человека:
Пет!
Тот остановился, словно взнузданный, и ответил:
Я вам не «пет», а гражданин официант!
Воронцов смешался.
Простите, друг мой, нашелся он внезапно. Пошутить нельзя по-старорежимному?
В другой раз, примирительно и удовлетворенно, с какой-то долей покровительства, заговорил лакей, вытирая вонючей тряпкой столик, стряхивая при этом крошки на колени Воронцову, в другой раз надо осмотрительней Я-то отходчивый, а иной сразу за фалду и в милицию. Чего изволите?
«Все-таки чего изволю, ответил Воронцов и захолодел от гнева, значит, еще не все потеряно, если чего изволите»
Водки, стакан пива и кусок мяса, попросил он.
Мясо с лучком будем делать?
С лучком.
Прожарить или с кровушкой?
С кровушкой.
А из закусочек?
Что у вас есть?
Ветчина есть, окорок давеча подвезли с Угодского Завода Рассыпчатую картошечку можно предложить с селедочкой
Картошечку дайте. Без селедочки.
Лакей присел, словно в книксене, и резво потрусил на кухню.
Старик, что был рядом, хмыкнул, передразнив:
С кровушкой, селедочку, ветчиночка
Воронцов ничего не ответил, только осторожно, чуть заметно улыбнулся: он понял, что здесь сейчас ему надо заново изучать «правила хорошего совдеповского тона». Погибнуть на мелочи ему не хотелось он не имел на это права; игра, которую он задумал, предполагала жизнь, но не смерть.
Издалека? продолжал старик.
Издалека.
Как там? Тоже полегчало?
Да в известной мере
Что понимать под «известной мерой»?
Воронцов озлился: «Приказал бы я тебя вышвырнуть прочь в мои-то времена, когда мы Россию бранили и жаждали британского демократизма. Добранились сиди и отвечай, Виктор Витальевич. Все мы бранили, только Вера никогда ничего не говорила умней всех нас она, потому что женщина»
Хлеба вдоволь? не унимался старик. Молоко появилось?
Есть хлеб, сухо ответил Воронцов. Простите, но я очень устал.
Усталым нечего делать в питейных заведениях дома надо лежать.
Воронцов не выдержал:
Тем не менее позвольте мне посидеть молча: я плохой собеседник, когда устаю.
С чего вам уставать, сударь, руки-то у вас служивые, чистые. Ваша усталость как раз и требует беседы. Тот кто молотом машет в кузне, тот к печке тащится, чтобы спать А вы сейчас, прошу извинить, не о постели думаете, а о бабе в оной И причем не о своей, но о чужой, что помоложе.