Так вы что ж грабители?
Неужели я похож на грабителя? спросил старший. В прошлые годы вы меня даже по имени-отчеству не рисковали, а все больше «ваше превосходительство».
Господи, Виктор Витальевич, неужто вы?!
Слава богу, улыбнулся старший, признали. Усы меня так старят или очки? Так сколько в долларах будет?
Миллиона два будет.
И вы с таким-то богатством, принадлежащим республике рабочих и крестьян, деру хотели дать? Ай-яй-яй, Николай Макарыч, как совестно! Народ голодает, а вы
Господи, Виктор Витальевич, да я готов отдать вам половину, только
Не буду, не буду, усмехнулся Виктор Витальевич, я вас убивать не буду. Курить хотите?
Бросил.
Сердечко?
Да нет, не жалуюсь. Табак дороговат.
С вашими-то деньгами?
Курочка по зернышку клюет, попробовал пошутить Николай Макарыч и даже чуть посмеялся, уголком глаз посматривая на двух сидевших у двери, но Виктор Витальевич его оборвал:
Ладно. Воспоминания кончились, времени у нас в обрез. Закурить я один закурю. На следующей станции к вам сядут двое из посольства, чтобы камушки охранять; нам стоило большого труда опередить их, так что давайте будем кратки и серьезны. Как вы думаете, среди тех камушков, которые у вас в портфеле, моей семье что-либо принадлежит?
Колье изумрудное и осыпь ваша тетушка их брала у меня за тридцать две тысячи золотом весной семнадцатого, до переворота.
Пожамчи потянулся к портфелю, но Виктор Витальевич снова положил ладонь на его плечо:
Не надо, Николай Макарыч. Не возьму я камушки, они всегда мне были ненавистны, а уж сейчас тем более. У меня к вам просьба: доставить эти камушки товарищу Литвинову в самой полнейшей сохранности. Ясно?
Не могу понять, ваше превосходительство
Виктор Витальевич усмехнулся:
Да уж превосходительство, куда как превзойти мое превосходительство! Так вот, не превосходительство я и не граф, а просто Воронцов. Эмигрант. Враг трудового народа. Без родины и племени. А это очень плохо, Николай Макарыч. Воронцову быть на земле без роду и племени. Вам, торговцам, легко: для вас родина там, где можно вести куплю-продажу, а для меня родина одна, и с ней в сердце я умру, и зовется она Россия. И я туда намерен вернуться. Тогда и вам сызнова легче станет, и торговать можно будет камушками, и гешефт с моей тетечкой делать. И вы, Николай Макарыч, поможете мне вернуться на родину, а для этого нужно, чтобы вы по-прежнему трудились в Гохране. Вы сколько имели дохода до переворота?
Тринадцать тысяч. По счету в банке легко проверить.
Я не Рабкрин, проверять не стану, я вам на слово верю. Как думаете долго еще большевики продержатся?
Долго не смогут.
А если еще мы поднажмем?
Тогда повалятся, Виктор Витальевич. Только если вы серьезно будете за дело браться, попусту народ не гневить поркой там или презрением к простолюдинам
Ну, знаете, от ошибок кто гарантирован Битые мы умней стали. Так вот: за все годы Совдепии получите по пятьдесят тысяч золотом. Расписку давать или на слово поверите?
Не могу я туда возвращаться, нет сил моих.
Николай Макарыч, я хочу быть доказательным. Слушайте меня внимательно: если вы, несмотря на мою просьбу, тем не менее решите сейчас сбежать, я сделаю так, что вас выдадут полиции: вы похитили ценности, принадлежащие не государству нет, а нам Воронцовым, Нарышкиным, Юсуповым. Никто у вас этих камушков не примет, а мы докажем свое, вы это знаете
Знаю, вздохнул Николай Макарыч, как не знать
И полиция посадит вас в тюрьму, а здешние тюрьмы ничуть не лучше московских. Даже хуже: тут амнистий не бывает, тут сроки, как и деньги, считать научены. И учтите, здешние правители так же, как мы, ненавидят кремлевских властелинов, только они еще их очень боятся и вас за милую душу выдадут Москве, провались кто-нибудь из ихних посольских дворников. Через пять минут будет остановка, и к вам придут люди от Литвинова и довезут вас прямо до улицы Пикк. Если вы по дороге вздумаете кричать и звать полицию мои друзья помогут чекистам, которые будут вас охранять. Вы не откажетесь выполнить эту работу, Валентин Францевич?
Тот молча кивнул головой.
Если же вы согласитесь выполнять наши просьбы, продолжал Воронцов, то я готов показать вам ваш паспорт гражданина Германии. Вы его получите здесь же, после того как сделаете еще три-четыре рейса. Вы хоть понимаете, что у вас нет иного выхода, как принять мое условие?
Дурак не поймет, ответил Николай Макарыч.
Ну и хорошо. Завтра приходите вечерком в подвальчик «Золотая крона», я вас там найду. Договорились?
Да.
Не свирепейте, не свирепейте, мягко улыбнулся Воронцов, с эдаким-то богатством вы тут не справитесь темечко не выдержит, да и порода не та слишком уж точно свой годовой доход помните.
Я-то бы справился, Виктор Витальевич, а вот, простите, аристократы, которые своих доходов не знали и считать не хотели, вот они Россию-то и подвели к краху. Аристократу надобно Россию было любить платонически, а управление тем передать, кто цифру любит и помнит.
А ведь это программа! Глядишь, в новом правительстве мы вам пост товарища министра финансов приготовим.
А министр из вашего сословия снова мне указания станет делать? Ему б лучше на бегах играть и охотой заниматься, тут слов нет ваша возьмет
Полно, полно, Николай Макарыч, ответил Воронцов, и скула его заиграла. Мой прадед выходил под пули на Сенатскую площадь, а ведь и игрок был, и выезды держал. Мы Россию любим, а вам лишь схема важна для приложения неуемных сил. Это ежели серьезно. А если бы вы решились бежать с этими-то кремлевскими миллионами, вас бы чекисты все равно выловили. Вы должны войти в доверие, чтобы не страшились обыска на границе: тогда и Литвинову камни дадите, и себе вывезете. Сколько себе притащите ваше дело. Мне с каждой ездки будете давать миллион. Себе хоть пять, я вас контролировать не стану. До свидания. Мои друзья будут в соседнем купе в случае чего окликните их, они помогут. Да и я неподалеку
Вы литератора куда-нибудь уведите, я ему в глупости брякнул, что из Совдепии бежал
Трое быстро переглянулись.
Какой литератор? спросил Воронцов.
Я имени не запомнил, слышал только литератор.
Зря, сказал Воронцов, как же вы так?
Воронцов достал из внутреннего кармана длинный стилет, нажал на хитрую кнопочку остро выскочило тонкое шило и вопросительно поглядел на Власа Игоревича. Тот протянул руку, и Воронцов отдал ему стилет.
Воронцов выходил из купе последним. Он осторожно прикрыл дверь, обернулся и выдохнул как простонал, увидев возле окна Никандрова:
Леня, бог ты мой! Леонид, миленький ты мой!
Они бросились друг к другу и замерли, обнявшись.
* * *
Посол РСФСР в Эстонии Литвинов медленно поднялся из-за стола и неторопливо, чуть вразвалочку двинулся навстречу Пожамчи. Он ощупал его своими холодными голубыми глазами, спрятанными за толстые стекла очков, суховато улыбнулся и жестом пригласил главного оценщика Гохрана республики к маленькому ножки рахитично выгнуты столику; был он накрыт на две персоны.
Добрались без приключений? спросил Литвинов.
Да! Все в порядке, слава богу, суетливо, чересчур подобострастно улыбаясь и понимая, что со стороны это смотрится плохо, ответил Пожамчи. Ему отчего-то казалось, что этот большеголовый человек в конце беседы обязательно спросит его и о литературе, и о беседе с Воронцовым в купе, и поэтому он чувствовал себя неуверенно, словно бы под микроскопом. Он не успел еще прийти в себя, выстроить ясную линию поведения, потому что рослые дипломаты Хромов и Потапчук сели в его купе через три минуты после того, как вышел Воронцов, а с вокзала сразу же отвезли в посольство и здесь, не дав ему умыться или перекусить, пригласили к послу.
Ну, если слава богу, усмехнулся своей странной улыбкой Литвинов, тогда прошу вас, угощайтесь кофе.
Благодарствуйте.
«Посадский, вероятно, подумал Литвинов, почему посадские так липки к политике и финансам? Ущербность самолюбия или завистливое желание стать городским?»
На словах мне ничего не просили передать?
Товарищ Крестинский наказывал вам поклон передать.
Спасибо. Занятно: «наказывал» одновременно читается и как «просил», и как «выпорол»
Кто выпорол? не понял Пожамчи.
Пока никто никого, ответил Литвинов, подумав: «Если бы он говорил своими терминами, то, вероятно, я бы его также не сразу понимал».
Он уперся тяжелым своим взглядом в надбровье собеседника и спросил:
Какие-либо пожелания у вас есть? Просьбы?
Да никаких просьб нет, товарищ Литвинов, что вы
Тогда позвольте мне поблагодарить вас за то благородное дело, которое вы совершили, переправив нам драгоценности. Позвольте мне вручить вам премию, и Литвинов передал Пожамчи конверт с двумя зелененькими бумажками по сто долларов каждая
Благодарствуйте, сказал Пожамчи и не уследил за лицом он это понял сразу же: Литвинов цепко схватил его своим особым взглядом. Видимо, эта презрительная усмешка все же показала Литвинову то, что он так тщательно старался скрывать и сегодня, и все те пять лет с тех пор как победила революция. Как же было ему не усмехнуться презрительно, когда у него в бумажнике лежало восемь тысяч долларов, а в портфеле, который он передаст сейчас этому холодноглазому бандиту, было почти два миллиона?!
«Все мы под Богом ходим, подумал Пожамчи. Надо ж мне было воронцовской тетке в рост под изумруды давать?! Близкую выгоду всегда горазды видеть, а вот вперед заглянуть, там, где черненько все и костисто, о том тщимся не думать как кроты».
Вы какой доход имели до революции? спросил Литвинов.
Доход? Я запамятовал. И в доходе ли счастье?
Это верно. А в чем оно счастье?
Кто знает устало ответил Пожамчи. Каждое счастье разное, одинаковых не бывает.
Тоже верно, согласился посол и поднялся.
Пожамчи протянул ему портфель:
Вот тут Все Вы будете принимать или кто из помощников?
А что ж принимать? Литвинов пожал плечами. Вы могли с этим чемоданчиком исчезнуть. С первой же эстонской станции.
Пожамчи снова похолодел и, угодливо посмеявшись, опасливо поднял глаза на посла. Тот не мигая смотрел на него, и лицо его, казалось, говорило: «Ну, выкладывай все, облегчайся, говори»
Почему? невпопад спросил Пожамчи. Зачем же уходить, я и не держал такого в мыслях
Он расстегнул портфель и, понимая, что делает совсем не то, что надо бы делать, высыпал на стол замшевые мешочки, в которых лежали камни и ожерелья. Он придерживал их жестом, свойственным всем ювелирам. Движение это было вкрадчивым и робким, но одновременно сильным, словно движение отца, который укачивает дитя.
Зеленые, сине-белые, красно-дымчатые камни легли на стол, и, странно, отметил для себя Литвинов, стол сразу же стал иным, тяжелым, и не светлым вовсе, а темным, вбирающим в себя загадочные высверки камней. Камни, казалось, только изредка вбирали в себя жухлые лучи солнца, и тогда холодно выстреливали граненым, переливным, звездным светом, и длилось это всего мгновение, а после солнце растворялось в молчании камня, и он, продолжая быть прежним, тем не менее становился иным в таинственном, сокрытом от человеческого понимания качестве; он вбирал в себя свет навсегда прочно и жадно.
Любите камни? услышал Пожамчи голос посла.
Он услышал его глуховатый голос откуда-то издалека, и было противно ему слышать этот голос, потому что он был сух и обычен, а Пожамчи, разглядывая камни, всегда говорил шепотом как в храме божьем.
Как же их не любить? ответил он. Тут за каждым камнем история.
Вот этот, например, спросил Литвинов, притрагиваясь пальцем к большому серо-голубому жемчугу. Он же бесцветный и неинтересный
Жемчуг умирает, если не чувствует тела рядом с собою. Камень стал таким жухлым оттого, что пролежал пять лет в хранилище. Жемчуг относится к тому редкостному типу драгоценных камней, которые знают влюбленность. Вот смотрите. Пожамчи положил камень под язык и замер. Он просидел так с минуту, потом достал жемчуг из-за щеки. Видите? Камень начал розоветь. Его можно спасти. Он умрет лет через десять, если его не носить на руке, а держать в душном подвале. Вот эти бриллианты из филаретовского хранилища. Бриллиант врачует сердце. Если, например, носить бриллиантовую заколку в галстуке, у вас никогда не будет сердечных болей Эти изумруды из Саксонии, их в руках своих держал Фридрих Великий, шведский Карл, Петр Первый А после они были в руках людей моей профессии поэтому, верно, и сохранились; мы ведь молчуны как все влюбленные
Воронцов снимал маленькую мансарду на окраине Ревеля. Домик был деревянный; пахло в нем морем и шахтой одновременно. Хозяин, Ганс Саакс, плавал в Америку на «торговцах» и с тех далеких пор «заболел» морем: дома у него лежали просмоленные канаты, манильские тросы, вобравшие в себя таинственные, далекие запахи парусников прошлого века; топили дом, как и повсюду в Эстонии, сланцем, поэтому Воронцов, помогая Никандрову раздеться, сказал:
Располагайся, Ленюшка, сказал Воронцов, сбрасывая свое легкое пальтецо, я тебе уступлю свое лежбище, а сам устроюсь на полу, по-фронтовому.
Я тебя стеснять не стану, Виктор, я в отель двинусь: там можно будет пресс-конференцию собрать, с издателями встретиться.
Воронцов как-то странно глянул на Никандрова, и легкое подобие усмешки изменило его лицо, и стало оно грустным и пронзительно-красивым.
Ну-ну, сказал он, денег-то у тебя сколько?
Денег нет Так, мелочь, долларов двадцать Зато я привез рукопись нового романа.
Воронцов достал из маленького шкафчика водку, пару крутых яиц и круг ноздрястого, ярко-желтого сыра.
О чем роман?
О декабристах.
Лицо Воронцова замерло, и он негромко спросил:
А кому здесь декабристы нужны?
Ох уж этот скепсис российский!
Ну-ну, повторил Воронцов и разлил водку по стаканам.
Граненые, заметил Никандров, как у твоего егеря в Сосновке.
У Елизарушки, сказал Воронцов, и лицо его потеплело, дрогнуло, как-то сейчас старик? Любил он меня и верен был исступленной верностью такая есть только у русских егерей. Он отрезал два толстых ломтя сыра и добавил: И жен.
Ну уж если они изменяют и жены и егеря, тоже по-русски: до одури и безжалостно.
В том, что произошло с Верой, повинен я.
Я не о Вере Елизарушка первым твой дом в Сосновке поджег и коням глаза выкалывал штопором
Этого быть не может, Леня. Сейчас невесть что про человека скажут просто так, скуки ради
Никандров видел Елизарушку, когда жил в соседней деревеньке, обросший, седеющий, в рванье кто бы в нем тогда признал блистательного петербургского литератора! Он сам видел, как Елизарушка рвал на тощей своей, с выпирающими, угластыми ключицами груди рубаху и кричал: «Попили нашу кровушку, паразиты! Хватит!»
Может быть, ты прав, ответил Никандров, не желая делать больно товарищу, и впервые за все время внимательно осмотрел комнату Воронцова. Он увидел большие, расплывшиеся пятна на потолке, отошедшие, несвежие обои, плохо покрашенный пол; под ножку стола была подоткнута сложенная в несколько раз газета.
Ну, за встречу, Леня.
Они молча выпили.
Господи, как я завидую, что ты еще сегодня в России был
Не завидуй, Виктор. Ты здесь, у себя в ко Никандров осекся было, но Воронцов помог ему:
В конуре, в конуре, ты не щади, Леня. В конуре. Как пес. Хотя мои псы в доме жили, под библиотекой, помнишь, ты раз там уснул на Святки вместе с борзой Как ее? Лизавета, кажется. Верно, мы ее из Джерри перекрестили В конуре, Леня Ну, еще? В угон хорошо ляжет стакашка.
Погоди, продам роман, и махнем в Париж, там наших полно.
В Берлине больше.
Они выпили еще по стакану. Воронцов длинноного, складно поднялся и, как все кавалеристы, легко ступая, пошел к двери.
Я сейчас. Предупрежу хозяина, что вернемся под утро. У меня теперь хозяин. Я у хозяев живу, Леня.
Никандров почувствовал громадную жалость к этому лысеющему сероглазому человеку, владевшему в России поместьями, которые славились хлебосольством, широким на английский манер демократизмом, великолепным собранием живописи, библиотеками, а главное, тем редкостным духом доброжелательства и заинтересованной уважительности, который был чужд как нуворишам, так и бедневшим дворянам, которые всячески подчеркивали свое именно дворянское, но никак не аристократическое происхождение.