Инна БулгаковаТРЕТИЙ ПИР
Посвящается Людмиле Букреевой
«ибо не умерла девица, но спит»
(Мф. 9, 24)
Из статьи к первому изданию романа
Валентин Курбатов. Продолжение следует
...слава Богу, есть добрые люди они-то и прислали мне книгу, побуждаемые старинным чувством восторгапомните, было такое чувство при встрече с книгой, когда хотелось немедленно с кем-то разделить радость, чтобы она не сожгла тебя?
Я недоверчиво подержал книгу на полке до первой дальней поездки и положил ее в дорогутам как-то себя не жалко. И первые десятка три-четыре страниц, и правда, подталкивал себя, но дальшедальше уже удерживал книгу, чтобы не торопилась к концу, не убывала при ее пяти с половиной сотнях страниц. И уже не унижал ее дорогой и поспешностью, выбирая покойное время, тем более что она все чаще требовала остановки и долгого передумывания слишком болезненных страниц.
Пересказывать и пытаться не будутут толстовское правило непреложно: когда бы мог изложить сюжет «Анны Карениной» покороче, то так бы и написал. Лучше всего бессилие пересказа обнаруживает аннотация. Уж как вроде должны стараться люди заинтересовать книгой (не похвалишьне продашь), а вышло вон что: «В далеком 1957 году убивают мальчика убийство «тихое», странное. Но его разгадка наступает лишь спустя более тридцати лет. А между этими событиямилюбовь, душевные терзания, трагическая смерть, черная магия и... предсказания Апокалипсиса».
Вполне по обложке. Прочтешь и отложишьну, конечно, куда сегодня без магии и Апокалипсиса? А между тем роман действительно «российский», а вернее, именно русский, со всеми нашими родными неизбежностями. И вместо пересказа неуловимого в горьких и путаных по вине родной истории и русской души узлах сюжета я процитирую наугад несколько «типичных» страниц и надеюсь: сразу и станет слышно, как гибельно далеки наши несчастные аннотации от плоти текста и от существа книги. Не стану разбирать, как это связано с сюжетом (связано!), а только вдохну еще раз тесный, мучающий легкие воздух. Тут именно прямо без связи лучше и выписать, как долетают обрывки беседы в кипящей разговором комнате.
«...Эти истлевшие как будто истории на редкость живучи и повторяются.
Как повторяются?
А так, ведь утопия не окончена.
Она окончится?
Когда-нибудь. Тогда окончится и единственная Евразийская империя. Возможно, и наша цивилизация вообще».
«...так называемый первородный генетический грехопасный предрассудок, от которого, по наблюдению Фрейда, никак не избавится человечество. Вы должны почувствовать самую простую истинуничего этого нет, вины нет, отвечать не перед кеми успокоиться.
Да... может быть, вся история человечестваэто ночная борьба Иакова с Творцом, с Отцом...
Насчет отца вы правы. История царя Эдипа...»
« Вы не понимаете Россию, никогда ее не понимали. Дело не в строелюбой строй, самый коминтерновский, медленно, но верно проникается в конечном счете идеей национальной. Крайний анархизм (у нас в крови) требует сильной государственности. Не сталинского абсурда, носудьбы. Иначераспад, что и происходит».
«Продутые ветрами из преисподней петроградские ночи, тени, тени, бесноватые в отсветах бесконечных костров, потрясающая картина предательства, Петр, протягивающий дрожащие руки к огню: «Не из учеников ли Его и ты?»... Ну ладно, поэты, философы, декаденты, интеллигенты со своей диалектикойа где же были Максим Максимыч и капитан Тушин?»
«И в красноватом сумраке ночника потекла с пожелтевших фотографий еще дымящаяся (гигантский жертвенник), самая что ни на есть русская беспощадная история. Умершие и пропавшие без вести безмятежно глядели из своих «темных аллей». Где-то там в небытии (или в другом аспекте бытия) предполагались белые колонны, пески Туркестана, меблированные комнаты в Берлине, Спас-на-Крови и решетка Летнего Сада... сани с медвежьей полостью у «Яра», вековые липы, нищие улочки Стамбула, тифозный барак на окраине Симбирска, национальная мощь Медного Всадника над Невой, кремлевские куранты, лубянские застенки, Елисейские поля и Голгофа на Соловках, Ледяной поход, оборона Царицына, окопы Сталинграда, Вердена, Мукдена, Перекопа, Буэнос-Айрес, Колыма, сопки Маньчжурии и царскосельские лебеди, святочные гаданья, глинобитный домик в Шанхае, Беломорканал, Южный Крест, антоновские яблоки над гнилым забором. Заупокойная».
Не зря геройписатель Дмитрий Плахов, наследник расстрелянного философа Дмитрия Плахова и благополучного партийного босса Павла Плахова,задыхается весь роман и напрасно думает, что одна его святая, ослепительная любовь тому виной, что это ее предательство гонит его с дедовым парабеллумом к неизбежному трагическому концу. Нет, тут все смешалось. Но прежде всего, конечно, она, матушкарусская история,отнимает у героя воздух. Генеалогия мысли сразу в родные Палестины теснит«Бесы» слетаются, «Двенадцать» блоковских лжеапостолов тонут в метели, горьковские мученики мысли бьются в «Самгине», обреченные возлюбленные «Доктора Живаго» оглядываются на Евангелие.
Никак нельзя в России бытовое преступление совершитьсразу проступит другая кровь, и замаячат другие трупы долгих расстрельных лет. Это тяжелое замечание, что «мы их не похоронили», очень верно. Не то что не похоронили, а даже не выслушали как следует, не отпели, не простили, и вот они приходят в сны и книги и пересекают жизнь не одних стариков, а и как будто уж таких далеких потомковсорокалетних, двадцатилетних (в романе собраны все поколения), и оказывается, что ни жизнь, ни любовь не могут сбыться в зоркой к страданию душе, пока не решены те вопросы. И уж вот семнадцатилетняя девочка догадывается, что «русским просто так ничего с рук не сходит», и ничего не облегчает оговорка, что «в конце концов и никому не сойдет». Сначала не сойдет русским, потому что они сами себе спуску не дадут. И в другом месте опять тяжело скажется«русским детям вообще не повезло с происхождением». Ни сорокалетним, ни двадцатилетним, ни, впрочем, и семидесятилетнимвсе неожиданно оказались «дети страшных лет». И опять автор напрасно торопится облегчить ношу, обобщая, что и вообще «человечеству не повезло с происхождением, сознательно или бессознательно оно идет к самоистреблениюи в первую очередь устала жить и ждать христианская раса. Во имя грядущей свободыпоследней пустотыхристиане расщепили материю и доказали, что Бога нет. Да что мыСын Божий не смог выжить в нашей борьбе за существование и пошел на смертную иерусалимскую Пасху».
История входит в русскую судьбу как проклятие, как тяжелое семейное преданиенасквозь, через каждую жизнь. И вот герои в любви, в воспоминаниях, в обычных студенческих экзаменах и пирушках, в писательской работе и ЦДЛовских пьянках, в больничной тоске разгадывают и разгадывают минувшее, разматывают и изживают жизнь, и время странно клубится в романе30-е годы без зазора перетекают в 50-е, тев 70-е, и граница их зыбка не по слабости руки прозаика, а потому что такова уж, видно, специфика родного времени, что, вовремя не распутанное и брошенное как попало, оно мстит за себя, сбивая дни и десятилетия. И если герои вдруг словно теряют жизнь и начинают съезжать на «типажи», на как будто знакомые маски, то и это, как кажется, не от неумения, а от той же неизжитости минувшего. Не сказав в свой час всей правды и не определив меру взаимоотношений с историей, человек обречен оказываться цитатой «недожитого текста» и «недоговоренного предложения», а литература рискует изойти в «слова, слова, слова»: «Игры со словом приятны и доходныв начале было Слово!и званые на пир помнят об этом, но они забыли, что именно слово это значило, и раскрытая книга завалена как будто грудами словесной цивилизации».
И здесь, в романе, иногда нет-нет да и оскользнешься на «словесной цивилизации», но в главном все-таки прозаик побеждает, решаясь на предельную искренность и любящую доверчивость отношений с читателем, без которой такие оглядки в прошлое становятся пустой игрой, интеллектуальным орнаментом на голой плоскости детективного сюжета. И эта от собственного авторского сердца идущая тоска по истине скоро делает оправданными и смущающие в аннотации мистику, и всадников Апокалипсиса.
Тема двойников-друзей, влюбленных в одну женщину и одинаково слышащих метафизическую полноту мира, отчего возможно злому паразитировать на энергиях доброго, могла бы 6 вполне почтенно быть истолкована в духе Борхеса: «...понятие двойника есть у многих народов. Можно предполагать, что источником сентенций вроде «Мой другмое второе «я» Пифагора или «Познай самого себя»» Платона было именно это понятие. В Германии его называли «Doppelgдnger», в Шотландии«fetch», ибо он является схватить (fetch) человека и повести к гибели». Но нам не до таких почтенностей. Наши энергии таятся в нашей истории, в темноте и зле последних десятилетий, отчего возможны и оправданны любые удаления от прямого сюжета и грозные тени реальных исторических злодеев. И всадники Апокалипсиса, грозно летящие из главы в главу,не модная деталь романного «пейзажа», потому что они скачут по русским просторам с розановской поры, с его «Апокалипсиса нашего времени», и мы различаем их все отчетливее, не утешаясь, как С.А. Аскольдов в сборнике «Из глубины», что в пришествии антихриста... в процессе революции открывается «близкое торжество Христа»», а скорее и с большими основаниями страшась с другим автором этого же сборника, что «русская апокалиптика... может помешать русскому народу выполнить его призвание в мире, она может сделать русский народ неисторическим»» (Н.А. Бердяев).
Задыхающийся герой «Третьего пира»» Дмитрий Плахов как будто видит обе эти стороныужаса и надеждыи ищет третьего пути: знать о неизбежности Дня гнева и встречать его с открытым лицом, помнить о синтезе «Брачного Пира Преображения и Страшного Суда Конца»», знать, что «Он непременно вернется и мы, освобожденные на этот раз от зверя, не сможем убить ЕгоСына, солнце в силе своей».
Но суть-то, суть романа, действие-то не в этом же? А в чем?торопит нетерпеливый читатель. А вот в этом и есть, хотя сюжет аккуратно следит мистические подмены героев, азарт молодых и усталость старых, упорно перепрятывает пистолет из главы в главу, посмеиваясь, что в конце он непременно выстрелит, не стесняется обнаруживать правила построения романа и его возможные просчеты прямо на тех же страницах, улыбается неизбежной книжности современного сознания, так что как вылетит у автора «шепот», то тут же явится и «робкое дыханье», как скажется «эти бедные селенья»», так уж сразу наготове и «эта скудная природа». Но все прощается, все исцеляется, все оправдывается первенствующей в романе любовью героев, которая, оказывается, странно и мучительно связана со всемисторией, революцией, предательством, лагерями, омертвением мираи которая в конце концов все превозмогает. И ею одной, кажется, по-настоящему и связано все как будто такое известное, и ею неожиданно и ново освещено.
Эти полет, страсть, ужас, восторг и соседство любви со смертью, их «повязанность» давно никто не писал в таком страшном, напряженном безумии. А мы уж и забыли, что стоит (или еще недавно стояло) за этим словом, и теперь с благодарностью и смятением вспоминаеммы ли это были и можем ли мы еще узнать, пережить, понять себя вчерашних или уже и любовь стала архаизмом и это последний плач по ней, последнее напоминание, что она освобождает человека от истории и переводит в человеческую вечность, равняющую и делающую одинаково реальными современниками Данте и Беатриче, Гамлета и Офелию, Чехова и Лику Мизинову, Мастера и Маргариту, Пастернака и Ивинскую, Живаго и Лару. И опять мы с благодарностью убеждаемся, что никакая история не вольна над любовью и бессильна перед нейизувечить изувечит, но победитьнет.
Слава Богу, в хорошей книге опять ничего не надо объяснять, а только радоваться ей, только благодарить добрых людей, натолкнувших тебя на нее, и в меру сил стараться продлить и передать эту евангельскую и человеческую любовь дальше. И не знаю почему, но, видно, не без связи я все твержу и твержу давно высмотренное у отца Сергия Булгакова ободрение: «...в дни ужасов и мистической тоски, навеваемой демонским одержанием, верующие призываются к духовному бодрствованию и свободе от всеобщей паники. Откровение зовет нас не к устрашению, но к христианскому мужеству».
Вот и эта горькая книга не к печали, но к милости, как дружеская рука. Великие русские детективы, начиная с Достоевского, могут быть покойныпродолжение следует...
Литературная Россия. 1996.50(1766). 13 декабря.
Пролог
13 мая 1957 года в Никольском лесу в Подмосковье был обнаружен труп десятилетнего мальчикапуля из немецкого пистолета системы парабеллум застряла в сердце. Никаких следов убийцы обнаружить не удалось; не удалось установить и мотива преступления. Ребенка похоронили возле леса на новом, уже послевоенном кладбище неподалеку от совхоза «Путь Ильича», за могилой следили мать с отцом, больше ее никто не навещал.
Шли годы...
Семь лет прошло, и однажды на кладбище появился юноша, не из местных, довольно скоро нашел холмик с березкой и незабудками. Минуту вглядывался в детское лицо на овальной фотокарточке под стеклом в центре православного креста и удалился, посвистывая.
Шли годы...
Двадцать три года прошло, и однажды на кладбище пришла прекрасная женщина с тремя собаками, довольно долго плутала меж могилами, пока не остановилась перед той же фотокарточкой. Вгляделась, испугалась отчего-то и быстро ушла прочь.
Шли годы...
Тридцать три года прошло, и я подошел к лесной опушке. И остановился, потрясенный. Никольский лесмой детский рай на заре, мой детский ад во снебыл искажен, искорежен до неузнаваемости. Как будто здесь прошел ночной бой. Постоял осваиваясь. Нет, уничтожена была часть леса. Другая частьживая чащазатрепетала вдруг последним сентябрьским золотом. Этот листок, что иссох и свалился, золотом вечным горит в песнопенье. Жизнь прошла.
Я прорвался сквозь «мертвую зону»через бетонные плиты, груды железа, через ночных демоновк моей любви, первой и последней. Единственной. И березовая роща (смерть) распахнулась мне навстречу.
Глава первая: ЗНАКОМСТВО С КИРИЛЛОМ МЕФОДЬЕВИЧЕМ
Быть грозе.
Разве что к полудню только.
А меня здесь уже не будет!
Чудесным утром пятницы в середине июля (до конца второго тысячелетия еще двадцать лет) они стояли на перроне, сияли небеса, но что-тотомительная жаждапредчувствовалось в воздухе, изредка пробегал легчайший знойный сквознячок, и благоухали разноцветные розы в привокзальном палисаднике. Позднее мгновенная гроза обрушится на прожженный провинциальный город, на Черкасскую улицу с базаром и школойна все старое, родное, постылое,а ее здесь уже не будет!
Лиза нетерпеливо и бойко прошлась взад-вперед по самому краю перрона: сколько потаенной прелести; покапотаенной. Вася, Василий Михайлович, угрюмо наблюдал: совсем еще ребенокчто мы делаем? Ему не нравилось все; скопившееся за год раздражение сосредоточилось на голубой майке с нарисованной «противной рожей» (тридцать пять рублей, Великобритания). От движения Лизиных плеч грубое лицо с трубкой ухмылялось; такое ощущение, будто дочьединственное дитя, лелеемоеотправляется в путь не одна, а с шотландским бардом, черт возьми!
Как приедешь, сразу дашь телеграмму,наставляла жена, Зиночка, Зинаида Николаевна («такая же авантюристка, как и дочь», только усмиренная, домашняя).И после каждого экзамена...
После первого она вернется.
Ни за что!закричала Лиза, возбужденно засмеялась, подбежала к отцу, затормошила.Не вернусь, вот увидишь!
Последний слабый отголосок семейных сцен растворился в лязге и грохоте проходящего товарняка. «Я ничем не смогу помочь тебе в Москве, пойми».«И не надо. Я поступлю сама».«О Господи!»«Вася, не нервничай. Пусть попробует».«Что попробует?»«Можно подумать, там какие-то гении...»«Какие гении? Кому они нужны? Нужны связи и железная хватка. Ни того, ни другого у нее нет».«Митя и Поль с ней позанимаются. В конце концов, моя родня...»«Твоя роднябогема!»«Очень хорошо».«Чего хорошего?»«А чего ты с ума сходишь?» Он и сам не понимал. Здравый смысл и внутренний голос, который всегда безошибочно говорил: «Вася, не надо». «Не надо!»умолял голос, а дочь твердила: «Мне надо только самое лучшее!»
Надоне надо, плюнетпоцелует, к сердцу прижметк черту пошлет: вот жизнь. Известна только концовкамогила,а пути к ней... Василий Михайлович ужаснулся, придушил назойливый голос и приказал: