Философ - Джесси Келлерман 16 стр.


И знаете еще что? То, что я сказал, не кажется вам правильным на сто процентов. Я вижу. Но все окей. Так и должно быть, вы же об этом, скорее всего, никогда помногу не думали, а если и думали, то смотрели на все под одним углом. Ну так давайте я помогу вам взглянуть под другим. Вопрос же не только в том, что выигрываю я, что выигрываете вы. Вопрос в том, что лучше для всех. И самое главное, самое первоедля нее. Тут вопрос ее достоинства. Вы сами сказали: лучше ей не становится. Она мучается. Поэтому я и говорю: мы должны посмотреть на все ее глазами. Счастлива она? Так вы и это сами сказали. Нет. Не счастлива. А это неестественно. Ведь так? Вы вот скажите, естественно ли для человека просыпаться каждое утро и терпеть такую боль? Конечно, нет. Я к чему клоню-тотакое для любого было бы неестественно, но ведь она из тех людей, для кого это особенно тяжко, намного тяжелее, чем для среднего человека. Я это знаю. Ивыэто знаете. Вы же и сами человек не из средних, так встаньте на ее место и спросите себя: «Я этого и вправду хочу?» Спросите и дайте мне ответ.  Он откинулся на спинку стула.  Ответьте.

Я сказал:

 Простите, мне нужно отлучиться.

Он махнул рукой: валяйте.

Я заперся в кабинке уборной и долгое время простоял, растирая себе грудь. Неужели это случилось на самом деле? Неужели он предложил мне дом? Попытался сговориться со мнойвот так, за чизбургерами? Невозможно. Я хорошо понял, о чем шла речь. И это при том, что он сказал все и не сказал ничего.

Чего он ждал от меня?

Что я начну торговаться?

И что торг завершится в его пользу?

Мир вдруг стал нереальным, плитки пола плыли под моими ногами, унитаз угрожающе ухмылялся.

Я пошлепал себя по лицу.

За столиком сидела на моем месте официантка. Когда я подошел, она пододвинула к Эрику по столу листок бумаги и встала, оправляя юбку.

 Берегите себя,  сказала она.

 Непременно,  ответил он.  Готовы?

Я кивнул, повернулся к двери.

 Секунду,  произнес он. И поднял перед собой счет.

Я рефлекторно достал бумажник, вытянул из него двадцатку.

 О, спасибо.  Он встал, взял ее из моих пальцев, положил на стол.  Тем более что делать это вы не обязаны.

Я немо кивнул. Я не собирался платить за него, но почему-то заплатил.

 Искать меня не нужно,  сказал Эрик, когда мы остановились на углу Мэсс-авеню и Проспекта.  Мне необходимо покончить с кой-какими делами, однако я все время буду поблизости. А вы пока обдумайте все и, когда в следующий раз увидите, как она страдает, вспомните о том, что я вам сказал.

Он улыбнулся, хлопнул меня по плечу и пошел к станции подземки. Сквозь переливистое облако выхлопных газов я смотрел, как он скрывается в недрах земли.

Глава пятнадцатая

Понятно, что мысль о каких-либо посягательствах на жизнь Альмы мне и в голову никогда не приходила, но должен признать, однако, что сразу после разговора с Эриком я испытал облегчение от того, что увидеться с ней прямо сейчас мне не придется. Сидеть и болтать, как будто ничто не изменилось, смотреть ей в глаза,  думаю, мне это оказалось бы не по силам. И несколько часов я просто расхаживал по библиотеке, пытаясь осмыслить то, что со мной произошло.

Обратиться в полицию. Первая автоматическая реакция. И что я там скажу? Эрик же не просил меня сделать то-то и то-то, в сущности, он вообще ни о чем меня не просил. Намерения его были, разумеется, недвусмысленными, однако, попытавшись извлечь из произнесенных им слов хоть что-то определенное, я остался с пустыми руками. Он описал мне совокупность обстоятельствстарая больная женщина, соблазнительное состояниеи предоставил делать собственные выводы. Многое из сказанного им даже и не облекалось в слова, но передавалось посредством жестов, пауз, просодики; и тем не менее, описывая вокруг своей цели круги, он сделал ее куда более явственной, чем если бы говорил о ней прямо. Эрик был, внезапно понял я, истинным последователем континентальной школы, а его речьшедевром драматического подтекста.

Да, но разве разговор о подобных вещахпреступление? И, не сообщив о нем полиции, я стану соучастником всего, что предпримет в дальнейшем Эрик? Несу ли я юридическую ответственность? Или моральную? Я не знаю, почему он выбрал именно меня, однако полицейские наверняка решат, что у него имелись на то причины. Я попробовал поставить себя на их место. Представил, как кто-то входит в участок (который в моем воображении выглядел совсем как публичная библиотекатолько все в ней были при оружии и значках), приближается к столу дежурного и начинает сыпать непрошеными признаниями. На что это будет похоже? А очень просто: на то, что я сначала согласился помочь Эрику, а после пошел на попятный. Я не знал, почему он выбрал меня, однако полиция наверняка решит, что у него имелись на это причины, и, предлагая себя в подследственные, я обращусь в соучастника преступления, которое еще не совершено, которое, может быть, и не совершится никогда, сама идея которого была известна только нам двоим. Ему же ничего не стоит заявить, что именно я обратился к нему с предложением,  или что никаких таких разговоров у нас и не было. Это все равно что кричать: «Волки! Волки!»и тыкать пальцем в себя самого. Нет, о полиции не могло и речи идти. Но кто же у меня тогда остается? Альма? В лучшем случае она решит, что я заговариваюсь, а скорее всего, что брежу наяву. К такому же выводу, если не к обоим, придет и врач, да и любой из моих знакомых, попробуй я поделиться с кем-то из них. Возможно, это и составляло страховой полис Эрика: понимание, что если я начну искать чьей-то помощи, то либо навлеку подозрения на себя, либо произведу впечатление душевнобольного. И стало быть, что меня ждет в дальнейшем? Новые улещивания Эрика. Если они не подействуютугрозы. Физическое запугивание. А может быть, он просто найдет другого соучастника, что обратит меня в человека, который слишком много знает.

«Когда в следующий раз увидите, как она страдает, вспомните о том, что я вам сказал».

Какое присущее мне качество позволяло предположить, что я окажусь восприимчивым к подобной идее? Думал ли он, что сумеет уговорить меня? Или думал, что я в уговорах и не нуждаюсь? Я вспоминал все то время, какое провел, сидя с ним рядом и наблюдая, как он заигрывает с Альмой. Не подал ли я ему некий сигнал, говоривший: давай, действуй, путь открыт? Как-то не так взглянул на него? Или, скажем, он улыбался, кивал мне, а я улыбался и кивал в ответ? Чем я навлек на себя случившееся? И давно ли он это планировал? Со времени нашего знакомства? С той ночи в Арлингтоне? Ее он тоже спланировал? И девушки подыгрывали ему? А утренняя сцена была задумана для достижения некой цели? Но это уже и впрямь домыслы душевнобольного.

Хуже всего то, как он подал свою идею,  изобразив предложенное им актом милосердия. Было ли то стрелой, нацеленной в мое слабое место, или он действительно так и считал? Пришлось ли ему попотеть, убеждая себя в правильности этой мысли, или это не составило для него никакого труда? Вторгалась ли она в сознание Эрика, нанося ему удар за ударом, разрушая его совесть, точно вода, капли которой пробивают в мерном падении каменное ложе пещеры? Или у него никакой совести отроду и не водилось?

А как насчет меня?

Понимал ли он, что делает, когда подкидывал мне эту идею?

Каждому из нас приходят в голову мысли, нисколько нами не прошенные. Я хоть и не мог воспринимать ситуацию так же, как Эрик, или даже видеть ее, как видит он, но, однако же,думало сказанном им. Да и как бы я мог не думать? Человек не способен автоматически отбрасывать мысли, которые его посещают. Оно, может быть, и странно, но с ним происходит нечто прямо противоположное. Чем более глухой намордник я надевал на определенные помыслы, тем громче они гавкали. Да, верно, я думал об этом. Думал в ту ночь, слыша, как Альма ковыляет наверху,  мне хотелось подняться к ней, но я удерживался из боязни обидеть ее. Думал всю следующую неделю, когда температура воздуха резко подскочила, Альме стало еще хуже, и мне пришлось снова позвонить доктору и снова услышать, что ничего мы сделать не можем. Думал, конечно, думал. Эти мысли, точно навязчивый мотивчик, прогрызали себе ходы в мое сознание, так что я думал об этом и когда услышал дверной звонок и увидел на веранде Эрика, немедля мне подмигнувшего; думал, протягивая ему конверт с чеком; думал, когда захлопнул перед его носом дверь и побежал к библиотеке, чтобы зарыться в какую-нибудь книгу.

Я начал думать об этом постоянно.

Потому что невозможно же утверждать, будто идея эта вообще не содержала в себе никакого разумного начала. Разве в пользу облегчения страданий так-таки ничего сказать и нельзя? А чем в конечном-то счете занимаются врачи? Пытаются добиться того, чтобы больному «полегчало». Пичкают его лекарствами, которые отгораживают сознание от реальности, обезболивающими, которые, по сути дела, приостанавливают нормальную работу организма. Замедленный род смерти, вот вам и вся разница. Нет, я, конечно, не врач. Мне не дано право поступать так или поступать иначе. Но когда человек доходит до крайностикак, несомненно, дошла Альма,  сохраняет ли различие между морфием и тем, чего ждал от меня Эрик, хоть какой-нибудь смысл? Или это всего лишь вопрос мерной линейки? Семантического различия? Допустим, к примеру, что она попросила меня помочь ей покончить с собой. Деяние, возможно, незаконное. Но безнравственное ли? Кому будет хорошо от моих попыток сохранить ее жизнь, если жить она больше не хочет? Ницше говорит нам, что, если человек не может больше достойно жить, ему следует достойно умереть, а Альмачеловек прежде всего достойный. Она просила меня никогда ее не жалеть, но при нынешнем положении вещей мне только это одно и осталось. И стало быть, если быпозвольте мне повторить:если бы,  если бы она попросила меня помочь ей свести счеты с жизнью, я не поколебался бы ни секунды. Даже считал бы себя нравственно обязанным оказать ей подобную помощь. Очевидно, что эта ситуация была бы отличной от той, в которой я самостоятельно предпринял бы упреждающие меры. Обращаясь ко мне с просьбой, она становилась действующим лицом, а не объектом действий; направляющей силой, а не жертвой. Впрочем,  и это самое существенноени о чем таком она меня не просила. Рассуждение мое чисто умозрительно, а исходная мысль его абсурдна. Однако, как написал Бертран Рассел, «всякий, кто желает стать философом, должен избавиться от боязни абсурдного».

И потому, когда несколько недель спустя она перестала смотреть мыльные оперы, пожаловавшись, что ее подташнивает от писка телевизора, я думал об этом.

Когда услышал, как ее рвет моим «Захером», думал снова.

Думал, думал и думал.

Возможно жепросто возможно, ведь так?  что онахотелапопросить о помощи, но была слишком горда для этого. Все, что я знал о ней (а знал я ее хорошо, верно?  лучше, чем кто-либо другой), говорило мне об одном: выставлять свою слабость напоказ она не стала бы. Альма никогда не звонила врачузвонил я. Никогда не просила меня принести к ее комнате еду, я делал это по собственному почину, потому что понимал: она слишком изнурена, чтобы спуститься на кухню. Она никогда не просила о такого рода услугахда и не попросила бы, это было ниже ее достоинства,  но испытывала ко мне благодарность, когда я оказывал их. Такова любовь: предвосхищение нужд другого, предугадывание того, о чем он не может или не хочет попросить.

Еще один мысленный эксперимент: в конце концов она умрет, по той или иной причине, и если я, когда это случитсячерез год, пять, двадцать пять лет,  еще буду с ней рядом, то в результате окажусь на улице. (Двадцать пять лет? Я действительно собираюсь застрять здесь на такой срок? Неважно, это же рассуждение теоретическое.) К тому времени у Эрика причин для того, чтобы отдать мне дом, не останется,  дом можно продать, и за хорошие деньги, а Эрик так никаких услуг от меня и не дождется. С другой стороны, если Альма оставляет дом племяннику, а тот отдает его мне отвратительно, конечно, но в голову мою приходила и такая мысль. Ум у меня гибкий, и хоть я никогда, никогданикогда не претворил бы эти теории в практику, задавать вопросы, исследовать абстракции, испытывать вероятиявсе это в моей природе. Можно было бы привести и такой вот доводслабенький, но тем не менее довод: предпринявсейчасопределенные действия, я просто-напросто смогу обезопасить мое будущее, закрепить за собой возможность вернуться в один прекрасный деньвернуться в мире и покоек сочинительству, то есть именно к тому, чего Альма явственно от меня добивалась. Она же верила в меня. Все время твердила мне об этом. И в определенном смысле я просто исполнил бы ее желание. Я мог бы жить в доме, пока не завершу диссертацию, а то и после,  или мог продать его и обзавестись другим Правда, собственностью я никогда не владел. О всяких там актах купли-продажи представлений не имел ни малейших. Как оно все устроено? Может ли Эрик просто взять да и подарить мне дом? Разве это не возбудит подозрений? Разумеется, возбудит; нам придется обождать какое-то время, прежде чем я вступлю в права владения, а до той поры я мог бы сдавать комнаты жильцамнайти их проще простого, а платили бы они мне наличными.

Вот так эти мысли, поначалу безобидные, обретали страшную определенность, кошмарную конкретность, и хоть я ничего не сделалсовершенно ничего, только ухаживал за Альмой и думал,  но чувствовал себя виноватым, больным, мучил себя и терзал, потерял аппетит, страдал от изжоги, от учащенных сердцебиений, у меня болела голова, болела печень, я плохо спал. И при том, что эти страшно определенные и конкретные мысли были мерзки сами по себе, мерзостность их экспоненциально возросла, когда я понял, что, собственно, говорят ониобо мне, о том, в какого человека я обратился. В человека, способного подбирать доводы в пользу убийства женщины, которая ничего кроме добра ему не сделала,  которую он любил,  да еще и подбирать их, исходя из соображений материальной выгоды. Это меня пуще всего и пугало. Оказывается, я заплыл жирком и закоснел в довольстве, привык упиваться комфортом. Я начал воспринимать еду, крышу над головой, книги, красивые вещи как нечто само собой разумеющееся; я стал видеть в себе хозяина этих вещей, и они из предметов роскоши, с которыми следует обращаться поосторожнее, превратились в предметы самой первой необходимости, присутствие коих под рукой было попросту ожидаемым. Я сидел уже не в кресле, но вмоемкресле, и если не готов был убить за него, то, во всяком случае, готов был счесть мысль о его утрате законным оправданием самых гнусных фантазий. Я был нечист. Я стал торгующим в храме. И потому ополчился сам на себя: стал изнурять мою плоть. Читал, пока текст не начинал плыть перед глазами, а сами глазагореть. Чистил зубы, пока не раздирал до крови десны. Доводил себя до изнеможения зарядкой. Спал без подушки, спал на полу. Никакого удовольствия все эти потуги мне не доставляли, и все же я упивался ими, как человек иногда упивается зубной болью. Я жаждал свободы. Но вожделение, однажды спущенное с цепи, снова на нее не посадишь: я желал.

С той ночи, в которую я отпраздновал день моего рождения, я из дома почти не выходил. Теперь же начал лихорадочно обзванивать знакомых, строить с ними планы посещения какого-нибудь ресторана, встречаться на коктейлях, ходить в кино, надеясь потопить мои беспокойные мысли в банальных разговорах, начал напиваться до отупения, ведь на то и существует вино. Однако покоя все это мне не дало, и, когда наступило бабье лето, я пристрастился бесконечно бродить по улицам, обливаясь под курткой потом, пока она не промокала, задыхаясь от зноя и пыли, изнывая от грохота отбойных молотков и лязга строительных машин, спотыкаясь о кирпичи, наваленные грудами поперек тротуаров, и, вдруг увидев его лицо, отраженное в витрине, его плотоядную ухмылку на лицах встречных, разворачивался и ускорял шаг, норовя затеряться в толпе. Меня преследовала мысль о власти, которой я обладаю, о моей способности творить зло, пусть даже я и не стремлюсь воспользоваться ею. Нельзя же выстрелить из пистолета, пока ты не осознал и существование его, и то, что сжимаешь его обеими руками. А уж стоит это осознать, как тебя простоодолеваетжелание выстрелить, потому что пистолетыони для того и созданы.

И еще я ощущал вину за то, что ощущаю себя виноватым, потому чтокакое право имею я терзать себя за мной не содеянное? Разве я что-нибудь натворил? Я всего лишь думал. А что дурного в мыслях? Кому они могут навредить? Я не имею возможности управлять картинками, которые затеял показывать мне мой мозг, ведь так? Существует же разница между теорией и практикой. Я повторял себе знаменитое доказательство существования внешней реальности, данное Дж. Э. Муром. «Вот рука,  сказал он, подняв перед собой одну ладонь,  а вот другая». И я поднимал мои ладони к глазам. Они были чисты.

Назад Дальше