Опережающие повозку гудки исходят из-под ног ливрейного рикши. У него под каждой подметкойклаксончик. Люди узнают эти звуки и успевают посторониться.
Я нахожу приют в кафенадо прикинуть в спокойной обстановке, чем бы заняться после ленча. Можно поплаватьесть весьма недурственный малолюдный бассейн, парой уровней ниже моих апартаментов. А можно позвонить инженеру Бруку, он со товарищи имеет привычку в послеполуденное время играть в карты, если этой компании не удается придумать занятие поинтересней. Еще вариант: сесть на трамвай и поискать новые картинные галереия уже с неделю не покупал картин.
Способов убить время хватает, и один другого лучше; во мне просыпается сладкий зуд предвкушения. Допив кофе с ликером, я выхожу на улицу и снова окунаюсь в деловито-суетливую атмосферу городской жизни.
Возвращаясь в свою секцию моста по внешнему пролету, кидаю из окна трамвая в узкий промежуток между опорами монетку. Это традициясбрасывать с моста мелочь, на удачу.
Вот и ночь приблизилась. Вечер удался: я поплавал в бассейне, пообедал в теннисном клубе, прогулялся в гавани. Немного устал, но пока любовался тихо покачивающимися на волнах высокими яхтами, ко мне пришла идея.
Я вытягиваюсь в шезлонге у себя в гостиной и во всех деталях продумываю свой очередной сон для доброго доктора.
Затем подготавливаю письменный стол и направляюсь к вмонтированному в стену против кресла телеэкрану. Когда он включен, мне лучше работается. Большинство передачбарахло, жвачка для безмозглых: идиотские викторины, «мыльные оперы» и тому подобное. Но временами я все равно смотрю их в надежде увидеть что-нибудь снятое не на мосту. Сейчас я нахожу поздний канал, транслирующий телеспектакль, вроде бы из жизни рудокопов на каком-то близлежащем островке. Сбавляю звук до шепотачтобы и слышно было, и не отвлекало. Сажусь за стол, беру авторучку.
Телевизор вдруг шипит. Я оборачиваюсь. Экран заволокло зеленой мутью, динамик издает белый шум. Может, настройка сбилась? Собираюсь выключить, но тут изображение возвращается. Правда, звука нет, даже шипение прекратилось.
Экран показывает мужчину на больничной койке, в окружении медтехники. Всечерно-белое и рябое. Я поворачиваю регулятор громкости, но даже на максимуме только едва слышное шипение. Ко рту, носу и руке лежащего подведены шланги, а глаза у него закрыты. Наверное, он жив, хоть и не видно, что дышит. Переключаю каналывезде та же картина: мужчина, койка, аппаратура.
Камера опускается, показывает кровать, кусок стены и незанятый стульчик возле койки. Такое впечатление, будто пациент дышит на ладан, даже в монохромном изображении видно, что в лице ни кровинки. Тощие кисти лежат на белой простыне совершенно неподвижно, а та рука, что с подведенной к запястью трубкой, почти прозрачна. Лицо худое, в синяках и ссадинах, словно он побывал в хорошей драке. Волосы мышиного цвета; на макушкезаплаткойлысина. В общем, по видусеренький, плюгавенький, заурядненький человечишко.
Жаль беднягу. Снова пытаюсь найти что-нибудь в эфире, но каналы точно сговорились показывать только эту грустную сцену. А может, мою антенну замкнуло на камеру мониторинга в какой-то больнице? Завтра позвоню куда следует, пускай чинят. Секунду-другую я еще гляжу на неподвижную, безмолвную сцену и выключаю телевизор.
И возвращаюсь к столу. Надо же наконец сочинить новый сон для дражайшего эскулапа. Какое-то время пишу, но раздражает отсутствие привычного звукового фона, и странное чувство появляется, когда сидишь спиной к выключенному телевизору. С авторучкой и бумагой перебираюсь на постель. Допишу и усну. А если что и на самом деле приснится, утром не вспомню.
Вот что я написал.
Глава вторая
Весь день мы сражались под топазовым небом, а оно медленно затягивалось облаками, словно дымом наших пушек и бушующих внизу пожаров. Закат окрасил эти облака смертным багрянцем, а под ногами у нас палубы были скользкими от крови. Но все же мы отчаянно сопротивлялись, хоть и мерк свет дня, и таяло наше число, и вот уже осталась четверть от экипажа. Точно щепки, валялись кругом убитые и умирающие; величавые краски и позолота нашего корабля выгорели или закоптились; рухнули мачты, а паруса, совсем еще недавно пышные и гордо выпяченные, как грудь воина-героя, теперь обгорелыми лохмотьями свисали с пеньков, оставшихся от мачт, или покрывали заваленные обломками палубы, где гулял огонь и стонали смертельно раненные. Офицеры наши погибли, шлюпки были разбиты ядрами или изувечены огнем.
Объятый пламенем корабль тонул, и характер его неминуемой кончины зависел лишь от того, что раньше достигнет крюйт-камервода или прожорливый огонь. На усеянных крошевом рангоута волнах качалось вражеское суднои выглядело оно не намного лучше нашего. У противника осталась единственная мачта, и та была надломлена, а одиноко висевший на ней парус был изрешечен ядрами и картечью. Мы изо всех сил пытались лишить врага остатков парусного вооружения, но вышли все скованные попарно цепями ядра и не осталось в живых метких пушкарей. И порох на палубе был на исходе.
Неприятельский корабль повернулся к нам носом и пошел на сближение. Мы подготовили пушки к последнему залпу, а потом взяли кто абордажную саблю, кто пистолет. Раненых приходилось бросать на милость судьбы. На нашем судне не уцелело реев, не к чему было принайтовить канат, чтобы перелететь на нем через чужой фальшборт, и мы собирались прыгать в миг столкновения кораблей. Вражеское судно тоже безмолвствовало, перед ним медленно плыл черный дым его пушек, растекался над тускло-красными волнами. Потом чужой дым смешался с нашимкорабли сблизились.
И вот соприкоснулись истерзанные крутобокие корпуса. Мы бросились в рукопашную, покидая свою обреченную палубу.
При столкновении неприятель лишился последней мачты. Миг спустя суда разошлись. Как и мы, враги не пустили в ход абордажные крючья и багры. Крича и оступаясь, мы бежали по палубе чужого галеона, а наш корабль медленно относило течением. Оказалось, что нам не с кем сражатьсятолько мертвецы и умирающие остались на палубе чужого судна. Мы не нашли ни пороха, ни ядер, лишь поднимающуюся в трюмах воду и расползающийся огонь. Мы не нашли шлюпок, лишь обломки и головешки.
Измученные и смирившиеся с судьбой, мы собрались на расколотом, накрененном юте. В дымчатом, мерцающем свете пожара смотрели мы, как растет кровавое, усеянное щепой пространство океана между нами и нашим кораблем.
Мачты его были в огне, паруса дымились. В воде горело его отражениебагровое, перевернутое, призрачное.
Сквозь дым смотрели мы на врагов, а они на нас.
Мои апартаменты расположены почти на самом верху секции, недалеко от угла. В плане секция имеет шестиугольную форму. Есть подозрение, что на этой верхотуре я оказался не случайнодоктор Джойс балует «жемчужины» своей коллекции психов. Комнаты здесь широки и высоки, стены со стороны моря не что иное, как остекленные прогоны моста. С тысячедвухсотфутовой высоты можно смотреть, как тут говорят, «вниз по течению». И даже кое-что разглядеть, если видимость не слишком ограничена серыми тучамиа в них мост утопает частенько.
Когда я здесь поселился, в комнатах было хоть шаром покати. Я сделал косметический ремонт, обзавелся полезной и изящной мебелью, а также скромной, но тщательно подобранной коллекцией небольших картин и статуэток. Среди картин преобладают виды моста и моря. Есть несколько недурных изображений яхт и рыболовецких судов. Скульптура преимущественно фигуративнаярабочие-мостовики, запечатленные в бронзе.
Я совершаю утренний туалет. Одеваюсь неторопливо и продуманно. Гардероб у меня роскошный. Если уж мне позаботились выделить такую уйму добротных костюмов, было бы просто невежливо одеваться абы как. Встречают-то все же по одежке. Не то чтобы она способна многое о тебе сказать, но ты сам способен многое сказать с ее помощью.
Низкоквалифицированная обслуга моста носит форменные спецовки, работягам не надо по утрам ломать голову, что надеть. Но тут и конец моей зависти к их житью-бытью. Поражает, с какой покорностью они приняли свою судьбу и ради верного куска хлеба отказались от каких бы то ни было попыток сделать карьеру. Довольные жизнью винтики, каждыйна своем месте и держится за это место, как краска держится за металл. Впрочем, это их проблемы; я же ни за какие коврижки не согласился бы всю жизнь чистить канализацию или рубить в шахте уголь.
Я расчесываю волосы (черные как смоль и неплохо вьющиеся, отчего кажутся пышными), выбираю широкий галстук и карманные часы с подходящей к нему эмалировкой. Недолго любуюсь собой в зеркало: высокий, импозантный, даже аристократичный. Проверяю, ровно ли видны манжеты, хорошо ли сидит жилет, не подвернулся ли воротник и так далее.
Я готов завтракать. Надо бы застелить кровать, да и вчерашнюю одежду стоило бы почистить или, на худой конец, спрятать. Но и это не моя заботабольница присылает уборщиков, те к своим обязанностям относятся серьезно. Осталось только выбрать шляпу но тут возникает заминка.
Включился телевизор. Защелкал, зашипел. Проходя через гостиную, я сначала думаю, что ошибся, это не телевизор заработал, а протекает вода или газ. Но нет, экран в стене светится. И показывает то же, что и прежде: больничную койку и человека на ней. Немое, статичное, монохромное изображение. Нажимаю выключатель, изображение пропадает. Включаюбольной появляется. Смена каналов ничего не дает. Правда, освещение на этот раз другое, похоже, в стене позади всей аппаратуры есть окно. Ищу другие детали. Но изображение недостаточно четкое, мне не прочесть на аппаратах надписи. Я даже не понимаю, на каком они языке. Но как это может быть, чтобы телевизор включался сам по себе? Выключаю и слышу доносящийся снаружи монотонный гул.
В окно вижу голубизнудень выдался погожий. Со стороны Королевства появляется группа самолетовтри одинаковых, нескладных на вид одномоторных моноплана. Они летят мимо моста четким строем, столбиком, самый нижнийна одном уровне со мной, среднийна полсотни футов выше, верхнийв полусотне футов над средним. Двигатели гудят, вращающиеся пропеллеры блестят, точно громадные стеклянные диски, а из хвостов вырываютсятакое впечатление, будто совершенно беспорядочно, клочки темного дыма. Эти тучки висят в небе, вытягиваются в какие-то бессмысленные каракули. Длинный прерывистый след похож на дощатый забор; он показывает траекторию самолетов и исчезает в стороне Города.
Это меня и возбуждает, и озадачивает. Еще ни разу с тех пор, как оказался на мосту, я не видел самолетов. Не видел даже летающих лодок, хотя инженеры-мостовики, вне всяких сомнений, способны их строить и пилотировать.
У этих самолетов я не заметил шасси, нет и поплавков, и вообще это не похоже на морскую авиацию. Может быть, у них убирающиеся в фюзеляж колеса? Наверное, это так; наверное, самолеты прилетели с наземного аэродрома. Эта мысль должна бы меня ободрить.
Клочки дыма уплывают к Городу, несомые слабым ветерком, по пути тают в широком синем небе. Затихает вдали шум самолетных поршневых двигателей. Кажется, будто есть какой-то смысл в истончающемся дымном рисунке, в этих триграммах с четким интервалом и дистанцией друг между другом. Я любуюсь неторопливо искажающимися штришками, жду, когда они превратятся в буквы, или цифры, или еще какие-нибудь узнаваемые фигуры, но через несколько минут остается только неразличимая тусклая завеса, и она колышется, точно гигантский грязный шарф из кисеи, и сносится к Городу.
Я, не зная, что и думать, качаю головой.
Уже возле двери вспоминаю об испортившемся телевизоре. Но когда пытаюсь позвонить ремонтникам, выясняется, что не работает и телефониздает только ряд протяжных, не совсем одинаковых по длительности гудков. Пора идти. Предположим, что мирпо крайней мере мостсошел с ума, но разве это повод пропускать завтрак?
В коридоре у двери лифта я узнаю соседа. Он следит за бронзовой стрелкой на оформленном под часовой циферблат указателе этажей над сдвинутыми дверными створками, нетерпеливо барабанит по полу ногой. На нем униформа старшего табельщика. Он слегка вздрагивает от неожиданностиковер приглушил мои шаги.
Доброе утро, приветствую соседа, пока стрелка указателя медленно ползет вверх. Табельщик неопределенно хмыкает, достает из кармана часы, глядит; нога стучит все нервозней.
Вы самолетов, случайно, не видели? спрашиваю.
Он недоуменно смотрит на меня:
Извините, вы о чем?
О самолетах. Которые только что пролетели и десяти минут не прошло.
Табельщик таращится. Затем косится на мое запястье, замечает больничный пластмассовый браслет. Гудит лифт.
Ах да, самолеты, говорит сосед. Ну конечно.
Створки двери плавно расходятся. Я знаком предлагаю ему войти первым, табельщик оглядывает деревянную облицовку и бронзовую фурнитуру ожидающего лифта. Снова глядит на часы, бормочет: «Прошу извинить»и торопливо уходит по коридору.
Спускаюсь в одиночестве. Лифт с негромким рокотом ползет по шахте. Сижу на подковообразной кожаной скамье, смотрю, как в углу в аквариуме дрожит вода. У двери замечаю телефон.
У него увесистая медная трубка. Секунду-другую ничего не слышу, потомкороткое тихое пиканье; сначала оно кажется похожим на гудки телефона в моих апартаментах. Оно быстро сменяется довольно неприветливым голосом:
Оператор. Да? Что вам угодно?
Испытываю своего рода облегчение:
Мне «Ремонт и техобслуживание», пожалуйста.
Что-что? Прямо сейчас?
Лифт тормозит, приближаясь к нужному мне этажу.
Ладно, ничего. Вешаю трубку.
Выхожу из лифта в одну из верхних галерей, там быстрым шагом, мимо магазинчиков со свежими продуктами, доставленными на утренних поездах, добираюсь до закусочной «Завтрак на траве». По пути задерживаюсь только у цветочного стенда и выбираю гвоздикуона будет отлично контрастировать с моими часами и жилетом.
В закусочной окон нет, стены забраны деревом и расписаны зелеными пасторалямиопытная рука художника чувствуется, а вот убедительности нет. Зато здесь тихая, спокойная атмосфера. Высокие потолки, приглушенный свет, толстые ковры и тонкий фарфор. Мне указывают на любимый столик у дальней стенки. На столикесложенная газета, почти целиком посвященная незначительным изменениям в правилах и законах, движению и обслуживанию транспорта, должностным перестановкам и уходу в отставку (или на тот свет) администраторов, а ещекрайне скучным собраниям каких-то общественных организаций и в высшей степени замысловатым спортивным и прочим играм, популярным у тутошней знати.
Я заказываю рыбное филе, пряные ягнячьи почки, гренку и кофе. Отодвигаю газету, поднимаю глаза к картине на противоположной стене. Поросший изумрудно-яркой травой покатый холмик в окаймлении вечнозеленых кустарников, в россыпи ярких цветов. За неглубокой лощинойгоры с лесистыми склонами и голыми макушками, их контуры четко очерчены солнечным светом.
Интересно, пейзаж написан с натуры или это лишь фантазия художника?
Вот и кофе. Я еще не видел на мосту ни одного кофейного дерева. Ягнячьи почки тоже доставлены сюда извне. Откуда именно? На мосту ходят выражения «выше по течению», «ниже по течению», мы говорим «к Городу» или «к Королевству». Наверное, суша есть (а иначе зачем бы мост?). Но как далеко она отсюда?
Я искал и разнюхивал, как мог, у меня ведь и с языками проблемы, и доступ сыщику-любителю далеко не в каждый уголок моста открыт. Потратил несколько месяцев и ничуть не приблизился к разгадке природы или местонахождения Города и Королевства. Они так и остались туманным «не знаю что, не знаю где».
Я давно прекратил эти поиски, осточертело на каждом шагу вязнуть в тлетворной бюрократической трясине. Сложилось впечатление, что любой мой вопрос насчет размеров моста, его предназначения и истории постройки так долго кочует по многочисленным инстанциям, перефразируясь, уточняясь, очищаясь, приглаживаясь и приукрашиваясь, а также отфутболиваясь в другие департаменты и кабинеты, что к тому моменту, когда попадает в чьи-нибудь действительно компетентные руки, успевает утратить всякий смысл А если и сохранит его остатки каким-то чудом, то любой ответ, пусть даже сравнительно внятный и мировоззренчески осмысленный, с еще большей вероятностью выродится в полнейшую околесицу, пока доберется до адресата.
Все это копание настолько вымотало меня, что одно время я всерьез подумывал укрыться на транзитном поезде и махнуть на поиски проклятого Города или Королевства. Официально моя свобода передвижений ограничена двумя перегонами поездаэто двенадцать секций моста и примерно столько же миль в каждом направлении. Браслет на запястье служит пропуском в этих пределах и сообщает кондукторам, на какое отделение больницы высылать счет за билет. Двадцать четыре милиэто, конечно, щедро, однако тюремная зона не станет волей, если раздвинуть ее границы.