Полуянов послушал новости по «Би-Би-Си», приемник выключать не стал и сел работать. Стол его, покрытый старой клеенкой, стоял между двух окон, и когда он поднимал лицо от бумаг, то видел, как в темном окне шевелились листья сирени прямо у стекол окна. На миг его охватывало детское чувство сладкого ужаса одиночества. Казалось, что вот сейчас с той стороны стекла в темноте встанет незнакомое лицо, прижмется к стеклу лбом и жутко посмотрит тебе прямо в глаза.
Он глянул в окно.
Маленькое лицо с той стороны прижалось к стеклу, быстрые, словно стеклянные и неживые, глаза смотрели ему прямо в зрачки.
Полуянов обмер. Сознание продолжало молотить: невозможно, невозможно Но руки лежали на столе без движения. Ни один мускул не двинулся, и только кровь ровно и сильно била в виски, набегая по каналам и сосудам тела. Он хорошо видел и различал черты этого маленького белого лица.
Оно походило скорее на маску с маскарада, и можно было думать, что кто-то в шутку поднял ее с той стороны в темноте на палочке, чтобы напугать Полуянова. Как-то враз он понял, что глаз у этого лица нетименно немигающая пустота глазниц делала взгляд таким невыносимо пристальным, скорбным и глубоким.
Лицо было мертвоеженское или детскоес изящным носиком, белым и припудренным. По лбу шла нервная косая линия жемчужных и серебряных точек, правое ухо, щеки и брови были золотисто-серые, в каплях. Голубые губы презрительно улыбались в двойной мути старых стекол.
Полуянов двинулся от стола. Лицо исказила гримаска, оно схватилось судорогой, брови задвигались, щеки опали, оно переменилось и рассыпалось.
Полуянов выскочил в сени, потом во двор и обогнул дом. Окно светилось тихо и влажно в туманном сыром воздухе. Он подался к окну. Большая, белая ночная бабочка, осыпанная сырой пыльцой, распласталась по стеклу. Полуянов поймал ее в горсть и кинул в траву. Бабочка пала, как кучка пыли, и затрепетала в ногах.
Полуянов вернулся в дом и долго не мог собраться с мыслями. Он принялся было отвечать на письмо Сашиной сестры. Но это оказалось очень трудно. Он понял это и отложил письмо. Если человек свободенему ничего не мешает и он все может. Полуянов сидел и думал, что как ни прятался он от мира, а свободным не стал. Тоскливый страх человека, который сидит на свету и виден всем со всех сторон из окружавшей дом темноты, этот страх томил его. Вдруг вспомнил он детские рассказы про «попрыгунчиков», которые пугали людей до смерти, до обморока, и улыбнулся. Он опустил занавески на окнах, выключил верхний свет, подбросил дров в печку.
Собаку надо завестивот чего, сказал себе Полуянов. Громко, чтобы услышать свой голос. Потом поиграл ручкой радио, поискал в эфире, нащупал голос Ватикана. Умный иезуит толковал о борьбе за мир. Странное сочетание слов: «борьба за мир», говорил он. Ведь если есть борьба за мир, то есть враги мира. Есть врагиесть ненависть к врагу, иначе как бороться? Но если есть ненавистьто какая может быть, к шутам, победа? Победа всегда оставляет одних обиженными, ненавидящими победителей. Победа «дела мира» есть Пиррова победа. Ненависть будет, а не победавот что. Мира надо добиться в душе. Надо хотя бы научиться не ненавидеть своих близких, сограждан. Надо себя полюбить и полюбить дела других людей. Вот и все. А мирон сам наступит. Мирэто Божье дело. Твое дело ненависть не увеличивать. Ты, главное, не увеличивай зла в мире, береги то, что рядом, а мир, он сам наступит.
Полуянов вспомнил Сашку, его рассказ про круглоголового по имени Мир. И подумал, что «Слово о полку Игореве» и Сашкина чепуховинаэто одного ряда вещи, как ни странно. Из века в век одно и то же Он потерял мысль, испугался этого, но тут же успокоился: это уже бывало с ним в Кукареках, но всегда в свое время все возвращалось. Если жить спокойно и без лишнего, то мысли всегда возвращаются на свой круг.
У Анюшки светилось голубым окно. Полуянов почувствовал, что может пойти по деревне и поговорить с любым, что он тут как раз и не останется один. Его всегда ждут. Голубой свет дал ему знать, что Анюшка тихо спит около телевизора. Телевизор ее как-то разом усыплял. Она говорила об этом робея, но с радостью, как говорила обо всем на свете. И все в деревне знали, что он сидит под лампой и что-то такое себе пишет или думает. И это тоже успокоило его.
Иезуит все бубнил, и Полуянов подумал, что если бы он сунулся к бабкам со своими рассуждениями про борьбу за мир, то они бы просто его не поняли. «Борьба за мир» для них, как для всех, кто на этом денег не гребетполитика. А политикаэто недомашнее, неличное дело. Ее слушают с умным лицом, но в голову не берут. И что делить Полуянову с Анечкой, зачем им бороться за мир? Или такой же, положим, итальянской бабке? А следовательно, вся эта борьба за мир для того только и нужна, чтобы забивать головы мальчишкам, вроде Сашки покойного, да большим дядям, вроде Жорника, чтобы сладко пить, вкусно кушать и мягко спать.
Фуфло, как говорит его сын Ванька. Полное фуфло.
Ночью по дому шастали на тихих лапках мыши или крыса, будили его, и проснулся он какой-то дурной. Крыса и мыши приходят к поздней осени, когда пусто на ферме и на полях. Ночами они ищут еду по дому, роняют мелкие предметы. Полуянов тогда просыпается, зажигает свет и с кочергой гоняется за ними по углам. Гиблое дело! Неторопливые, жирные осенние твари все равно его ловчее. А кота у него еще нет.
Утром он работать не стал, а пошел в лес. Печка была растоплена с вечера, надо было принести грибов, чтобы посушить на зиму. Он шел по полю, шел той самой тропой, на которой учили с сыном «Слово», и думал, почему ему так легко опиливать сад, копать земли под огород, ходить за грибами, топить печь, готовить еду, убирать и чинить дом, сажать кусты и картошку, убирать урожай? И почему так тяжело и подневольно ему писать ответы на письма, жить среди людей, ходить на работу, посещать общие и профсоюзные собрания, заполнять анкеты, ездить в дома отдыха, ходить на овощебазу?
День был пасмурный, но очень ясный, ровный, спокойный и строгий. Деревья, не шелохнувшись, замерли в потеплевшем воздухе, трава замерла и окостенела. Только теплая земля словно тихонько издавала маленькие низовые звукикряхтенье, потрескиванье, шепот. Листья беззвучно сходили с берез.
Полуянов пошел краем леса, и в душе его было какое-то легкое беспокойство, которое всегда появлялось после отъезда гостей. Он постепенно слышал в речах друзей этот упрек, в каждом слове. «Сбежал, думал о нем каждый. Мы все тут ломайся, а он сбежал. Устроился, на работу не ходит, место нашел. Хоть и за малые деньги, а бросил эту жизнь. Значит, ты не хочешь с нами жить. Презираешь».
Он вспомнил, как сказал ему инженер Аркаша Аксанов:
Это он из-за Сашки дурит. Одумается, возвратится. Возвращайся, Полуянов. Нечего строить из себя
И всякий раз это задевало Полуянова. Он шел к лесу и думал о том, как страшно жить без духовного подвига, когда одну веру потерял, а другой не нашел. Каждый тянет к себе и кричит: «се мое, то мое же». В людях рождается напряжение ненависти. И тогда война рождается из борьбы за мир так же естественно и просто, как уничтожение людей рождается борьбой за всеобщее счастье.
Здесь, в деревне, куда он спрятался от всего, не зная еще, как ему жить дальше, и здесь его достает. Никуда он не ушел. Но что ему теперь дальше делать со своей жизньюздесь, где бродят деревенские бабки, расталкивая палками траву и выкапывая из листьев толстые, как кукиши, белые грибы и похожие «на сам знаешь чего»как говорит баба Нинкаподосиновые челыши? Хотя здесь-то все природой защищено: этим полем и этим лесом. И как кажется ему, здесь всякая одинокая жизнь спрятана и улажена. И непонятноотчего так не жить всем?
Он шел опушкой леса, среди маленьких, еще слабых берез и высокой травы. Кукарекинские леса тем удивительны, что грибы тут растут в самых красивых местах. Такое вот чудокак ни проверяй, а всегда оно так. Уходит человек в глухоманьничего. Выходит на светлые поляны, туда, где ласковое солнце вдруг пробьется из облаков, где ветер сыграет в кронах, трава приляжети вот они там и сям: подберезовики со светлыми шляпками, твердые оранжевые, словно чернилами перепачканные подосиновики. Полуянов увидел вдали незнакомых двух женщин с кошелками через плечо. Они были слишком далеко, чтобы их разглядеть, они тоже шарили палками в траве, и он подумал, что надо спросить у бабокчьи это приехали?
Когда он вернулся, старухи сидели на теплом крылечке у заколоченного дома деда-марксиста, единственного штукатуренного дома в Кукареках. От этого дом казался всех хуже, разломанным и косым. День разошелся, и с теплой солнечной стороны на завалинке было необыкновенно тихо и хорошо.
Анечка говорила:
Набрал? А мы сидим. У вас так в городе не бывает вольно, а? Тихо так.
Полуянов поставил корзинку и присел.
Раньше, Валера, опушки у нас окашивались. Сколь грибов было!
Ага. С фермы идешь, так полное ведро нахватаешь. Только наклоняйся.
А потом самолеты стали летать. Вон ту рощицу у дороги стали они сводить для мелиорации. Посыпали чем-то. Березы пожухли, а грибов больше не стало. И березы не стали рубитьони потом погнили все в одно лето.
А раньше опушки у нас были, как у вас санатории. Осенью идешьвсе подрублено, кустов нет, только березы стоят, и все выкошено чисто-чисто, как в доме. И стоят подосинники рыжие. Красота.
А вот ты скажи, Валер, народу много было, скотину все держали. Молока давали больше, чем теперь. Куда теперь-то все это подевалось?
Они повели быструю свою беседу, из тех, что Полуянов прослушал уже множество. Но эта была интереснее. Они вспоминали про посиделки. И то, как лунными ночами ходили из деревни Кукареки в Левшино, а из Лошадеева в Кукареки, а оттуда в Черняйково. Как шли они по теплой пыли босиком, а уж около деревень надевали обувку. Раньше Полуянов думал, что деревни стояли здесь, как и теперь, оторванными от мира, одинокими. А из рассказа он понял, что вся Россия была покрыта сетью маленьких этих дорог, в узлах которых стояли на расстоянии пешего хода деревни, а в больших узлахгорода. Словно ласковая сеть общей жизни была наброшена на землю. И не было такой пустоты на земле и такого разорения, как теперь.
Ты слушай, сказала баба Маня. Дочка учительницы из Черняйкова, Лидка, ты ее знаешь, она тебе шкап обещала отдать на временное пользование и кровать из пустой материной избы. Возьмешь? А ты ей как-нибудь колбаски привези. Возьмешь?
Возьму, сказал Полуянов.
Ты тележку, коляску возьми у Веньки и привези, я ему укажу.
Полуянов кивнул. Анечкин внучок возился в траве: яркий комбинезон был на нем, импортный, и вязаная шапка. Детей бабкам подкидывали частоподальше от дурной городской жизни. Делали это, когда дети начинали болеть диатезом или астмой или простужатьсятогда везли в Кукареки. Простые девахи, дочки кукарекинских бабок, Руссо и Толстого не читали, про Торо не слыхали, но знали и говорили это часто: не мы спасемся, так пусть хоть дети наши полечатся. Когда особенно много набивалось сопливых, золотушных детей, то грубая баба Нинка кричала: «Эвакуация, едри вашу матькак в большую войну».
Солнце грело. Все тихо сидели у мазанки, в которой еще пару лет назад жил Акимов, интересный дед-марксист. Ему было лет под девяносто, он был городской. Жил он со старухой, которой тоже было под восемьдесят, но которая померла раньше него. Дед этот был активный, он поднимал первые пятилетки, воевал, строил железные дороги, служил топографом, он был легкий на ногу, ходячий человек. В Кукареки он повадился ездить лет двадцать назад. Как приедет в апреле, так и живет до холодов. Дед-марксист был человек с интригой. Он бабкам объявил, что собирается дожить до ста лет. Ходил по деревне и постоянно говорил об этом. Сперва ему оставалось дожить до ста девятнадцать лет, потом пятнадцать. А он все ходил и говорил про свой счет. За это ему бабки варили всякую еду, и он с кастрюлей, бывало, шел по траве от края деревни к своему белому, косому, серединному домику. Потом ему оставалось дожить тринадцать лет. Тут с ним что-то стряслось, и на него напала разговорчивость: то ли ворота памяти отворились, то ли совесть, то ли понос слов кровавый. Он стал всех ловить и говорить каждому про свою жизнь. Сперва бабки были страсть как рады. Ничего они так не ценят, как новое. А тут новое повалило на них прямо из старого, давно проверенного и известного им старика Акимова. Брызгая слюнями, он пугал их, кричал хрипло про то, что прокладывал новые топографические просеки по тайге за Тайшетом. И про то, что с ним было два зэка и солдат с винтовкой. Как они спали все вповалку на трассе новой железноветки, которую когда-то тянули зэки. Эту ветку должно было залить водохранилище, и потому Акимову поручили разведать новую трассу. Людей на постройке этой ненужной, бесполезной ветки полегло страшно много. Мертвых зэков охрана не хоронила, а оттаскивала недалеко от полотна дороги и бросала. Появились медведи, которые привыкли жрать человечину. Вот от этих медведей и предупредили Акимова. Когда они шли по страшному пустому лесу из пней и чахлых деревцев, по полотну и по старым просекам, то дед Акимов сказал солдату-сопляку, чтобы он не зэков караулил со своей винтовкой, а медведей высматривал, потому что сожрут, проклятые. Он орал бабкам свои долгие и страшные истории, и бабки сперва охали и ахали, а потом бросили бояться и только плевались и варили ему суп.
Потом ему осталось дотянуть двенадцать лет, потом одиннадцать, и тогда этот интересный яростный старик вдруг дал сбой. Он стал ездить в город, просил всех его подвезти, и все обещал каждому расплатиться дубовыми столбами, которые стояли у него в сарае, на что все давно махнули рукой, потому что дед Акимов был жмотом. Именно на финишной прямой он вдруг полюбил политику, но как-то странно: он перестал рассказывать про свою жизнь и стал влюбляться в вождей.
Тут-то и застал его Полуянов. Дед Акимов проходил по деревне медленный, сгорбленный, обросший щетиной и казался Полуянову уже не человеком, а воплощением многих теней, которых он застал в жизни и которые теперь давно умерли, но запечатлелись, как в живой фотографии, в этом сгорбленном, но внутренне прямом Акимове с кастрюлей в руке и слюной на трясущихся губах. Этот спасающийся старик Акимов помнил и Егорова, дом которого стоял много лет заколоченным на краю деревни и в котором поселился теперь Володя«пятисотрублевик» (он дом купил за эти деньги, так его бабки и прозвали). И повесившуюся спьяну Настю, в доме которой жил теперь Полуянов. Когда Полуянов приехал смотреть этот пустой дом, много лет стоявший среди громадных бурьянов и репейников, когда проломился в сени, то и увидел, что столы как стояли под поминальным застольем, так и стоят, объедки усохшие и поеденные мышами были везде, бутылки на столах: словно шесть лет продолжался в этом доме пир мертвецов.
Дед-марксист Акимов помнил и Кукарекинское болотце большим прудом, а до тогоозером, в котором на Илью-пророкапрестольный праздник со всех окрестных деревень приходили мужики и ловили карася и жарили его потом на больших противнях у воды.
В его доме была большая стена, оклеенная газетами, на которых много можно было чего прочесть. Дед Акимов собирал о Сталине и Маленкове. И выставка газет на его стене, желтой, закопченной, была страшная. Больше всегонекрологов и портретов мертвых вождей. Может, это и был его главный изъянлюбовь к вождям. В старости он стал любить их страстно, не по возрасту. Он подходил к каждому, кто попадался, и горячо, по-партийному, обсуждал очередного руководителя. Слюнявя губы, утираясь рукавом, он часами мог говорить, хвалить нового руководителя, подолгу разбирать и ругать старого.
Здесь ему как-то не повезло. Если бы не умер Брежнев, то, может быть, дед миновал бы эту полосу старческой мужской любви к властям и продержался до ста лет. Но тут они пошли помирать один за одним, и разговору и страсти деда-марксиста Акимова было где разгуляться. Он как-то быстро сгорел на этом: слишком быстро замелькали перед ним перемены лиц. В нем чувства захлебнулисьон не успевал разлюбить и полюбить снова. Когда он цеплял кого-то из новых или приезжих гостей, когда принимался говорить с ним, бабки разгибались от работы, прикладывали ладошки к глазам, чтобы разглядеть, кто попался деду. Взгляд у них делался сочувственный, потому что они давно разгадали деда-марксиста дураком, полным политической дури. Полуянов сперва не понимал, а потом понял: вся их жизнь, весь старый кукарекинский уклад научили их ставить заслон на пути этого способа разрушить человека. И дед Акимов тоже только по старости и слабоумию попалсяи разрушился, погиб. И что бабки давно отпели деда Акимова, а кормили его из милости. До ста лет ему никак было не дотянутьсюжет его кончился.