* * *
И однажды представление состоялось.
Первые секунды Поля сидела как на иголках: от каждой запинки, съеденной паузы, проглоченной гласной у нее темнело перед глазами и становилось душно. Кто-то из сидящих рядом, заметив ее волнение, суетливо озаботился все ли у нее хорошо, не нужна ли помощь, чем помешал вслушиваться, так что оставалось только наблюдать смирившись с бессилием и безучастностью. В конце концов, она уже сделала все что могла, и теперь все будет как будет. И ощутив себя посторонним зрителем, Поля получила такое удовольствие от спектакля, что даже смутилась: не слишком ли она пристрастна к своим заводчанам.
Но представление и в правду прошло с успехом. О нем даже написали, и не только в заводской малотиражке, но и в местных газетах, и даже в краевых. Так что новоиспеченным актерам пришлось еще не раз выходить на сцену и встречаться с актерами и режиссерами других, городских и самодеятельных, театров, отвечать на вопросы журналистов и восторженной публики. На одной из таких встреч Поля познакомилась с Иваном Никифоровичем, преподавателем Саратовского театрального училища, которого обожала вся творческая молодежь города. Однако уважали этого среброгривого льва почти все горожане.
Уважали за то, что несмотря на запреты цензуры, он не скрывал своей любви к произведениям писателя Корсакова, некогда местной знаменитости, о которой с теплом отзывался сам Чехов, в Москву его звал, но тот в любимом Саратове оставался, чем все горожане очень гордились. Теперь же книги Корсакова были изъяты из публичных библиотек, и даже имя его предпочитали не упоминать. Только не Иван Никифорович. Этот запросто мог взять и наизусть прочитать на публике что-нибудь из неодобряемого писателя, какой-нибудь рассказ, отрывок, монолог.
Кроме того, Иван Никифорович состоял в очень хорошем приятельстве с тем самым поэтом Стриковым, сохранявшим дореволюционный облик, который выступал в свое время в клубе и которого бог знает почему не трогала советская власть. Где бы они ни появлялись, в какой бы разговор ни вступали, всегда им сопутствовало особое трепетное уважение. Трепетное настолько, что стоило какому-нибудь незадачливому балагуру посмеяться над этой колоритной парочкоймаленьким Стриковым с розовой лысинкой и высоким Иваном Никифоровичем с великолепной шевелюрой, шутника зашикивали, а иной раз аккуратно выталкивали подальше от своих любимчиков, чтобы можно было полностью сосредоточиться на рассуждениях этих двоих. И надо сказать, рассуждения эти сопровождались такой ясностью, отточенностью мысли, добрым юмором, что внимать им, к немалому огорчению беспомощных «оппонентов», становилось для слушателей истинным блаженством. Мало того, оба этих почтенных господина, снискавших на редкость благополучную по тем временам жизнь, находили и время, и силы интересоваться творчеством молодых дарований. Кстати, именно благодаря им Саратов узнал в свое время Костю Чащина.
И даже самые строгие идеологи спускали Ивану Никифоровичу все его художества, не задаваясь лишними вопросами. После нескольких его киноработ, где он сыграл красных профессоров, после того, как эти работы были отмечены наверху самым положительным образом, какие могли быть вопросы?
И вот этот-то Иван Никифорович однажды сам представился Полине, о которой узнал от заводских «актеров». Разговор по началу несколько напугал Полину. Неприятно ей было, что ее вот так, напрямую «привязывают» к театру, не понравилось, что чуть ли ни с первых слов, почтенный Иван Никифорович попросил прочитать что-нибудь из любимого. Но отказывать этому «властителю и дум, и душ» было бы дурным ломанием, и она, смирившись, прочитала первое что пришло в головучто-то из детского, короткое и простое, после чего выразила надежду, что на этом ее мучения закончатся.
Думаю, они только начинаются, возразил Иван Никифорович.
Позже он еще несколько раз заходил на завод, беседовал с другими «актерами» и с теми, «кому интересно». Но уже скоро стало очевидно, что его профессиональный взгляд нацелился именно на Полю. И вскоре ощущение это подтвердилось, на имя заводского правления пришла рекомендация направить Можаеву Полину Васильевну на учебу в театральное училище.
И правление согласилось. Возможно, с его высокой стороны это была дань моде или авторитету самого Ивана Никифоровича. В любом случае, Поля чувствовала себя отвратительно как никогда. Делать свой выбор, пусть и странный, можно сказать, случайный, и следовать ему еще куда ни шло: сам выбралсам живи. Но заниматься тем, к чему тебя обязывают вопреки желанию, вот что действительно возмущало Полю. Она и к начальству ходила с просьбой оставить все как есть, и к седогривому Ивану Никифоровичу в Театральноеотговорить его пыталась, потому что ни желания, ни артистизма в себе не чувствовала. Только он на своем стоял, рассказывал, что из людей, артистичных по натуре, не всегда получаются хорошие актеры. Слишком они собой дорожат, собственными манерами, жестами, интонациями, словом, «себя в искусстве любят». А вот люди неуверенные, слишком требовательные к себе нередко становятся истинной опорой театрального искусства.
О легендарной Ермоловой рассказывал, которую Станиславский «эпохой русского театра» называл, и которая вопреки, а может, благодаря своей неуверенности, проработав над ролью шесть лет, такую Жанну д'Арк зрителю явила, что воспоминания о ней вошли в сокровищницу театрального искусства. Такая вот неуверенность! Приводил в пример Шаляпина, который даже к врачу обращался, чтобы страх сцены перебороть. Но историю с Шаляпиным Поля и так хорошо знала, а вот про Ермолову впервые слышала И не столько рассказы Ивана Никифоровича, сколько книги о ней, о ее творчестве, воспоминания современников (сама Мария Николаевна никаких мемуаров не оставила) глубоко запали в робкую душу Поли.
И однажды по-можаевски тяжеловатым шагом, она вошла в двери Театрального училища.
* * *
Был ли это неуверенный шаг к своему призванию или послушное следование обстоятельствам, этот вопрос долго не давал ей покоя. Казалось, все было сделано, чтобы стать обычным рабочим человеком, самым что ни на есть честным «пролетарием»: ФЗУ, завод, что еще надо? Но именно этот путь и привел ее на поприще, которое никогда и никак не привходило в мир ее самых смелых и отвлеченных фантазий. И причина такого разворотаЗинаида Ивановна, ее любовь к русскому языку, которую она передала Поле.
И ох как сейчас не хватало ей бабушки! Вот, с кем можно было обсудить все на свете, ответить на любые вопросы: зачем людям театр? чем актерское мастерство отличается от лицемерия? есть ли разница между актером и лицедеем? что в актере от него лично, а что от его героев? и главное, зачем, ради чего, ради кого лично ей, Поле, выходить на сцену?
Но не было уже Зинаиды Ивановны, чьим мыслям и чувствам она доверяла больше, чем себе. Некому было помочь.
И Поля, надеясь найти подсказки, слушала преподавателей, читала умные книги.
Театр как сила, соединяющая в себе все искусства, и актеры как миссионеры, эта чеховская правда звучала слишком патетично, выспренно для обычной заводской девчонки.
«Без театра нет нации», несомненно, Островский понимал в этом вопросе поболее многих, но Поле нужно было понимание, соразмерное с нею, с ее человеческим, и не более того, сознанием.
Поля вспоминала заводскую постановку. Ведь совершенно самодельная затея была. А скольких людей привлекла: и тех, кто хотел взойти на сцену, и тех, кто готов был оформлять, музыкально, художественно, да хоть как! А сколько споров порождала, сколько живого обсуждения (вот, куда пригласить бы школьную учительницу по обществоведению)! А сколько зрителей собрала! И не только тех, кто был увлечен всей этой шумихой или театром, но и тех, кто в другой раз и вовсе в театр бы не пошел, а тут смотрели, удивлялись, переживали, сначала за знакомых, соседей, коллег, потом и за героев, добряков и прохвостов. Чего они ждали? Чему сочувствовали?
Поля искала ответов везде, ненароком выспрашивала у разных знакомых, но те, в большинстве своем, говорили что-то невнятное, а то и вовсе отмахивались.
Неожиданно самым значимым оказался разговор с папой Васенькой.
Началось с обсуждения гонений, которые церковь, по словам учебников, на театр устраивала, но после долгих рассуждений папа Васенька до святителя Дмитрия Ростовского дошел, который и сценарии писал, и над постановками работал. С этого-то момента Поля и почувствовала себя на пути к правильным ответам на свои вопросы. И уже сами ее рассуждения стали спокойнее, а порой она оставляла их на потом, чтобы вернуться к ним, как возвращаются к любимому занятию, к любимой книге
И несмотря на голод и бедность, неуверенность и робость, вдохновение юности и мудрость преподавателей помогали ей постигать искусство, полное духовных рисков, возлагавшее огромную ответственность за написанное писателями и поэтами, происходящее на сцене и в душе зрителей. Не искусствослужение. К такому пониманию театра пришла Поля к окончанию училища. В таком понимании не просто приняла, полюбила идею театра, и была направлена на службу в тот самый, открытый в 1931 году Немгостеатр, где одновременно работали русская и немецкая труппы.
Глава 10Сашка Шефер
Куда на сей раз запропастился Сашка, вслух того не обсуждали. По началу даже не взволновался никто, всех уже к своим странствиям приучил. Даже молоденький лопоухий участковый, вынужденный навестить Сашкино семейство по запросу с места работы, никакой обеспокоенности не выказал, привычно достал планшет, разложил бумаги, сопя и вздыхая составил обычные в таких случаях документы и только уходя виновато раскраснелся, не зная что сказать. Он ведь если и не давал ходу Сашкиным безобразиям, то только из уважения к его матери, в одиночку поднимавшей трех сыновей. Оттого и упрекать ее язык не поворачивался, и хорошего сказать было нечего.
Отец их еще в 1905-ом упокоился. Старший сын, Федька, степенный, основательный, сдержанный, в отца пошел. Младший, Яшка, хоть и сердцем был мягок, порядок тоже сызмальства понимал. А вот Сашка всем бы хорош, да жизнь в нем порывно, вспышками текла. То загорится, увлечется чемхоть книжкой какой, хоть наукой школьнойпоесть-поспать забывает. А то остынет, не дочитает, бросит, заскучает, и на все вопросы один ответ: неправда там, а я правды хочу. Уж и годы прошли, и старшего Федьку ростом перегнал, а умом как дитя остался: никак не урезонится, правды ищет.
Откуда мыслей-то таких набрался? То ли листовок начитался, то ли мальцом заезжих революционеров наслушался Те тоже много чего говорили: говорили, что это царизм всех в неправде держал, чтобы хорошим трудовым людям хуже жилось, а плохие бы богатели; говорили, что стоит его убрать, этот царизм, и люди по справедливости заживут. Сашке даже верилось, хотелось верить, потому что он всем сердцем за честных людей был, за таких как отец с матерью, как Федька с Яшкой.
Потом и революция пришла, и всю-то жизнь переиначила, а только правды, как ее Сашка чувствовал, не прибавилось. Если что и изменилось, по верхам только, по названиям, а суть прежней осталась. Ну объявили колонки Республикой немцев Поволжья, на словах даже права этой республике дали, даже старый Покровск под новую столицу, под город Энгельс определили, издательство свое открыть разрешили, и родного, немецкого как будто действительно больше сталов школах, газетах, по радио. А на делевсё как у всех: те же пролеткульт, нищета, голод. Разве борьба с религией тише, без ажитации шла. Потом НЭП: кооперативы, артели, тресты. И те же повинности, репрессии, страх наказания. Словом, ничего похожего на правду, о которой говорили революционеры и о которой он так мечтал!
Впрочем, о чем именно мечтал Сашка, о какой такой правде, этого он и сам объяснить бы не смог. Только порой так ему противно на душе становилось, что пока не выпьет утешительно-горячительногоне полегчает. А чтобы мать не расстраивать, успокоения вне дома искал: как нахлынет грусть-уныние, так на два-три дня исчезал куда-то. А кудабог знает.
* * *
В армии присмирел будто. То ли суровый мужской быт так подействовал, то ли дисциплина военная. Особенно комиссара одного уважал, которого солдатики Соколиком между собой прозвали, хотя фамилия ему Синичкин была. Вот кто не боялся напрямую говорить, от острых вопросов не уходил, и очевидно было, не для правил жил человек, а для правды своей, внутренней. Оттого и недавние мальчишки, на него глядя, взрослей, собранней становились.
Да и времени колобродить не было: с утра до вечера занятия, тренировки, учения разные. Кстати, и учили не так, как в школе, не у доски да за партами, а прямо за делом. А Сашке так даже доходчивей было.
И ведь не только о занятиях и политграмоте командование пеклось. Разные коллективы творческие с выступлениями в часть приглашали, лекции интересные проводили.
Колхозно-совхозный театр со скетчами приезжал. Артисты молодые, смелые, на синеблузников похожи, но те и вовсе простованы, а эти поинтереснее были, к тому же ни задиристых зрителей, ни вопросов с подвохами не боялись, обо всем запросто, искренне говорили. А могли тут же неожиданное что-то выдать. И так это Сашке по нраву пришлось, но
В части его уже пытались в самодеятельность записать. Лицо больно подходящее: черты крупные, правильные, мужественные, настоящий образчик новой советской красоты. Только у лица этого никакой охоты «представляться» не обнаружилось. Настроение, эмоции, чувстваэто он на лету схватывал, а вот с текстами работать напрочь отказывался. Тексты-то все на русском, а емунемецкий родной. Русский он, конечно, тоже понимал, куда ж в колонках без этого? Но одно дело двумя-тремя словами с соседями перекинуться, другое, литература эта многословная, слова эти многозвучные, звуки многоликие, и все в единое месиво слито, поскрипывает неверными согласными, подвывает заунывными гласными. Вот и сиди, с точками-запяточками разбирайся, да еще наизусть учи а зачем? чтобы раз прочесть да забыть? будто своими словами нельзя а если нельзя, так на что ему это?
И дабы лишний раз ни с кем не объясняться, рядовой Шефер потихоньку-потихоньку в сторону самодеятельных «художников» маневрировал. Хитрости разные у них перенимал, в разговоры вслушивался, и все больше рисованием увлекался.
За учебой и творчеством, службой и фантазиями не заметил, как время пролетело. И благодарностей несколько заслужил, и предложение остаться в рядах РККА получил. Но не было в нем военной косточки. Он ведь с дисциплиной если и смирился, то временно. А чтобы всю жизнь вот так, по команде, по расписанию жить, для этого ему уважительная причина нужна была, а ее-то и не было.
* * *
Вернулся, понятное дело, завидным женихом. Тут же невеста сыскалась, свадьбу сыграли, молодым в общежительном бараке при МТС комнату дали. И так все быстро и спешно сладилось, что по деревне слухи нехорошие поползли. Поползли, да тут же растаяли, потому что и расстроилось все тоже быстро.
Жениться-то Сашка женился, к колхозу приписался (и даже паспорт, вопреки новым правилам, при себе умудрился оставить), трактористом устроился, тут же что-то выполнил-перевыполнил, за что был отмечен грамотой. И вот уж в правлении им не нахвалятся, и жена не нарадуется: экого орла отхватила! умелый, работящий, о жизни как городской рассуждает! в кино по выходным водит!
Но уже скоро поняла, что орел-то этот и мух не ловит! А как в кино соберутся, и вовсе тетеря глухая: в зале усядется, на экран уставится, и ждет. И ни прически жениной, ни платочка нового не заметит, разговора простенького поддержать не желает, а шепнешь что на ушко, «не мешай» шипит. А чего мешать-то? фильм еще и не начинался.
Да еще малевания его Мать-то на них сквозь пальцы смотрела, поблажит да забудет, а вот жена терпеть не хотела. На что это мужику забавы детские? И ладно бы красивое что, цветы, виды разные, а то ведь иной раз не пойми что выводит: то ведро старое, а то и вовсе углы да пятна.
В доме у молодых скандал за скандалом. Сашка опять выпивать начал. Уж на что жена женщина напористая была, а только того и добилась, чтобы его зарплату и паек ей выдавали, потому как мужик у нее совсем пропащий стал: где какую копеечку раздобудет, все на выпивку, кино да краски спустит. Сашка в ответ разобиделся, к дому совсем охладел: как у людей получка, дружков-собутыльничков найдет, с ними и загуляет. А там и дружки вернутся, и неделя пройдет, и другая, а его нет и нет. Какая жена тут выдержит? Ну и развелись.