Не знаю, ребячество ли или что другое, но со мной то же было однажды за границей. У меня стали часы, и когда я забрал их от часовщика и они снова пошли, мне ну вот как тебе Мне они до того милы сделались, такое странное чувство, такое хорошее!
О, правда? Я бы расцеловала их, будь я на твоем месте.
Расцеловала бы?
Послушай,вдруг сказала она.Ты никогда не рассказывал мне про Эрика в детстве. Ну, какой он был?
Лучше и прекрасней всех, Фенимора. Чудесный, славный, совершенный идеал мальчика, идеал именно не в глазах матери или гувернера, а другого мальчика, что куда важней.
А ладили вы? Дружили?
Да, видишь ли, я ведь просто влюблен в него был, ну, а он ничего не имел против этого или чтото в таком роде; мы ведь были, понимаешь ли, очень разные. Я только и думал, как буду поэтом и прославлюсь, а онзнаешь, что он мне ответил, когда я однажды спросил его, кем он собирается стать? Индейцем, настоящим краснокожим индейцем, раскрашенным и все как полагается! Помню, я никак не мог взять в толк, почему он мечтает стать дикарем; слишком я был цивилизованный мальчик.
Ну, а то, что он художником решил стать, тебя не удивляло?спросила Фенимора с холодноватой и недоброй ноткой в голосе.
Нильс заметил эту нотку и смешался.
Что ты,ответил он наконец.Редко кто родится художником по всей натуре своей. И как раз полнокровные, живые люди вроде Эрика часто томятся по нежному, тонкомупо тонкой, девической прохладе, по сладкой высоте, словом, не знаю, как еще сказать. Внешне они сильны, тверды, даже грубы порой, и никто не догадывается, какие странные, романтические тайны носят они в святыне сердца, потому что они стыдливы, то есть душевно стыдливы, эти крепкие, грубые мужчины, так стыдливы, что с ними ни одна испуганная бледненькая барышня не сравнится. Понимаешь ли ты, Фенимора, что такая вот тайна, про которую и не рассказать простыми, обычными словами, такая тайна делает человека художником? А про нее нельзя рассказать, слышишь, никак нельзя, в нее можно только верить, она таится глубоко, точно луковица в земле, и лишь иногда сама выходит цветком на свет божий. Знаешь, ты не отнимай у цветка силы, верь и нее, радуйся, что питаешь ее и что она есть. Ты не сердись, Фенимора, но я боюсь, что вы с Эриком недостаточно добры друг к другу. Неужели же тут ничего не поделаешь? Не думай о том, кто прав, кто виноват, не меряй его вину, не стремись к справедливости,что справедливость? Нет, ты лучше думай о нем, каким он был тогда, когда ты всего больше его любила, поверь, он того стоит. Не меряй, не взвешивай, бывают в любви, я знаю, мгновенья светлого, высокого восторга, когда можно жизнь отдать за любимого, если нужно. Верно ведь? Помни про эти мгновенья, Фенимора, не забывай про них, и ради него, и ради себя самой.
Он умолк.
Молчала и она, она лежала тихая, с тяжелой улыбкой на губах, белая, как цветок.
Потом она приподнялась и протянула Нильсу руку.
Будешь моим другом?спросила она.
Я и так твой друг, Фенимора,отвечал он и взял ее руку в свои.
Будешь, Нильс?
Всегда,ответил он и почтительно коснулся ее руки губами.
Потом он встал. Таким прямым, показалось ей, она его никогда еще не видела.
Немного погодя вошла Трина и доложила, что воротилась, так что последовал чай и, наконец, переправа на лодке сквозь грустный дождь.
Уже на заре вернулся Эрик домой, и когда Фенимора в правдивом, холодном свете дня увидела, как он укладывается в постель, тяжелый, неловкий, серый от бессонной ночи, с глазами, остеклененными от карточной игры,все прекрасные слова, которые наговорил ей Нильс, показались ей нелепыми, а светлые клятвы, которые она твердила в душе, рассеялись, точно глупые сны, издох, хоровод красивых бредней.
Что толку бороться с безжалостным гнетом, давящим их обоих? К чему лгать самой себеуж им не оправиться. Настал мороз, умолк цветочный гул, облетели яркие лозины, до последнего листика, до последнего цветка, и остались жесткие голые стебли, нещадно опутавшие их обоих. К чему жаром воспоминаний греть и воскрешать умершие чувства, вновь возводить идола на пьедестал, вызывать былой блеск на глаза, былые слова на уста, краску счастья на щеки, к чему, зачем, раз он не соглашается быть жрецом идола, не хочет помочь ей доброй ложью? Он! Да он и знать не знает ее любви, уши его не помнят ни единого ее нежного слова, ни единого дня из их дней не помнит его душа.
Нет, умерла и остыла любовь их сердец; сиянье, краски, звукивсе угасло; и часто еще сидели они привычно, он обвив руками ее стан, она склонив голову к нему на плечо, но обаглубоко задумавшись, позабыв друг о друге; она вспоминала тот образ его, который сама сочинила, он в мечтах возводил ее к идеалу, что теперь всегда сиял ему в облаках, высоко над ее головою. Так жили они вдвоем, и дни уходили, и приходили, и не несли перемены, и день за днем смотрели они оба в пустыню жизни и убеждались, что это пустыня, что нет там цветов, нет и надежды на цветы, ручьи и пальмы.
Чем холодней становилась осень, тем чаще Эрик уезжал кутить. Что пользы, говорил он Нильсу, сидеть дома и дожидаться наития, пока мысли не окаменеют. Впрочем, общество Нильса мало тешило его, ему подавай было людей покрепче, из плоти и крови, а не из одних только тонких нервов. Фенимора поэтому часто оставалась наедине с Нильсом: он ежевечерне бывал в «Мариенлунде».
Договор, который они заключили, и слова, сказанные в тот воскресный вечер, сделали их отношенья простыми и сердечными, и, оба одинокие, они сошлись в глубокой дружбе, и скоро она взяла над ними такую власть, что вместе ли, врозь ли они бывали, они думали друг о друге; так птицы, вьющие одно гнездо, на все смотрят с одной отрадной цельюсделать гнездо это теплым и мягким для себя и для дружка.
Когда Нильс не заставал Эрика, они всегда почти и в дождь и в вёдро подолгу бродили по лесу за садом. Они влюбились в этот лес, и по мере того как замирала летняя жизнь, он делался им все милей. Чего только не видели они в лесу! Сперва желтели, краснели, темнели листья, потом опадали, желтыми стайками крутясь на ветру, а в безветрие тихо шурша, листок за листком. А когда осыпалась с кустов и дерев вся листва, каких только не повылезло на свет сокровенных тайн лета,несчетные гнезда, пестрые семечки, нарядные ягоды, темные орехи, блестящие желуди, узорные желудевые чашечки, коралловые кисточки на барбарисе, черносияющие терновые ягоды и рдяные урны шиповника. Раздетые буки стояли утыканные сплошь колкими своими орешками, а рябины гнулись под тяжестью красных кистей и кисло пахли яблочным сидром. Запоздалая ежевика валялась н бурой листве по обочинам; из вереска глядела брусника, и дикая малина второй раз отдавала лесу свои бархатные ягоды. Папоротник, завянув, окрашивался сотнями красок, а мох просто ош еломлял глаз, и не только густой мох по откосам и падям, что умел прикинуться то елью, то пальмой, а то и страусовым пгром, но и тонкий мох на стволах, он был как нивы эльфов, весьиз неимоверно тонких стеблей и едва различимых темных колосковпочек.
Вдоль и поперек исходили они лес,как дети, радовались по кладам и достопримечательностям и подетски поделили его меж собой: по одну сторону просеки лежали владенья Фениморы, по другуюземли Нильса, и часто они спорили, чье королевство прекрасней. Все назвали они по именам, холмы, тропинки, рвы, и пруды, и овраги; а когда им встречалось особенно большое или просто красивое дерево, то и ему давали имя. Так завоевывали они лес и создавали свой собственный мир, куда другим дорога заказана, однако ж ни одной совместной тайны, которую они не могли бы открыть всем и каждому, они не знали.
Пока не знали.
Любовь и была в их сердцах и не было ее, подобно тому как и есть кристаллы в перенасыщенном растворе и нет их, покуда нужная крупинка или хоть волокнышко не попадут в жидкость и, точно волшебной палочкой, не разбудят дремлющие нтомы, и они бросятся друг другу навстречу, прилепятся друг к другу неразрывно по скрытым законам и составят кристалл.
Так пустяк открыл им глаза на то, что они любят друг друга.
Тут нечего и рассказывать: был день, как все дни, они были ндвоем в гостиной, как сотни раз прежде, и разговор шел самый будничный, и по видимости ничего необычного не случилось, только Нильс стоял у окна и смотрел наружу, а Фенимора подошла к нему и тоже посмотрела в окно, вот и все, но этого оказалось достаточно, ибо «прежде», и «теперь», и «потом» преобразились для Нильса Люне озареньем, что он любит стоящую рядом женщину не как исток света, сладости, блаженства, возносящий к вершинам счастья, нет, не так, но как то, без чего дышать нельзя, и, точно утопающий за соломинку, он схватился за ее руку и прижал ее к своему сердцу.
И она все поняла. Горестно, потерянно она почти выкрикнула, тчно ответное признанье:
Да, да, Нильс!и тотчас отняла руку.
Мгновенье она стояла бледная, будто порываясь бежать, потом оперлась коленом о кресло, уткнула лицо в бархатную обивку и громко разрыдалась.
Нильс на несколько секунд будто ослеп и шарил руками между цветочных горшков, ища опоры.
Это продолжалось всего несколько секунд, потом он шагнул к Фениморе, склонился над ней и, не касаясь ее, оперся на спинку кресла.
Ну полно, полно, Фенимора. Взгляни же на меня, давай поговорим. Ты не хочешь? Не бойся, я же с тобой, любимая моя, родная! Успокойся, молю тебя.
Она чутьчуть приподняла голову и взглянула на него.
О, господи, что нам теперь делать! До чего же страшно, Нильс! Правда? И за что мне такая судьба? А как бы все хорошо могло быть, как счастливо!
И она снова разрыдалась.
Мне бы молчать надо,печально отозвался он.Ты бы хотела ничего не знать, да, Фенимора?
Снова она подняла голову и схватила его за руку.
Я хотела бы узнать и умереть, лежать в могиле и знать, ох, до чего бы хорошо, до чего бы хорошо было!..
Бедные же мы с тобою, раз любовь наша начинается со слез и страха. Правда?
Пожалей меня, Нильс, я не могу иначе. Ты пе поймешь того, что чувствую я, это мне бы надо быть сильной, связанато я. Если б я могла осилить свою любовь, запереть ее поглубже в сердце, не слушать ее жалоб и стонов, а тебе сказать, чтобы ты уехал, далекодалеко уехал; но нет, я не могу, довольно я намучилась, больше я не могу мучиться, не могу, Нильс. Я не могу без тебя, слышишь? А ты думал, я могу?
Она встала и прижалась к его груди.
Вот она я, и никуда я тебя не отпущу от себя, не останусь одна в прежней тьме. Это мерзость и мука, это пропасть, и я не хочу бросаться в нее, лучше в море утопиться, Нильс; и пусть даже меня ждет горе, зато ведь новое, не старое тупое жало, что так верно умеет жалить мое сердце. Я говорю, будто с ума схожу, да? О, еще бы. Но ведь такое счастье говорить с тобой без недомолвок, без обиняков, не быть настороже, как бы не сказать лишнего, на что я права не имею. Теперьто за тобой первейшее право! Если б ты мог взять меня, какая я есть, если б мне стать твоей и ничьей больше, если бы мне только вырваться из этого плена!
Нам надо бежать, Фенимора. Я все устрою, ты только не тревожься, вот увидишь, никто и не заподозрит ничего, а мы будем уже далеко отсюда.
Нет, нет, куда нам! Что угодно, только не это, только бы мним родителям не услышать, что дочь их сбежала, нет, это невозможно, Нильс, я никогда не решусь на такое, видит Бот, никогда.
Ох, но ты должна решиться, девочка моя, ты должна, неужто ты не видишь, в какой безысходности очутимся мы, если тут останемся, и как ложь, мерзкие хитрости, притворство опутают нас, станут мучить, отравлять, унижать! Я не допущу, чтоб вся эта грязь пятнала тебя, ржавчиной разъедала любовь нашу!
Нo она оставалась непреклонна.
Знала бы ты сама, на что обрекаешь нас,горестно вздохнул он.Тут куда лучше была б жестокая мера. Поверь, Фенимора, если любовь наша не будет для нас всем, превыше и дороже всего на свете, так, чтобы ради нее мы даже и ранить готовы ныли там, где предпочли бы врачевать, и причинять горе тому, кого бы рады уберечь даже от тени горя,ты сама увидишь, как нее наши уступки навалятся на нас и поставят нас на коленибез жалости, без пощады. Борьба на коленяхзнала б ты, как трудно вести ее, Фенимора. Но ты не плачь. Мы поведем эту борьбу, девочка моя, рука в руке, всему наперекор.
Сперва Нильс все уговаривал ее бежать, потом уже рисовал себе, сколь жестоко ранит Эрика открытие, что жена его и друг бежали вместе, и понемногу весь план стал представляться ему несбыточным, трагическим, и он перестал думать о нем, как и о многом другом (мало ли чего не хватало ему?), и всей душой предался обстоятельствам, не стремясь преобразовать их силою мечты либо скрыть за фестонами и гирляндами вымысла их существенные изъяны. Зато разве не сладка была ему любовь, наконецто пришедшая настоящая любовь! Ведь то, что прежде считал он любовью, не была любовь, но всего лишь тяжкое томленье одинокого сердца, либо горячая тоска мечтателя, либо пылкое предчувствие нервного подростка; то были потоки в океане любви, (мутные отраженья ее блеска, ее осколки, как метеоры, мчащиеся сквозь ночь,только осколки планеты. А любовь, оказывается, вон что она такое: мир целыйполный, огромный, устроенный; не дикий, отчаянный гон чувств; любовьэто природа сама, вечно переменчивая и родящая, и не успеет увянуть настроение, не успеет поблекнуть чувство, а уж пророс новый, свежий росток. Спокойно, вольно, глубоко дыша,до чего же прекрасно любить, любить всем сердцем.
Дни теперь, новые, блестящие, падали прямо с неба, не мелькали оольше назоиливои чередой, точно старые картинки стереоскопа; и каждый нес откровенье,ведь ото дня ко дню Нильс делался больше, крупнее, выше. Он и не думал, что можно так глубоко, так сильно чувствовать, и выпадали минуты, когда он себе самому казался титаном, сверхчеловеком, до того неистощимой делалась его доброта, до того крылатая нежность распирала ему грудь, до того широко глядел он на все, до того исполински мягки становились его сужденья.
То было начало и счастье, и долго еще были они счастливы.
Ежечастная ложь, и притворство, и дух бесчестья пока еще оставались невластны над ними, не могли достичь тех восторженных вершин, куда вознес Нильс свою любовь; ибо он не был простонапросто человек, соблазнивший жену друга, то есть был, конечно, и с вызовом это повторял, но к тому же он спас безвинную женщину, которую жизнь изранила, побила каменьями, запятнала; женщине, готовой погубить свою душу, он подарил веру в жизнь, в добрые ее силы, он поднял ее к благородному, высокому, он дал ей счастье. Что же лучшебезвинный ужас ее положенья либо то, что он дал ей? Зачем спрашивать, жребий брошен.
Впрочем, не то чтобы он вполне так думал. Редко ли строим мы теории, которыми не желаем потом руководиться, редко ли забегает наша мысль куда дальше, чем желает следовать за ней наше чувство правды и неправды? Но он носил в себе эти понятия, и они хоть отчасти обезвреживали яд непрестанно требовавшейся фальши, низости и вероломства.
Яд, однако ж, не мог не проникнуть в тонкие нервы, причиняя боль; ускорилось это еще и тем, что Эрик сразу после Нового года решил, что его осенила идеянечто страшное, в зеленом, как рассказал он Нильсу. (Знаешь зеленые тона в Ионе Сальватора Розы? Ну так вот.)
Хоть работа Эрика состояла больше в том, что он лежал в мастерской на диване, дымил трубкой и читал Марриета[9], она удерживала его дома, вынуждая Нильса с Фениморой к двойной осторожности и к новым уловкам.
Изобретательность Фениморы навлекла первое облачко на небеса их счастья. Сперва Нильс ощутил лишь легкое, как пух, мимолетное сомнение, уж не благородней ли его любовь самой избранницы. То была даже не мысль, только робкая, беглая догадка, смущение ума.
Но догадка явилась снова, еще и еще, и от раза к разу делалась определенней. Удивительно, как быстро сумела она подкопаться, унизить, затушить сиянье. Страсть от этого не стала меньше, напротив, чем больше она снижалась, тем становилась горячей, ми рукопожатья украдкой под скатертью, поцелуи в прихожей м длинные взоры прямо на глазах у обманутого мужа решительно шшали ее величия. Счастье уж не стояло в зените над их головами. они обманом залучали его улыбку и свет, а уловки и хитрости стали теперь не печальным оброком, но радостной наградой, ложь стала их стихией, сделала их маленькими, жалкими. Всплыли и унизительные тайны, которые прежде каждый скрывал, щадя дpyroro, ибо Эрик не отличался стыдливостью, и часто ему приходило на ум ласкаться к жене при Нильсе, целовать ее, сажать к себе на колени, а Фенимора не смела да и не могла отвергнуть по ласки, как прежде; сознание вины делало ее робкой и неуверенной.
Так рушился гордый замок их страсти, с чьих башен они озирали мир, ощущая свое величие и силу.
Но и среди развалин они бывали счастливы.
Теперь для прогулок по лесу они выбирали пасмурные дни, когда туман свисал с черных сучьев, густел меж мокрых стволов м никто не видал, как они обнимались и целовались, никто не слыхал, как звонким смехом рассыпались их легкие речи.