Тем не менее он вышел на улицу и побрел без цели и наудачу.
Быть может, фру Бойе дома? Она принимает по другим дням, да и поздно.
Но попытка ведь не грех!
Фру Бойе оказалась дома.
Она была дома одна; весенний воздух утомил ее, она не поехала с племянницей на званый обед и предпочла диван, крепкий чай и стихи Гейне; но теперь она уже устала от стихов и была не прочь поиграть в лото.
Так что стали играть в лото.
Пятнадцать, двадцать, пятьдесят семь, и длинный ряд цифр, и стук фишек в мешочке, и противное громыханье шаров по полу у соседей сверху.
Нет, скучно!сказала фру Бойе. Они так и не заполнили ни одной карты.Верно ведь?спросила она у самой себя и в ответ недовольно покачала головой.Но во что же тогда играть?
Она бессильно уронила руки на фишки и без надежды посмотрела на Нильса.
Нильсу ничего не приходило на ум.
Только чур не говорить о музыке!
Она наклонилась лицом к рукам, приложилась к своим пальцам губами, по очереди к каждому суставу, потом еще раз.
Ужасно!сказала она и снова посмотрела на него.Ничего не удается пережить, а те крохи жизни, что нам перепадают, от скуки не спасут. Тоска! Скажите, с вами так бывает?
Знаете, лучше всего уподобиться Калифу из «Тысячи и одной ночи». Стоит вам, вдобавок к вашему шелковому халату, повязать голову белым, а мне закутаться вашей индийской шалью, и вот вам двое купцов
Ну, и что делать этим разнесчастным двоим купцам?
Спуститься по зыбким мосткам, нанять лодку за двадцать гульденов и плыть по темной реке.
Мимо песчаных берегов?
Да, и с цветными фонариками на мачте.
Как Ганем, раб любви; о, я узнаю этот ход мысли! Типично мужская чертапогрузиться в обдумыванье мелочей и частностей, а за ними позабыть о главном. Замечали вы, что мы, женщины, фантазируем куда меньше мужчин? Радоваться без причин либо изгонять из жизни горестии все с помощью фантазиимы не умеем. Что есть, то и есть. Фантазия! Да что такое ваша фантазия! Ну, когда уже молодость прошла, вот как у меня, например, приходится забавляться этой жалкой комедией. И то не надо бы, ах, не надо!
Она поудобней устроилась на диване, полулежа, оперлась локтем о подушки и уткнулась подбородком в ладонь. Она крепко задумалась и, кажется, вся ушла в печальные мысли.
Нильс тоже молчал, было совсем тихо, стало слышно, как мечется по клетке канарейка, все надсадней тикали столовые часы, на раскрытом фортепьяно вдруг задребезжала струна, и робкая, долгая нота влилась в молчанье.
Она была такая молоденькая, от головы до пят в мягком свете новомодной лампымолнии, и так чудесно не согласовались с прекрасной, сильной шеей и чепчиком а lа Шарлотта Корде ее детскинаивный взгляд и короткая верхняя губка.
Нильс глаз не мог от нее оторвать.
Странное чувствотосковать по себе самой!сказала она, возвращаясь издалека, отрываясь от своих мыслей.А я так часто тоскую по себе самой, какая была в девушках, люблю, как близкую душу, с которой делила жизнь, счастье, все, а потом потеряла, и потерянного не воротишь. Сколько воды утекло! Вы и представить себе не можете, до чего нежная, до чего чистая жизнь у такой девушки в пору самой первой влюбленности. Нет, это только музыкой передать можно, ну, да вообразите праздник, праздник в сказочном замке, где воздух светится розовым серебром, и повсюду цветы, цветы, и они разные и все меняются, и звон плывет, радостный, тихий, и счастье горит и дрожит, как священное вино в тонкой, тонкой чаше, и все звенит и полно нежных запахов; они летят по залам; плакать хочется, как вспомнишь и как подумаешь, что вернули бы мне сейчас эту жизнь, и она б меня не вынесла, тяжела я для нее стала.
Полноте вам,сказал Нильс, и голос у него дрогнул,вы теперь полюбили бы совсем иначе и куда нежней, одухотворенней, чем эта ваша тогдашняя девушка.
Одухотворенней! Ненавижу одухотворенную любовь! На ее почве только бумажные цветы и могут вырасти! И те не вырастают, их берут из головы и прикалывают на сердце: в самомто сердце ни цветочка! Оттого я юной девушке и завидую, у ней все настоящее, ей подделки фантазии ни к чему. Вы не думайте, что раз ее любовь вся в мечтах и вымыслах, так, значит, мечты и вымыслы ей дороже земли, по которой она ступает, нет, просто любви страстно хочется, вот она и ищет ее везде и во всем, тем одним и занята. И она, наконец, не только погружена в мечты, она земная, очень земная и в невинности своей иногда доходит почти до бесстыдства. Вы, например, и представить себе не можете, с каким наслажденьем тайком вдыхает она запах сигар от одежды возлюбленного,тут в тысячу раз больше наслажденья, чем в любой самой горячей мечте, самой пылкой фантазии. Ненавижу фантазию. Нет, когда вся душа рвется к чьемуто сердцу, зачем же мерзнуть в холодной прихожей фантазии? А до чего часто это бывает! И как трудно мириться с тем, что тот, кого любишь, разряжает тебя в своей фантазии, надевает тебе на голову нимб, к плечам прикрепляет крылья, окутывает тебя звездным плащом и тогда только почитает достойной любви, когда ты расхаживаешь в таком маскараде, тебе неловко и от маскарада и оттого, что перед тобой распростерлись ниц, на тебя молятся, вместо того чтобы принимать такой, какая ты есть, и просто любить.
Нильс совсем потерялся; он поднял ее оброненный платочек, упивался его запахом, погрузился в созерцание ее руки, и ее настойчивовопросительный взор застал его совершенно врасплох; однако ж он отвечал, что как раз при особенно сильной любви мужчина, чтобы самому себе объяснить, отчего любовь его так сильна, и окружает божественным ореолом свой предмет.
Тото и обидно,возразила она.Мы и без того божественны.
Нильс поспешил улыбнуться.
Нет, не смейтесь, я вовсе не шучу. Напротив, я очень серьезно говорю. Это обожествленье, по сути дела,тиранство, нас подгоняют под идеал, под мерку. Обруби пятку, отрежь палецкак в сказке про Золушку! Все в тебе, что не подходит под его идеалто долой, он это, если сразу и не убьет,проглядит, не заметит, уничтожит небреженьем, ну, а чего в тебе нет, что тебе вовсе не свойственното превозносится до небес, и ты только и слышишь, как прекрасно в тебе именно это качество, и оно превращается в краеугольный камень, на котором держится вся любовь. По мне, это насилие над природой. По мне, это дрессировка. Мужчинетолько бы нас вышколить. А мыто слушаемся, подчиняемся, и даже те дурочки бедные подчиняются, которых никто не любит!
Она приподнялась на подушках и грозно посмотрела на Нильса.
Ох, быть бы мне прекрасной! Неслыханно прекрасной, красивей всех на свете! Чтоб всякий, кто только глянет на меня, тотчас бы влюблялся в меня вечной негасимой любовью, как околдованный. О, я бы с такойто красотой заставила их молиться не на бескровный идеал, а на меня самое, какая уж я уродилась, любить все во мне, каждую черточку мою, каждую малость, любить мою природу, мою суть.
Теперь она совсем встала, и Нильс решил, что пора идти, и в уме ого вертелось много отчаянных фраз, но он не произнес ни одной. Наконец он набрался храбрости, взял ее руку и поцеловал, но ему протянули другую руку для поцелуя, и ему оставалось сказать: «Спокойной ночи».
Нильс Люне влюбился в фру Бойе и радовался этому.
Он возвращался домой по тем самым улицам, по каким всего часа два назад брел так уныло, и ему просто не верилось, что это было еще нынче вечером. В походке его и осанке явились спокойствие и твердость, и, тщательно застегивая перчатку, он странно ощутил, что совершенно переменился, и чуть ли не приписал свою перемену тому, что застегивает теперь перчатку так тщательно.
Захваченный своими мыслями, зная, что ему все равно не уснуть, он поднялся на вал.
Он был спокоен, он сам удивлялся своему спокойствию, но не очень ему доверялся; чтото тихонько бурлило на дне души; он будто ждал, когда же донесется издалека чтото неясное, как дальняя музыка; вот оно близится, вот зазвучит, заискрится, вспенится; застигнет, закружит, подхватит его, понесет, накроет волною, затянет, и тогда
Но теперь все тихо, вот только музыка эта дальняя, а то все ясность и покой.
Он полюбил. Он даже вслух произнес эти слова. Еще и еще раз. Странное достоинство в этих словах, и как много они значат. Они значат, что он уже не пленник детских фантазий, не игрушка немых томлений, мутных снов, что он спасся из страны эльфов, сторуко цеплявшихся за него, закрывавших ему глаза. Он высвободился; он теперь сам себе хозяин. Теперь пусть манит его эта страна, пусть колдует взором,пусть безмолвно молит воротиться,кончилась се власть, как туман, развеянный солнцем, как ночной сон, убитый ясным днем. Не солнце ли, не ясный ли день его молодая любовь! Прежде он только красовался в несотканном пурпуре, величался на невоздвигнутом троне. Но теперь! Теперь он стоял на высокой горе, откуда открывался широкий мир, истомившийся по песням, мир, пока не знающий его, не ждавший, не чаявший. Какая радость, что ни единое его дыхание пока еще листка не шелохнуло, волны не замутило во всей этой широкой, чуткой бескрайности! И все это он завоюет! Он знал это твердо, как знает лишь тот, у кого грудь рвется от неспетых песен.
Теплый весенний воздух наполнился запахами, не пропитался ими, как летняя ночь, но ими исполосился; крепкий бальзам молодых тополей, прохладный дух запоздалых фиалок, миндальная пахучесть черемухивсе это мешалось, слоилось, вдруг выступало порознь, сливалось в одно, вспыхивало, гасло или медленно таяло в запахе ночи. И под капризные эти танцы запахов плясали в душе настроенья. И, как запахи, улетая, налетая, когда вздумается, одурачивали чувства, так тщетно рвалась душа отдаться одному какомуто настроенью, унестись на тихих взмахах крыл; но нет, не птицы то были, не крылья; пух и перья улетали по ветру, опадали белыми хлопьямии будто не бывали.
Он попытался вызвать ее образ, как она лежала на диване и говорила с ним, но образ не являлся, он видел ее уходящей в глубь аллеи, видел, как она, в шляпке, сидит и читает, и в пальцах, обтянутых перчаткой, держит белый книжный лист, вот сейчас перевернет, и листает, опять листает, он видел, как она садится в карету после театра, кивает ему из окна, и карета трогает, и он глядит ей вслед,и карета гремит колесами, а он все глядит, и кругом равнодушные лица, и люди, которых он сто лет не видел, оборачиваются и с ним кланяются, а карета все катит и катит, и все не идет из головы эта карета, и спасу от нее нет. И когда уже он совсем измаялся, к нему пришло; желтый свет, глаза, рот, локоток и подбородокда так ясно, словно вдруг выступило из темноты.
До чего же она чиста, до чего нежна, о, милая! Он любил ее коленопреклоненно, у ног ее вымаливал всю эту немыслимую красоту. Кинься же ты ко мне со своего трона. Стань моей рабой, сама надень на шею себе цепь, но не забавы ради; я буду дергать за цепь, а ты слушайся меня и гляди на меня преданно! Опоить бы тебя любовным зельем, нет, не зельем, зачем, ты бы ему подчинилась, не мне, а я сам, один, хочу над тобой властвовать, сам хочу принять твою волю из смиренных ладоней. Ты будешь моя владычица, а я раб твой, но моя рабская пята будет на гордой царственной твоей шее; о нет, я не брежу, ведь разве не в том женская любовь, чтобы гордо склониться, о, я знаю, такая уж у них любовьбессилием властвовать, слабостью царить.
Он догадывался, что то в ее душе, что составляло душу цветущей, яркой, спелой ее красоты, никогда не потянется к нему, не покорится, и не обнимут его эти ослепительные руки Юноны, и г орделивая шея не запрокинется под его поцелуем. То, что оставалось в ней от юной девушки,разве он не понял,он мог завоевать, да что там, уже завоевал, и она, великолепная, гордая,он совершенно был в этом уверен,она почувствовала, как давняя ее прелесть, уже захороненная, готова ожить, чтоб только сжать его в робких объятьях, обжечь неумелым поцелуем. Но нет, не того просила его любовь. Он умел любить только недостижимое; именно эту теплую, эту ослепительную шею с золотым пушком изпод темных волос полюбил он без памяти! Он застонал от любовной тоски, в мученье заломил руки, он обвил руками темный ствол, припал щекой к коре и разрыдался.
8
Была в Нильсе Люне парализованная рассудочность, идущая от прирожденной неохоты дерзать, восходящая к смутному сознанью своей неоригинальности, и с этой рассудочностью он вел непрестанную борьбу, то раздражаясь, понося ее, то пытаясь возвести в ранг добродетели, согласной с его натурой, и даже более: проясняющей его суть и возможности. Но с какой бы точки он на нее ни смотрел, чем бы ни считал, он ненавидел эту рассудочность, как тайное увечье, которое, если и скрыть от света, не скроешь от себя самого; вечно было оно тут как тут, вечно мучило его, унижало, стоило ему остаться наедине с собой, и оттого он страстно завидовал самоуверенному безрассудству, у которого всегда наготове те слова, которые родят следствия, живые следствия, а не убивают их еще до рожденья зрелым размышленьем. Люди такого толка представлялись ему кентаврамичеловек и конь, слаженные из одного куска, мысль и шаг воедино; у него же от мысли до шага еще было далеко; всадник и конь оставались порознь.
Когда он представлял себе, как откроется он фру Бойе (а он всегда и все себе представлял), то отчетливо видел заранее и свою позу, и каждое движенье, и лицо, спереди, сбоку и сзади, видел, как его бросит в озноб горячка действия, парализует его, лишит присутствия духа, и он будет ждать ответа, как хлыста, который собьет его с ног, а не как волана, который можно ловко отразить, изготовясь для новых метких ударов.
Он думал сказать ей, думал написать, однако ж не сделал ни того, ни другого. Дело не пошло дальше туманных иносказании. Да иногда он, прикидываясь, будто совсем забылся в сладких мечтах, позволял себе наговорить лишнего. И все же постепенно между ними установились отношения, особенные отношения, сложившиеся из робкой страсти юнца, пылкой жажды фантаста и удовольствия женщины, принимавшей поклонение в романтическом ореоле недоступности; и отношения нашли себе форму в неведомо откуда взявшемся мифе, бледном, комнатном мифе о прекрасной даме, на заре юности любийшей гиганта духа, который покинул родные пределы и окончил свои дни под чужим небом, забытый и покинутый; а прекрасная дама безутешно горевала много лет, и никто не ведал ее страданий, и лишь одиночеству дано было о них узнать. Но вот явился он, робкий юноша, назвавший дальнего гиганта своим учителем, исполнившийся его духа, захваченный его величием. И полюбил безутешную красавицу. И словно прежние, счастливые дни воскресли для нее, и все дивно смешалось, и прошлое слилось с нынешним, и все потонуло в серебристом тумане, и она полюбила юношу почти так же крепко, как любил ее он, почти так же, как любила она тень того, умершего, и отдала юноше почти всю свою нежную душу. Но только ему надо было ступать осторожно, стараться не проломить тонкий ледок мечты, упаси боже, не забываться в горячих земных порывах, не развеять нежный сумрак, чтобы вдруг не ожила ее давняя печаль.
Отношения их под сенью мифа все укреплялись. Наедине они перешли на «ты», обращались друг к другу по имени,Нильс и Тэма,общества же племянницы по возможности избегали. Нильс, разумеется, иногда пытался прорвать установленные рубежи, но силы были слишком неравные, фру Бойе легко и мягко пресекала всякую возможность бунта, Нильс скоро сдавался и снова примирялся с этой любовной фантазией в живых картинах. Отношения не делались ни платонически пресными, ни скучно привычными, спокойными. Покоя в них уж никак не было. Надежда Нильса не знала устали, и всякий раз, когда ее осторожно окропляли холодной водой, чтобы загасить чересчур яркое пламя, зола тлела еще горячей, тем более что фру Бойе умела поддержать эту надежду тысячей уловок кокетства, распаляющей наивностью и неслыханной смелостью, с какой касалась в разговоре предметов самых щекотливых. К тому же она не всегда могла управлять игрой, ибо случалось, что в праздной крови бродила мечта увенчать полуукрощенную любовь, осыпать щедрыми дарами страсти, нарадоваться благодарному, удивленному восторгу. Но такую мечту нелегко унять, и когда являлся Нильс, он заставал робость покаянной грешницы, прелестную стыдливость, и в воздухе собиралась особенно сильная любовная гроза.
И еще одно прибавляло отношениям гибкости,то, что в любви Нильса Люне было столько мужской силы, что даже и в фантазиях своих, в мире, где все ему покорялось, он сдерживался и оставался почтительно послушен воле фру Бойе и рыцарски не посягал на те гайны, в которых отказывала ему явь.
Стало быть, отношения были прочно укреплены с обеих сторон п отнюдь не грозили рухнуть. К тому же они как нельзя более подходили мечтательной, но и жадной до жизни натуре Нильса Люне, и если даже все это была лишь игра, то игра в действительное переживанье, и Нильс обучался основам страсти.
А в этом он нуждался.
Из Нильса Люне ведь должен был выйти поэт, и многое в судьбе его предвещало такую будущность; но покуда одни мечты составляли единственную пищу для поэзии, а что может быть бедней фантазии? Ибо столь бесконечно переменчивая на первый взгляд страна снов на самомто деле испещрена короткими, торными путями, их же не обойти никому. Как бы ни разнились люди, в мечтах все стремятся к тремчетырем вещам и достигают их, раньше ли, позже, более или менее полноно все и всегда достигают; никто не мечтает о том, как останется он с пустыми руками. И оттого никому по дано в мечтах узнать о своих особенностях и свойствах, никто не узнает в мечтах, как он порадуется обретению сокровища, как переживет потерю его, как упьется им, каких средств станет искать, чтобы утешиться в утрате.