Урок анатомии. Пражская оргия - Филип Рот 3 стр.


Первая консультация проходила в белоснежном кабинете с дипломами по стенам. Взглянув на Эн-тонане только специалиста по волосам, но вдобавок вегетарианца и йога, Цукерман почувствовал себя столетним стариком, которому повезло, что хоть зубы целы. Энтон, маленький, подвижный мужчина за шестьдесят, выглядел лет на сорокего волосы, блестевшие как черный лакированный шлем, закрывали лоб и доходили почти до скул. Он сообщил Цукерману, что мальчиком, в Будапеште, он был чемпионом по гимнастике и с тех пор всячески поддерживает физическую формуспорт, диета, высокая нравственность. Особенно огорчил его рассказ Цукермана тем, что тот много пьет. Он спросил, не тяготит ли что-то Цукермана: стрессосновная причина преждевременного выпадения волос. Стрессом для меня,  ответил Цукерман,  стало преждевременное выпадение волос. Он не стал говорить о боли, не мог поведать об этой загадке очередному увешанному дипломами специалисту. И пожалел, что не остался дома. Волосыдля него главный вопрос в жизниэто ж надо! Залысины, а не то, что он не может писать! Энтон навел на череп Цукермана лампу, легонько расчесал редеющие пряди. Затем вытащил из зубьев расчески волосы, выпавшие во время осмотра, и аккуратно сложил их в салфеткучтобы сделать в лаборатории анализ.

Когда Цукермана вели по узкому белому коридору в клиникудюжину задернутых шторами отсеков с раковинами, каждый мог вместить лишь лаборанта-трихолога и лысеющего мужчину,  он чувствовал себя столь же ничтожным, как лысина у него на макушке. Цукермана представили хрупкой девушке в белом халате чуть ниже колен и белой бандане, придававшей ей вид суровой монашки, послушницы монашеского ордена. Яга была из Польши, ее имя, объяснил Энтон, произносится с й, но пишется с Я. Мистер Цукерман, объяснил он Яге,  знаменитый американский писатель, страдает преждевременным выпадением волос.

Цукерман сидел перед зеркалом и созерцал свои выпадающие волосы, а Энтон тем временем описывал лечениебелая ментоловая мазь для укрепления фолликулов, темная дегтярная мазь для очистки и дезинфекции, паровые процедуры, чтобы стимулировать циркуляцию, затем легкий массаж пальцами, после негошведский электромассаж и две минуты ультрафиолетового облучения. А напоследоклосьон  7 и пятнадцать капель специального гормонального растворапо пять на линию роста волос над каждым из висков, и пятьна плешь на темени. Капли Цукерман должен был втирать дома, по утрамкапли, чтобы ускорить рост, а розовая эмульсиячтобы не секлись кончики еще оставшихся волос. Яга кивнула, Энтон с собранными образцами устремился в лабораторию, в отсеке началось лечение, и Цукерман вспомнил другого героя Манна, с которым он чувствовал сомнительную близость,  герра фон Ашенбаха, подкрашивавшего волосы и румянившего щеки в венецианской парикмахерской.

Под конец часового сеанса Энтон вернулся, чтобы увести Цукермана обратно в кабинет. Они сидели друг напротив друга, через стол, и обсуждали результаты анализов.

 Я исследовал под микроскопом ваши волосы, чешуйки и кожу черепа. Есть заболевание, которое мы называем folliculitis simplex, это засорение фолликулов. Через некоторое время оно приводит к потере волос. Также, поскольку с головы вымывается кожное сало, волосы становятся сухими, вследствие чего ломаются и секутся, что также может привести к выпадению волос. Боюсь,  Энтон никоим образом не намеревался смягчить удар,  у вас довольно много фолликулов, где волосы больше не растут. Я надеюсь, что хотя бы в некоторых из них волосяные сосочки лишь повреждены, но не уничтожены. В таком случае в некоторых областях рост волос может возобновиться. Но ответ на этот вопрос даст только время. Однако, за исключением фолликулов, я предполагаю, что в целом в вашем случае прогноз хороший и при условии регулярного лечения и вашего участия ваши волосы и кожа головы отреагируют положительно и оздоровятся. Мы сможем купировать воспалительный процесс, восстановить нормальное выделение кожного сала и вернуть волосам прежнюю эластичность, тогда они снова станут сильными и шевелюра станет выглядеть гуще. Самое важноеостановить дальнейшее выпадение волос.

Более длинного, серьезного, обстоятельного и вдумчивого диагноза Цукерман не получал за всю свою жизнь, чем бы он ни страдал. И уж точно наиболее оптимистичного из всех, услышанных им за последние полтора года. Он не мог вспомнить ни одного рецензента, который бы так внимательно, точно и тщательно изучил его роман, как изучил Энтон его скальп.

 Благодарю вас, Энтон,  сказал Цукерман.

 Но

 Да?

 Есть одно но,  мрачно сообщил Энтон.

 Какое же?

 То, что вы делаете дома, так же важно, как лечение, которое мы проводим здесь. Во-первых, вам нельзя употреблять слишком много алкоголя. Это следует прекратить немедленно. Во-вторых, вы должны разобраться с тем, что вызывает у вас чрезмерный стресс. А то, что вы испытываете чрезмерный стресс, мне понятно и без микроскопадостаточно на вас посмотреть. Что бы это ни было, вы должны исключить это из своей жизни, и побыстрее. В противном случае, мистер Цукерман, буду с вами честен, битва, которую мы с вами ведем, будет проиграна.

В начале каждого дня он видел в зеркале во всю длину двери в ванной тощего старика с пижамой Натана в руках: просвечивающий сквозь волосы череп, полноватые бедра, костлявое тело, обвислый животик. Полтора года без привычной утренней зарядки и долгих дневных прогулок, и тело состарилось на двадцать лет. Просыпаясь, как всегда, ровно в восемь, он теперь старалсяс той же упрямой решимостью, с какой мог утро напролет биться над одной неподдающейся страницейснова заснуть до полудня. Непоколебимый, настойчивый, упертый Цукерманобычно не проходило и получаса без того, чтобы сделать запись в блокноте или подчеркнуть что-то в книге,  теперь лежал, укрывшись с головой, и коротал время до вечера, когда можно было приложиться к бутылке. Сам себя регулирующий Цукерман доканчивал очередную литровую бутылку, сам себя контролирующий Цукерман докуривал очередной косяк, самодостаточный Цукерман беспомощно цеплялся за свой гарем (теперь в него входила и лаборантка из трихологической клиники). Что угодно, лишь бы взбодриться и завестись.

Его утешительницы говорили, что он просто перенапрягся и надо учиться расслабляться. Дело в одиночестве, все пройдет, как только он снова начнет читать после ужина, сидя напротив очередной достойной жены. Они полагали, что он всегда ищет новые способы быть несчастным и сам себе не нравится, если не страдает. Они разделяли взгляд психоаналитика: боль он вызвал сам, это было покаяние за популярность Карновского, возмездие за финансовое процветаниезавидная и удобная американская история успеха, искореженная взъярившимися клетками. Цукерман отсылал больpainк ее корню, к poena, что на латыни значит наказание: poena за изображение семьи, которую вся страна сочла его семьей, за безвкусицу, возмутившую миллионы, за бесстыдство, оскорбившее его племя. И то, что его туловище до пояса сковало болью, очевидно, было наказанием, вызванным его преступлением: увечье как примитивное правосудие. Если пишущая рука искушает тебя, вырви ее и отбрось. Под панцирем человека ироничного и толерантного он был из них всех самым непрощающим Яхве. Кто еще мог так кощунственно написать о еврейской удушающей морали, как не Натан, еврей, удушающий сам себя. Да, твой недуг тебе необходим, в этом-то вся соль, и выздороветь ты сам себе препятствуешь, быть неизлечимымтвой выбор, ты подавляешь врожденное стремление быть здоровым. Цукерман подсознательно боялся всегоэтого мнения придерживались все диагносты: боялся успеха и боялся провала, боялся быть знаменитым и быть забытым, боялся быть странным и быть обыкновенным, боялся восхищения и боялся презрения, боялся быть один и быть среди людей, боялсяпосле Карновскогосебя и своих инстинктов, боялся бояться. Он трусливо предавал сущность своего языка, подыгрывая врагам своей непристойной речи. Он подсознательно подавлял свой талант, боялся, что еще сотворит.

Но Цукерман на это не велся. Его подсознание было не настолько подсознательным. Не настолько шаблонным. Его подсознательное, жившее с публикующимся с 1953 года писателем, понимало, что влечет за собой это ремесло. Он очень верил в свое подсознательноебез него он бы так далеко не продвинулся. И уж во всяком случае оно было упорнее и сообразительнее его, возможно, оно и защищало его от зависти соперников, или от презрения элиты, или от гнева евреев, или от обвинения, выдвинутого братом Генри, что до фатального инфаркта 1969 года отца довел его исполненный ненависти, издевательский бестселлер. Если морзянку души действительно транслировали каналы физической боли, послание должно было бы быть пооригинальнее, чем больше такого никогда не пиши.

Конечно же, такого рода трудности всегда можно расценить как проверку характера. Но что такое двадцать лет заниматься сочинительством? Ему не нужно было проверять характер. Упорства ему хватит до конца жизни. Творческие принципы? Да он в них по горло. Если целью было заставить его с еще большей мрачной решимостью нести бремя писательского труда, то его боль, увы, дезинформировали. С этим он мог справиться и сам. Был обречен на это одним лишь течением времени. Непоколебимое терпение, ему присущее, и так делало его жизнь год от года все мучительнее. Еще двадцать лет таких же, как предыдущие, и никакому разочарованию его будет не сломить.

Нет, если боль намеревалась сделать что-нибудь действительно стоящее, следовало не укреплять его твердость, а ослаблять его хватку. Допустим, от погребенного Натана по кончикам его нервов бежит послание: Пусть книги пишут другие. Оставь судьбу литературы в их надежных руках и откажись от жизни в одиночестве в своем кабинете. Это не жизнь, и это не ты. Это десять пальцев, что барабанят по тридцати трем буквам. Вот живет некое животное в зоопарке, и ты думаешь: какой ужас! Ну хоть бы покрышку повесили, чтобы ему было на чем качаться, или подселили ему дружка, чтобы было с кем кувыркаться по полу. А если бы ты увидел, как настоящий сумасшедший стенает за столом в своей комнатушке, увидел бы, как он пытается выбить что-то осмысленное из йцукенгшщзх, фывапролджэ и ячсмитьбю, увидел бы, как он сосредоточенно пытается этими тремя бессмысленными словами исключить все остальное, ты бы ужаснулся, схватил бы его охранника за руку и спросил: Неужели ничего нельзя сделать? Неужели нет никакого антигаллюциногена? А хирургическое вмешательство? Но прежде чем охранник успеет ответить: Ничего нетвсе бесполезно, псих вскочил бы и в полном безумии заорал бы тебе через прутья решетки: Остановись, не вмешивайся, черт возьми! Прекрати орать мне в ухо! Как же мне завершить мой великий труд, если все только ходят, глазеют и галдят?

Допустим, боль пришла не чтобы подогнать его под нужный размер, как в Господе Герберта * или обучить его приличным манерам, как делала тетушка Полли в Томе Сойере, не для того, чтобы сделать его таким евреем, как Иов, а чтобы избавить Цукермана от ложного призвания. Что, если боль предложила Цукерману самую выгодную в его жизни сделку, выход, до которого он никогда бы не добрался? Право быть глупым. Право быть ленивым. Право быть никем и ничем. Вместо одиночествакомпания, вместо тишиныголоса, вместо плановэскапады, вместо еще двадцати, тридцати, сорока лет неослабной, пронизанной сомнениями сосредоточенностибудущее, полное разнообразия, безделья, забвенья. Оставить то, что дано, без изменений. Сдаться на волю йцукенгшщзх, фывапролджэ и ячсмитьбюпусть эти три слова скажут все.

Больчтобы доставить Натану бесцельное удовольствие. Может, нужна была добрая порция агонии, чтобы его растормошить. Алкоголь? Наркота? Интеллектуальный грех легкой забавы, самопричиненного бесчувствия? Ну, если так он должен А столько женщин? Женщины, прибывающие и убывающие посменно, однапочти ребе* Господьстихотворение Джорджа Герберта.

нок, другаяжена его финансового консультанта? Обычно бухгалтер обманывает клиента, а не наоборот. Но что он мог поделать, раз боль этого требовала? Его самого отстранили от командования, освободили от всех нравственных принципов по причине беспомощного состояния. Цукерману следовало заткнуться и делать что велятпрекратить укладываться в строго отведенное время, прекратить подавлять порывы и контролировать каждую связь и себя в ней, а отныне и далееплыть по течению, просто плыть на волнах того, что дает облегчение, залечь на дно и глядеть, как сверху приходит утешение. Безвольно сдаться, давно пора.

А если это действительно запрет души, то к чему? Ни к чему? К концу концов? Чтобы избежать тесных объятий самооправдания? Научиться вести никчемную, ничем не оправданную жизнь? Если так, подумал Цукерман, если боль уготовила мне такое будущее, тогда эта проверка характера их всех доконает.

2Ушедшее

Цукерман потерял свою тему. Здоровье, волосы и тему. Да еще не мог найти позу, в которой удобно писать. То, из чего он создавал свою прозу, ушломесто, где он родился, стало выжженным полем расовой войны, и люди, что были для него гигантами, умерли. Великая еврейская битва велась с арабскими странами, здесь она закончиласьнью-джерсийский берег Гудзона, его Западный берег теперь оккупировало чужое племя. И никакой новый Ньюарк не восстанет против Цукермана не то что тот, первый: нет уже таких отцов, как те отцы-первопроходцы, еврейские отцы, накладывавшие табу за табу, нет и таких сыновей, как у них, пылающих искушениями, нет ни преданности клану, ни амбиций, ни восстаний, ни капитуляций, и не будет больше таких истовых стычек. Никогда больше не испытать таких нежных чувств и такого желания сбежать. Без отца, без матери, без родины он больше не писатель. Больше не сын, больше не сочинитель. Все, что побуждало его, истреблено, не осталось ничего уж точно его и ничьего больше, нечего было присваивать, исследовать, укрупнять и воссоздавать.

Такие депрессивные мысли посещали его, когда он лежал, безработный, на коврике.

Обвинение братав том, что Карновский стал причиной отцовского рокового инфаркта,  забыть было трудно. Воспоминания о последних годах отца, об их напряженных отношениях, о горечи, о непонятости и об ошарашивающей отчужденности терзали его так же, как сомнительные претензии Генри; терзало и проклятие отца, прозвучавшее с последним вдохом, и мысль о том, что он написал то, что написал, просто по мерзости своей, и его сочинениеэто всего-навсего упрямый вызов почтенному мозольному оператору. После того укора со смертного одра он и страницы достойной не написал и почти уверился, что без отца с его нервозностью, жесткими принципами и узостью взглядов он вообще не стал бы писателем. Отца, американца в первом поколении, терзали еврейские демоны, а сыном, американцем во втором поколении, владело желание их изгнать, вот и весь сюжет.

Мать Цукермана, женщина тихая, простая, обязательная и безобидная, тем не менее всегда казалась ему в душе чуть более раскованной и свободной. Выяснение накопившихся за долгую историю обид, устранение нестерпимых несправедливостей, изменение трагического хода еврейской историивсе это она с радостью поручала решать мужу за ужином. Он поднимал шум и имел взгляды, она готовила им еду, кормила детей и тем удовлетворялась, наслаждаласьпока та длиласьгармонией семейной жизни. Через год после его смерти у нее обнаружили опухоль мозга. Несколько месяцев она жаловалась на приступы головокружения, головную боль, небольшие провалы в памяти. Первый раз в больнице врачи диагностировали микроинсультничего такого, что могло сильно ухудшить ее состояние, а четыре месяца спустя, когда она снова к ним поступила, невропатолога, когда он пришел в палату, она узнала, но когда он попросил ее написать на листочке свое имя, она, взяв у него ручку, вместо Сельма без единой ошибки написала Холокост. В Майами-Бич в 1970 году такое слово вывела на бумаге женщина, которая писала разве что рецепты на каталожных карточках, тысячи благодарственных записок и кипу инструкций по вязанию. Цукерман был вполне уверен, что до того утра она этого слова вслух не произносила. Ее задачей было не размышлять об ужасах, а сидеть вечерами и вязать, планируя хозяйственные дела на завтра. Но в голове у нее была опухоль размером с лимон, и она, похоже, вытеснила все, кроме одного слова. Его она не потеснила. Должно быть, оно было там все время, а они и не догадывались.

В этом месяце будет три года. 21 декабря. В 1970 году это был понедельник. Невропатолог сказал ему по телефону, что опухоль мозга убьет ее за две-четыре недели, но когда Цукерман примчался из аэропорта и вошел в палату, кровать уже была пуста. Его брат, прилетевший отдельно, за час до него, сидел в кресле у окна: губы сжаты, лицо белоевыглядел он, при всей своей стати и силе, так, словно слеплен из гипса. Пихнии он рассыплется на кусочки.

 Мама ушла,  сказал он.

Из всех слов, которые Цукерман когда-нибудь читал, писал, произносил или слышал, он не мог подобрать двух других, сравнимых по убедительности высказывания с этими двумя. Она не идет, не пойдет, она ушла.

Назад Дальше