Урок анатомии. Пражская оргия - Филип Рот 4 стр.


В синагоге Цукерман не бывал с начала шестидесятыхтогда он ездил туда каждый месяц отстаивать Высшее образование циклом лекций для общины. Он, неверующий, тем не менее обдумывал, не следует ли похоронить мать по ортодоксальному обрядуобмыть, завернуть в саван, положить в простой деревянный ящик. Еще до того, как ее начали беспокоить первые тревожные признаки смертельной болезни, после четырех лет ухода за мужем-инвалидом она уже стала копией своей покойной матери в старости, и именно в морге больницы, уставившись на доставшийся от предков выступающий нос, притороченный к маленькому, почти детскому фамильному черепуизогнутый серп, за которым резко катился вниз каркас измученного заботами лица,  он и подумал об ортодоксальных похоронах. Но Генри хотел, чтобы она была в сером платье из мягкого крепав нем она так чудесно выглядела, когда они с Кэрол повели ее в Линкольн-центр послушать Теодора Бикеля, и Цукерман не видел смысла спорить. Он пытался найти этому трупу соответствующее место, соединить то, что случилось с его матерью, с тем, что случилось с ее матерью, на похоронах которой он ребенком присутствовал. Он пытался вычислить, где в жизни было их место. А что до облачения, в котором она будет гнить, пусть Генри делает что хочет. Главным было выполнить это последнее задание как можно безболезненнее: тогда ему и Генри никогда больше не надо будет ни о чем договариваться или друг с другом общаться. Они поддерживали связь только ради ее благополучия, и у ее пустой кровати они встретились впервые за год, прошедший после похорон отца во Флориде.

Теперь она целиком принадлежала Генри. Организационные вопросы он взял на себя, но занимался ими так сердито и истово, что всем было совершенно ясновопросы касательно похорон следует адресовать младшему сыну. Когда в квартиру матери пришел обсудить службу раввинвсе тот же молодой раввин с шелковистой бородкой, который совершал обряд у могилы отца,  Натан сидел в сторонке и молчал, а Генри, только что вернувшийся из похоронного бюро, расспрашивал раввина о процедуре.

 Я думал немного почитать стихи,  сказал ему раввин.  Что-нибудь о том, как все растет. Я знаю, как она любила растения.

Все взглянули на комнатные цветы так, как будто это были осиротевшие дети миссис Цукерман. Слишком мало времени прошло, чтобы четко видеть и цветы на подоконнике, и кастрюлю с лапшой в холодильнике, и квитанцию из химчистки у нее в сумке.

 Потом я прочту несколько псалмов,  сказал раввин.  А в заключение, если вы не против, я бы поделился личными наблюдениями. Ваших родителей я знал по синагоге. Знал их хорошо. Знаю, как славно им было вместе, быть мужем и женой. Знаю, как они любили свою семью.

 Хорошо,  сказал Генри.

 А вы, мистер Цукерман?  спросил раввин Натана.  Хотите ли вы поделиться какими-нибудь воспоминаниями? Я буду рад включить их в свою речь.

Он достал из кармана блокнот и карандашзаписать то, что скажет писатель, но Натан только покачал головой.

 Воспоминания,  сказал Цукерман,  приходят со временем.

 Ребе,  сказал Генри,  надгробную речь скажу я.

Раньше он говорил, что не сможет произнести речьне справится с чувствами.

 Если вы, несмотря на свое горе, сможете,  ответил раввин,  что ж, прекрасно.

 А если я заплачу,  сказал Генри,  беды не будет. Лучше нее мамы в мире не было.

Итак, наконец история будет изложена правдиво. Генри сотрет из памяти флоридских друзей ее клеветнический образ в Карновском. Жизнь и искусство совсем не схожи, подумал Цукерман, неужели это неясно? Однако это различие трудноуловимо. Всех озадачивает и бесит то, что сочинительствоэто игра воображения.

Вечерним самолетом прилетела Кэрол с двумя их старшими детьми, и Генри поселил их с собойв отеле на Коллинз-авеню. Цукерман ночевал в квартире мамы один. Он не стал перестилать постель, лег на кровать, где она спала всего две ночи назад, зарылся лицом в ее подушку.

 Мама, где ты?

Он знал, где онав похоронном бюро, одетая в серое креповое платье,  и все же продолжал спрашивать. Его маленькая, метр шестьдесят ростом, мама исчезла в бескрайних пространствах смерти. В места больше, чем универмаг Л. Бамберг на Маркет-стрит в Ньюарке, при жизни она никогда не попадала.

До той ночи Цукерман не понимал, кто такие мертвые и насколько они далеко. В его сне она что-то шептала, но как он ни силился расслышать, разобрать ничего не мог. Их разделяла пара сантиметров, их ничто не разделяло, они были нераздельны, однако никакое послание не доходило. Ему словно снилось, что он оглох. Во сне он подумал: Ушла так, что не достичь, и проснулся в темноте, весь в слюне, от которой намокла ее подушка. Бедная детка,  сказал он: ему казалось, что она и есть детка, его детка, как будто она умерла в десять лет, а не в шестьдесят шесть. Голова у него заболелаи боль была размером с лимон. Это была ее опухоль.

Утром, открыв глаза, силясь высвободиться из последнего сна о близком на пугающем расстоянии, он стал готовить себя к тому, что она окажется с ним рядом. Он не должен пугаться. Она ни за что не вернулась бы, чтобы напугать Натана. Но, когда он открыл глаза, увидел дневной свет и повернулся на бок, на другой половине кровати никакой мертвой женщины не было. И ему никогда уже было не увидеть ее рядом с собой.

Он встал, почистил зубы, вернулся в спальню и, все еще в пижаме, зашел в гардеробную с ее одеждой. Он сунул руку в карман поплинового плаща, на вид совсем не ношенного, и нашел недавно открытую пачку Клинекса. Одна из салфеток лежала сложенная в углу кармана. Он поднес ее к носу, но пахла она только самой собой.

Из квадратного пластикового чехла в глубине кармана он достал прозрачную шапочку от дождя. Размером не больше пластыря, сложена была толщиной меньше сантиметра, но то, что она оказалась так аккуратно упакована, вовсе не значило, что она никогда ею не пользовалась. Чехол был голубой, с надписью подарок от «моды для модниц от сильвии», бока-ратон. С в Сильвии было оплетено розойей бы такое понравилось. Благодарственные записки она всегда писала на листочках, обрамленных цветами. Иногда его жены получали цветочные благодарственные записки за такую малость, как заботливый междугородный звонок.

В другом кармане лежало что-то мягкое и воздушное. Пока он не извлек это, ему было немного не по себене могла же мама таскать, как какая-нибудь пьянчужка, в кармане нижнее белье. Неужели опухоль подействовала на ее рассудок и в таких, неизвестных им мелочах? Но это был не лифчик, не трусики, а всего лишь телесного цвета шелковистая сетка, какую надевают, когда идут из салона красоты. Только что уложенные волосы, ее волосытак ему хотелось думать, когда он поднес сеточку к носу, пытаясь уловить знакомый запах. Резкие запахи, громкие звуки, американские идеалы, сионистский пыл, еврейское негодование, то, что в детстве казалось таким живым и вдохновляющим, почти сверхчеловеческим, все это было отцовское, а мама, занимавшая огромное место в первые десять лет его жизни, была в воспоминаниях прозрачной, как эта сетка для волос. Грудь, потом колени, потом далекий голос, кричащий вслед: Береги себя! Потом долгий пропусккогда о ней ничего не вспоминается,  просто кто-то невидимый стремился угодить, сообщал по телефону о погоде в Нью-Джерси. Потом переезд во Флориду после ухода отца на пенсию и светлые волосы. Аккуратно одетая по тропической погодерозовые хлопковые брючки и белая блузка с монограммой (с жемчужной булавкой, которую он купил много лет назад в аэропорту Орли и привез ей после своего первого лета во Франции)  маленькая загорелая блондинка, ждущая в конце коридора, когда он выйдет с сумкой из лифта: расплывается в улыбке, заботливо смотрит карими глазами, прижимается к нему с грустью, тут же сменяющейся благодарностью. И какой благодарностью! Будто президент Соединенных Штатов приехал к ним в кондоминиум навестить счастливчиков-сограждан, чьи имена и адреса определили наугад.

Последним, что он нашел в кармане, оказалась заметка, вырезанная из Нью-Йорк таймс. Должно быть, кто-то из домашних ей послал. Она вынула ее из конверта прямо у почтового ящика, потом сунула в карман по дороге в салон красоты или к Сильвии в Бока-Ратон. Правильный диагноз касательно головных болей и головокружений еще не поставили, и одним дождливым днем она поехала с подругой присмотреть платье. В четыре часа пополудни две дамы решили зайти в ресторан на ранний ужин. Читая меню, она, наверное, подумала: Это заказал бы Виктор. ЭтоНатан. ЭтоГенри. И только потом выбрала что-то себе. Мой муж,  сказала бы она официантке,  обожал морские гребешки. Если они свежие, такие красивые, крупные. Будьте добры, мнеморские гребешки.

Один абзац из заметки в Таймс был жирно обведен красным карандашом. Не ею. Все ее рамки были сделаны свежезаточенным грифелем. Абзац был из статьи в разделе Нью-Джерси от воскресенья 6 декабря 1970 года. Она умерла пятнадцать дней спустя.

В Ньюарке тоже родилось немало знаменитостей, начиная от писателя Натана Цукермана, кончая комиком Джерри Льюисом. Самые знаменитые выходцы из Элизабетавоенные: генерал Уинфред Скотт, живший в XIX веке, и адмирал Уильям Бык Холси, герой Второй мировой войны.

В кухонном шкафчике он нашел желтую пластмассовую лейку в белых маргаритках и налил в нее воды из крана. Пошел в гостиную полить ее увядающие цветы. Всю последнюю неделю она была так больна, потеряна и забывчива, что даже за цветами не ухаживала. Цукерман включил какое-то FM-радио, на которое у нее был настроен приемник, послушал ее любимую музыкумелодии из знаменитых мюзиклов с душещипательными струннымии пошел с лейкой вдоль подоконника. Ему казалось, что он узнает цветы из Нью-Джерси, из своих школьных лет. Возможно ли такое? Столько лет они были ее спутниками? Он поднял жалюзи. За новым кондоминиумом, выросшим напротив, он увидел широкий кусок залива. Пока был жив ее муж, они традиционно выходили каждый вечер, после ужина и теленовостей на балкон спальни и любовались заливом. Ой, Натан, видел бы ты, какой вчера был закатни у кого, кроме тебя, не нашлось бы слов его описать. Но после смерти доктора Цукермана смотреть на всю эту несказанную красоту одна она не могла и просто смотрела дальше телевизорневажно, что показывали.

В заливе лодок еще не наблюдалось. Еще и семи не было. Но двумя этажами ниже, на парковке между двумя зданиями совершал моцион очень старый человек в ярко-зеленых штанах, ярко-зеленой кепке и канареечном свитере: он ходил, пошатываясь, туда-сюда между рядами сверкающих машин. Остановился, оперся о капот двуцветного кадиллака, возможно, его собственного, и посмотрел наверх, туда, где Цукерман стоял в пижаме у панорамного окна. Он помахал рукой, Цукерман помахал в ответ и почему-то показал ему лейку. Старик что-то крикнул, но из-за радио не было слышно. На ее FM-станции играли попурри из Радуги Финиана. Как дела в Глокка-Мора в этот чудный день? Он содрогнулся: в этот чудный день в Глокка-Мора где оказалась она? Затем заиграли Все, что ты для меня, и это его совершенно доконало. Под эту мелодию она учила его танцевать вальсдля вечеринки в честь его бар мицвы. Он делал уроки, а потом они репетировали на кусочке пола между устланными коврами столовой и гостиной, а Генри, держа в руках воображаемый кларнет, изображал Арти Шоу. Когда пела Хелен Форрест, Генри повторял за ней слова: главное было изображать что-нибудь, даже полусонному, в пижаме и шлепанцах. На вечеринке в зале на Берген-стриткейтеринг там был на несколько порядков хуже, чем у Шери Мэнорвсе родственники аплодировали (а все его юные приятели насмешливо улюлюкали), когда Натан и миссис Цукерман вышли под радужные прожектора и стали танцевать фокстрот. А когда юношаруководитель оркестра опустил свой сакс и проникновенно замурлыкал Тыпоцелуй грядущей весны, она гордо заглянула в глаза своего тринадцатилетнего партнерарука его была в нескольких сантиметрах от места, где, как он предполагал, находилась лямка ее бюстгальтера, которой он мог нечаянно коснуться,  и тихо шепнула ему на ухо: Так и есть, мальчик мой!

Квартиру, купленную десять лет назад его отцом, помогала обставлять невестка, Кэрол. На самой длинной стене висели две репродукции в блеклых серо-зеленых рамках, белая парижская улица Утрилло и сиреневые холмы гогеновского острова. Для подушек бамбукового гарнитура в гостиной женщины выбрали яркую материю с ветками лимонов и лаймов. Тропический Эдемтакова была задумка, однако инсульты все равно свели ее мужа в могилу. Она сделала все, что могла, но органический мир победил, а она проиграла.

Ее грусти нечем было помочь. А если когда-то и было можно, возможность упустили.

Он еще наблюдал за тем, как старик на парковке трусит от одного ряда машин к другому, когда в замке повернулся ключ. Залив недвусмысленно блестелтам плясал свет, в котором торжествуют живые, утверждая: Жизнь на солнце о смерти ничего не знает!однако ожидание того, что она вернется, вдруг оказалось столь же сильно, как когда он лежал в кровати, еще не отойдя от снов на ее подушке. Может, и встав, он еще от них не отошел.

Ее призрака нечего было бояться. Она вернулась просто на него поглядеть, проверить, не похудел ли он за три месяца с последнего приезда, вернулась посидеть с ним за столом, послушать его рассказы. Он вспомнил, как впервые приехал из университета, это был вечер среды, первый его студенческий День благодарения, и он вдруг с пылом стал рассказывать ей о книгах, которые проглотил за время учебы. Они уже помыли посуду после ужина, брат ушел еще до десерта на баскетбольный матч в Y, отец ушел к себе в кабинет закончить какую-то писанину. Цукерман вспомнил ее фартук, ее домашнее платье, темные седеющие волосы, вспомнил старый диван в Ньюаркев тот год, когда он уехал в Чикаго, сменили обивкуна скромную, практичную, немаркую шотландскую клетку. Она улеглась на диване в гостиной и, ласково улыбаясь, слушала его объяснения, а потом незаметно уснула. Он убаюкал ее рассказами о Гоббсе и общественном договоре. Но как же ей нравилось, что он все это знает! Это было ее успокоительное, самое сильное из всех, что она решалась приниматьдо тех пор, пока после смерти ее мужа ее не посадили на фенобарбитал.

Эти нахлынувшие чувства Ему подумалось, а если это всего лишь попытка расплатиться за удар, который, считалось, он нанес ей образом матери в Карновском, что, если из этого проистекали нежные воспоминания, ожившие, когда он поливал ее цветы. А может, поливка цветов была сама по себе волевым, надуманным действием, успокаивающим сердце поступком в бродвейском духе, столь же наигранным, как и слезы от ее любимой китчевой мелодии. Вот к чему приводит сочинительство? Годы осознанного самокопанияи я теперь не могу позволить себе искренне переживать смерть собственной матери? Даже когда плачу, я не знаю точно о чем.

Увидев, кто пришел, он улыбнулся: нет, это был не призрак матери, вернувшейся с ключами из мертвых, чтобы послушать его рассуждения о Локке и Руссо, а маленькая, располневшая книзу и вполне земная незнакомка шоколадного цвета. На ней были широкие бирюзовые штаны и парик в глянцевых черных кудряшках. Наверное, Оливия, уборщица восьмидесяти трех лет. А что это за мужчина в пижаме, напевающий под радио миссис Цукерман и поливающий ее цветы ее лейкой с маргаритками, она никак не могла сообразить.

 Вы кто такой?  крикнула она и топнула ногой, чтобы его прогнать.

 Вы, должно быть, Оливия. Не волнуйтесь, Оливия. Я сын миссис Цукерман. Я Натан. Из Нью-Йорка. Я тут ночевал. Закрывайте дверь, проходите.  Он протянул ей руку:  ЯНатан Цукерман.

 Боженьки, вы меня до смерти напугали. Сердце так и колотится. Говорите, вы Натан?

 Да.

 Вы чем занимаетесь?

 Я писатель.

Она подошла к нему и пожала руку:

 Какой вы видный мужчина.

 А вывидная женщина. Рад познакомиться.

 А где ваша мама?

Он рассказал, и она рухнула на диван.

 Моя миз Цукерман? Моя миз Цукерман? Моя прекрасная миз Цукерман? Быть не может! Я видала ее в четверг. Принарядиласьна выход. В этом ее белом пальто с большим воротником. Я ей: Ох, миз Цукерман, до чего ж вы хороша! Да как же этоумерла, моя-то миз Цукерман!

Он сел рядом с ней на диван, гладил ее по руке, пока она наконец не пришла в себя.

 Мне как, все равно убирать?  спросила Оливия.

 Если у вас есть силы.

 Может, вам яичницу сделать?

 Нет, спасибо, мне ничего не надо. Вы всегда так рано приходите?

 По большей части ровно в шесть тридцать. Мы с миз Цукерман ранние пташки. Ох, поверить не могу, что она померла. Люди всё умирают, но к этому не привыкнуть. Лучше нее в мире не было!

 Она ушла быстро, Оливия. Не мучилась.

 Я миз Цукерман говорю: Миз Цукерман, у вас все так убрано, мне и убирать-то нечего!

 Понимаю.

 Я ей всегда говорю: Вы на меня зря деньги тратите. Здесь все так сияет, я уж тру, чтоб побольше сияло, да некуда. Я как приду, мы уж обязательно обнимаемся-целуемся. Эта женщина, она ко всем добрая. Эти, другие леди, они сюда приходят, а она сидит в кресле, вон в том, и они с ней советуются, спасу от них нет. Мужчины вдовые то же самое. Она с ними вниз ходит, стоит, показывает, как из сушки белье вынимать да складывать. Они чуть не на следующий день, как папа ваш помер, к ней насчет женитьбы подкатывались. Мужчина сверху, тот ее в круиз-раскруиз звал, а другие, там, в холле, так они как мальчишки в очередь выстраивались, чтобы в воскресенье днем ее в кино сводить. Но она папу вашего уж так любила, ей на эти глупости начхать было. Не из таковских. Она в такие игры не играет. Как доктор Цукерман преставился, она мне всегда говорила: Я всю жизнь, Оливия, счастливая была. С тремя лучшими в мире мужчинами. Она мне все порассказала, с тех времен, как вы и зубной врач мальчишками были. А книжки-то вы про что пишете?

Назад Дальше