Выйди из шкафа - Птицева Ольга 9 стр.


К полночи на почту успело прийти четыре рекламных рассылки и два уведомления из Facebookв Пушкинском музее открывалась выставка Климта, а бывшая однокурсница Светка Синорец поделилась фотографиями своего бигля по кличке Страус. Шифман молчал. Ни тебе синопсиса, ни текста, ни письма-объяснения, ни письма-извинения.

Нежданная приязнь, затеплившаяся то ли от терпкого чая, то ли от внезапной преданности Михаэля тексту, сдувалась быстро и болезненно. Тим ворочался в разобранной постели, то натягивал одеяло, то отбрасывал его к ногам и никак не мог успокоиться. Подумаешь, очередной переоцененный писака срывает сроки выхода еще одной нетленки. Подумаешь, еще один автор пообещал еще одному редактору выслать еще один синопсис, и не прислал. Делов-то. Но обида вгрызалась с пугающим остервенением. Выезжая на встречу к Шифману, Тим пообещал себе не киснуть, быть строгим и отстраненным, стребовать рукопись, отредактировать в срок и выбить потом из Зуева квартальную премию, хоть немного сопоставимую с тем, что получит за выход книжки Шифман. А на деле поплыл сразу же, как тот начал юлить, красиво страдая над чашкой оранжевого чая, сладкого настолько, что к жгучей обиде прибавилась прозаическая изжога.

В начале второго Тим обновил почту еще раз, решительно встал и выбрался в коридор. Квартира отдалась сну. Шумно похрапывала бабушка, скрипела кроватью вертлявая Ленка, мама спала беззвучно, но и ее дыхание ощущалось за прикрытой дверью. Тим скользнул в сторону кухни, на ощупь приоткрыл ближайший шкафчик, отыскал в нем коробку с лекарствами и потянул ее на себя.

Чего не спишь?раздалось за спиной хриплым со сна голосом Ленки.

Тим стиснул край коробки, чтобы не выронить.

Желудок болит. А ты чего?

Ленка стояла у порога, всем телом навалившись на дверной косяк. Длинная футболка спускалась ниже колен, волосы спутались, глазасонные щелочки.

Пить хочу,пробурчала она, отталкиваясь от двери.Душно, как в бане.

Форточку открой.

Бессмысленная болтовня прогоняла остатки сна, шансов уснуть становилось все меньше. Пока Ленка боролась с фильтром, переливала воду из кувшина в стакан, а из стаканав себя, Тим успел положить содовую таблетку на язык и принялся старательно ее рассасывать. Выбранный Шифманом кумкват оставил о себе напоминание в виде язвительного жжения. Так тебе, так. Встречаться с авторами в кафе, слушать их уверения и вестись, как идиот. Как дурак последний. Я вам помогу. Я вас выручу. Я на вашей стороне. А теперь сиди, обновляй почту, жди синопсис, который никто тебе не пришлет, а завтра получай от Зуева по первое число.

Эй?окликнула Ленка.Ты меня слушаешь вообще?

Она взгромоздила стакан на сушилку и теперь стояла перед Тимом, медленно моргая слипшимися ресницами.

Слушаю.

Ага, как же. Приоткрыла, говорю, окно, так бабушка всполошилась, что нас продует. Я там варюсь, а она под двумя одеялами лежит.

Ленка делила комнату с бабушкой. Две кровати, разгороженные этажеркой и тюлем, накинутым сверху. Единственное окно с узким подоконником досталось Ленке, но мерзлявая бабушка не разрешала его открывать, только проветривать дважды в день, пока сама она куталась в уличный пуховик. Духота становилась главной причиной домашних ссор. Выслушивать еще одну посреди ночи Тим не собирался. Он рассеянно кивнул сестре и вышел из кухни. Ленка пробурчала что-то обиженное, но следом не увязалась. Тим плотно закрыл дверь, уселся на кровать и принялся гипнотизировать ноутбук.

Ну, давай. Оторвись от своих писательских дел и вспомни, что обещал мне синопсис. Чем ты занимаешься в два ночи? Пьешь шампанское, закусываешь омарами? Сидишь на чьей-то кухне в дыму и споришь о мета модерне? Обнимаешь очередную начинающую писательницу из сети, которой посулил прочесть что-нибудь ее, особенно хорошо получившееся, но бутылки вина хватило, чтобы оказаться в одной постели, а для устных чтений оказалось мало, слишком мало? Примерно так Тим представлял себе два часа ночи в жизни Шифмана. Хуже, если он спит у себя дома, трезвый и умиротворенный, словно новорожденный младенец, и просто забыл про обещание, а Тим теперь сидит и гипнотизирует почтовик. Сидит и ждет письмо, предчувствует, какую взбучку устроит Зуев. Сидит и ждет, потому что ему до чертиков любопытно, что за книгу так яростно защищает этот всклокоченный, чрезмерный Шифман с его любовью к переслащенному чаю и дурацким перчаткам.

Тим и сам не понял, как уснул. Сквозь мутную дрему ему виделись тени. Пугающе длинные, непривычно зыбкие, они ползли через комнату, вытягивали вперед суставчатые лапищи. Во сне Тим точно зналэто Шифман ползет к нему по полу. Он один отбрасывает тенито две, то три, то несчетное, переплетенное количество, и все они пытаются схватить Тима, вытащить из постели, поволочь куда-то во тьму, в неизвестность, в безнадежность. Тим комкал под собой простыню, силился забиться в угол, но внутри щекотно вздрагивало желание быть схваченным, быть вытащенным и уволоченным тенями Шифмана. Во тьму. В неизвестность. В тяжелую воду. Привычная ночная заторможенность вдруг разорвалась, сменилась томительными метаниями то ли во сне, то ли наяву. Одно бессилие стало другим, таким же мучительным, но глубже, темнее, чем прошлое.

Из сна его вырвало жужжание телефона. Бабушка спала чутко, любой сигнал, пусть и придушенный подушкой, выводил ее из равновесия, и она долго потом металась по кухне, шурша и шныряя от ящика к ящику. А вот самая тихая вибрация проскальзывала мимо старческих ушей. Тим и сам порой пропускал ночные звонки Ельцовой, особо тому не расстраиваясь, но теперь его в миг снесло с подушки волной шума и жужжания.

Задыхаясь от неожиданности и необъяснимого страха, Тим схватил телефон и не глядя принял вызов. Телефон скользил в потной ладони.

Это я,приглушенно сказал кто-то неузнаваемый.

Кто?Тим сам испугался хрипоты в голосе, но откашливаться не стал.

Тетерин. Миша,представился Шифман, и Тим наконец понял, что спит и продолжает видеть сон.

Здравствуйте, Миша Тетерин,проговорил он, опускаясь на влажную подушку.Вы знаете, который час?

За окном только начал прорываться слабый свет. Часов пять, не больше.

Рано,согласился Михаэль.Но позже я буду в дороге. И без сети. Я вас разбудил?

Тим вытянулся, накрылся пледом, ему стало так тихо и сонно, как давно не было.

Не знаю, кажется, нет. Я же еще сплю. Значит, не разбудили.

На том конце помолчали. Не будь это сном, Тим подумал бы, что Шифман задумался над его ответом.

Хорошо,одобрил он.Спите. Я просто хотел предупредить, что уезжаю на пару дней, но вернусь с готовым синопсисом. Обещаю. Мне нужно уточнить кое-что очень важное. Но потом я вернусь. И будет текст.Он спешил и сбивался.Тимур, послушайте, я не хочу вас подводить. Два дня. Дадите мне их?

Берите, что вам хочется.Язык с трудом шевелился в сведенном дремой рту.Вы же так делаете обычно, да? Берете, что хотите.

Разговор потерял всякую реальность. Тим чувствовал, как по полу расползаются зыбкие тени Шифмана, и голос его, глухой и придушенный, отскакивал от них, множился и затихал.

К сожалению, нет. Я вообще редко чего-то на самом деле хочу, но эти два дня мне необходимы. Я бы не стал просить, но других вариантов нет. Два дня. И все.

Телефон стал пудовымтак и норовил выскочить из обмякшей руки.

Берите,легко разрешил Тим.Хоть два, хоть двадцать.И добавил в голос всю язвительность, что нашлась:Вы же Михаэль Шифман, я вам не указ.

У вас крайне искаженное представление о моей персоне, Тимур,холодно проговорил Шифман из сна.Но спасибо, что идете мне навстречу. Я позвоню.

Он отключился. Телефон упал на подушку и скатился на пол. Тим спал и отстраненно думалбудь все это на самом деле, Ельцова с ума бы сошла от зависти. Еще бы. В пять утра говорить с Михаэлем Шифманом и, кажется, щелкнуть его по эффектно сгорбленному, точно переломанному когда-то, а после сросшемуся самым эстетичным образом носу. Щелкнуть и уснуть. Без снов. Без заторможенной дремы. И проспать до самого будильника.

Глава пятая. Об Иисусе нашем Христе

Я

Я стучу в дверь и знаю, что придется подождать. Матушка давно уже никуда не спешит. Все, к чему она привыкла бежать, теряя на ходу туфли, забывая оставить на плите ужин, а на тумбочке в прихожеймелочь мне на обед, закончилось, завершилось, закрылось. И еще много печальных глаголов с приставкой «за». Пока я их придумываю, из-за дверидерево, скрывающее под собой железную твердость и хитровыдуманность немецкого замка,доносятся недовольное покашливание и неспешные шаги.

Я вас слушаю,раздается наконец.

Голос приглушен, но я его узнаю. Я бы различил его и среди тысячи таких жестарческих, прокуренных, сорванных репетициями и скандалами.

Это я.Язык нелепо обмякает во рту, вмиг наполнившемся вязкой слюной.Открывай.

Кто «я»? Говорите точнее,не поддается Павлинская.У меня, знаете ли, не рентгеновское зрение, чтобы видеть через дверь!

В двери нашей квартиры не было глазка, и матушка запретила его сверлить. Я не простой человек, Миша, меня еще помнят, мне завидуют. Воры, сынок, воры, жлобы, преследователи. Не дадим им лишнего отверстия, в которое можно залить кислоту.

Миша,представляюсь я. Чувствую себя при этом то ли сотрудником ЖЭКа, то ли воспитанным мальчиком, жаждущим поговорить об Иисусе нашем Христе.Твой сын.

Мишенька! Мишенька!кричит Павлинская. Задыхается, кашляет, принимается судорожно дергать дверь и только потом вспоминает про тройной замок и цепочку.Мишенька, Мишенька мой. Приехал, приехал, сыночек

Дверь открывается, и я тут же оказываюсь в пахучих объятиях. Амбра, тяжелый восточный уд, валерьянка, немного нафталина, чуть запаха старого тела. Матушка обвисает на мневысохшая мумия себя прежней, под тяжелым бархатным халатом ее и нет почти, так, косточки, пергамент кожи и маленькое, измученное страстями сердечко. Птичий скелет, оставшийся вместо моей роскошной матушки. Внутри раскалывается ампула с жалостью, жалость пропитывает меня мгновенно, и вот я уже обнимаю Павлинскую, дышу ей, ощущаю ее, напрочь позабыв, зачем я здесь, а главное, почему отсюда сбежал.

Я ехал к ней в полупустой электричке. Обычно в шесть утра люди двигаются в другую сторону. Из небытия в центр, не наоборот. Я шел против их течения, меня дергали за пальто, мне оттягивали шарф. От людей пахло вокзалом, от всего вокруг пахло вокзалом. Даже от меня. Тотальный кофе на вынос, прогорклые пирожки, железо и асфальт. Старуха в линялой куртке с меховым воротником тащила перегруженную тележку. Правое колесо попало в выбоину, тележка скрипнула и перевернулась. Я перескочил через нее раньше, чем старуха начала голосить.

Ну и как там тебе живется? На чужбине?спрашивает Павлинская, стряхивая пепел в фарфоровую чашечку.

Мы сидим в гостиной. Плотно заставленная мебелью комната похожа на старую беременную кошку, линялую с туго набитых боков. Хочется пнуть первый попавшийся пуфик, да жалко обивку, за которую было отдано тысяч двадцать. Я тянусь и поглаживаю пуф ладонью. Он жесткий, чуть влажный. Отдергиваю руку.

Ну какая чужбина, мам?Торопливо проглоченный кусок шоколадного торта заполняет меня от желудка до горла, слюна во рту из вязкой становится приторно-сладкой, хочется пить, но чай закончился.Два часа езды отсюда.

Говорят, у вас там корь,не унимается матушка. Ноздри ее идеально вылепленного носа подрагивают в предвкушении.

Я замираю. Знаю, что сейчас начинается. Я умею различать бурю до первой капли, далекого грома и слабой зарницы. Я чую ее в самом штиле. Павлинскую уже отпустила радость нежданной встречи. И скоро ей станет скучно. Уже стало. Спасайся, Миша, спасайся, пока еще можно. Подхватывай манатки, опрокидывай стул, чтобы ее задержать, и беги к выходу. Моли всех богов, чтобы замок поддался с первой попытки. К черту, к черту отца, вопросы и расследования. К черту синопсис, Катю, издательство, все вокруг. Спасайся, глупец. Беги, пока она тебя не подмяла, пока она тебя не сожрала.

Глупости, никакой кори нет,лепечу я, кривясь от своей беспомощности.

И менингит!Голос матушки становится выше и пронзительнее.

Это молнии, пока далекие, но явственные, засверкали на горизонте.

Ни разу не слышал,еще отнекиваюсь я.

По Первому каналу говорят!грохочет Павлинская и тушит сигарету в той же несчастной чашке.По «второму» говорят!Чашка опрокидывается, остатки чая, смешанные с пеплом, выплескиваются на ажурную скатерть.А он не слышал! Ты чем слушаешь, Миша? Чем?

Это бешеный порыв ветра швыряет мне в лицо напряженный запах грозы и отзвуки грома.

Я не смотрю, телевизор, мам,упрямо бормочу я, но смотрю в сторону. Раздражение мешается во мне с неизбывным ужасом ребенка, брошенного в центрифугу материнского гнева.Его вообще уже никто не смотрит.

Ну, конечно, он у нас человек будущего,цедит Павлинская, не замечая безобразной лужи на любимом столе, купленном мною у сумасшедшего антиквара за сумасшедшие же деньги.А мать у него ту-па-я, древняя мать у него, никчемная, на такую мать что? Плюнуть только. Растереть. Чего смотришь? Плюй! Плюй сейчас же! И ведь плюнешь, так? Так, я тебя спрашиваю?

Замолчи. Замолчи. Пожалуйста, мама, хватит! Перестань говорить, перестань кричать, перестань высасывать из пальца. Ненавижу. Как же я ненавижу это все. Эту комнату, этот хламне пройти, не проехать. Сколько деньжищ ухлопал на твои прихоти, на вазочки эти, чашечки, на ковер ручной работы, чтобы турецкий, Миша, чтобы не подделка, ты проверь. Сколько истерик твоих вытерпел, сколько слез вытер, сколько рвоты, соплей и крови. Я знаю, ты не специально. Я знаю, это болезнь. Истощение психики, истерия, театральность твоя проклятая, от которой душно становится. Я жалею тебя. Я тебя боюсь. Я тебя ненавижу, мам, как я тебя ненавижу. И себя. Но тебя сильней.

Нет, не так,чеканю я и встаю с низенького креслица, обитого гобеленом.Мам, нам поговорить надо. Я потому и приехал.

Павлинская остается сидеть. В прозрачных от непролитых слез глазахни единой мысли. В дрожащих руках мелко позвякивает чашка, которую она схватила и теперь вертит в худых пальцах, и непонятно, что сломается первымфарфор или кости, слишком уж одинаковые они, полупрозрачные на просвет.

Мишашепчет она омертвевшими губами.Я тебя от кори не прививала, Ми-ша-а-а

Павлинская успокаивается после двух стаканов воды. Первый она пьет, захлебываясь, через сцепленные зубы, вода льется на меня, мочит рукава свитера. Я пою Павлинскую с рук, сидя перед ней на коленях. Турецкий ковер колется через джинсы и пахнет, как большая пыльная игрушка, забытая на антресолях. Стараюсь дышать через рот, чтобы не расчихаться. В горле першит. То ли закашляться, то ли разрыдаться. А может, захохотать. Молчу. Гляжу, как морщится от каждого глотка матушка. Под плотным слоем пудры прячется старость.

Павлинская сдает. Я вижу это по трясущимся рукам, по беспомощности, с которой она хватается за спинку кресла, когда я встаю, чтобы налить ей еще воды. Замечаю по той секунде, что теперь нужна ей, чтобы выхватить меня из мешанины цветных пятен, ползущих перед ее слепнущими глазами.

Кухня почти не изменилась. Сюда не пробралась мелочевка, заполонившая две другие комнаты. Ни тебе хрустальных вазочек, ни сахарниц, расписанных гжелью, ни связанных тончайшим крючком салфеток. Только стол с двумя табуреткамиесли хахаль Павлинской решал остаться на завтрак, то сосиску с хлебом я жевал, сидя на диване и поглядывая через коридорчик, как матушка варит гостевой кофе в гостевой же турке. Только скрипучие полочки в пеналеопять мышь повесилась, вздыхала Павлинская, разглядывая пустоту в них с исследовательским интересом. И пластмассовая сушка, и плита в четыре конфорки, две из которых давно опочили, а оставшиеся грелись долго и нудно, благо, готовить матушка так и не научилась, поэтому особой нужды в них и не было. Даже холодильник, и тот помнил, как неспешно и чинно издыхали в нем позабытые мной макароны с тушенкой.

Стискиваю зубы, не смотрю по сторонам. Говорят, память имеет свойство сглаживать углы. Вот бил тебя первый муж по почкам за пересоленный суп. Но через десять лет ты вспоминаешь не это, а как на первом свидании он принес букет из чайных роз, все кустики белые и один розовый, красота. Вот и теперь мне в голову лезет сентиментальная чушь.

В раковине лежит круглая подставка под яйцо. По субботам Павлинская просыпалась к обеду, но обязательно варила яйца в мешочек, чтобы мы начинали день как люди, сынок, чтобы ты привык ощущать себя человеком. Запоминай, Мишенька, пока мать твоя жива. Яйцо нужно класть в холодную воду, а газ пускать маленький, чтобы не пекло. Пусть себе греется тихонько, главное, не пропустить. Только пузырики пошли, сразу начинай считать, Миша. Тут же начинай. Медленно и вдумчиво, сынок. До десяти. Досчитал? Выключай газ. И пусть яйцо в кипятке полежит четыре минуты. Запомнил? Ровно четыре минуты.

Назад Дальше