Дождь то мотает головой, отчаянно пытаясь вытрясти из уха холодную воду, то набирает побольше воздуху, проливает одну -две капли и уходит.
Каноэ тожетихо отходит от берега. Мерный ритм вёсел, струи щекотно скапывают с носа. Деревья и кусты и облака отражаются в воде так, что кажется, лёгкое судно лавирует промеж облаков, не мешая никому.
Почти у самого города, вспугнув уток, ребята срывают с птиц аплодисменты, прервав их сон посередине кошмара, что давно перестал быть привилегией людей.
Ядовитые потоки сточных вод, смердящие свалки, траурные ленты дыма Покров беспечности не сдёрнут, и, кажется, что уже запоздал. Так хочется быть неправым, да тот кирпич, что помнит всё, усердно крошится, превращаясь в песок. Спешит наполнить песочные часы вечности, которые не остановить никому и никогда.
До кого как
Подмороженная земля, по месту, ожесточилась поутру, и нарядилась гранитом: прожилки малахита травы, замершая на месте пластинами слюды роса, да не к месту, нелепое вкрапление сапфирового сияния первоцветов.
За остеклённой рамой берегов пруда, в пыли рассвета угадывались букеты корневищ кубышек, по-девичьи сомкнутые их ладони, что робко тянутся к пожатию меж крахмальным манжетом льда и холодным воланом шёлка рукава воды.
Рыбы красно рядили о грядущем, да рядились побогаче. Их вскоре ожидают брачные пиры, с непременной беготнёй по одному, заведённому навсегда раз кругу. Улитка примёрзла к пузырьку воздуха, не отпускает, держит крепко.
С вершины неба ястреб кричит младенцем, готовится тетёшкать ребятню.
Чёрный чопорный ворон выпустил из когтей мышь. То ли подвёз по-соседски, или выронил от неловкости. Как знать? Присев на обломанный карандаш берёзы, поворотил он головой в разные стороны до хруста, размял ключицы и, мерно звеня ключами от округи, грузно взлетел. А мышь, что упала на вязанный матрац травы рядом с осенним сором, огляделась, прилично чихнула, одёрнула серый рабочий сарафанчик, и, как не бывало ни в чёмзасеменила по делам.
Увиваясь атласной серой лентой округ дерев, снуёт белка. Рыхлит почву, огородничая кабан. Сторонится дороги олень, а косуля, любопытная козочка, лукаво выглядывает из-за прозрачного ещё куста. Вся на виду, красивая нет сил!
До нас ли им? Так до кого как
Пора
Рыжий весёлый полдень. Ветер тихо скребётся в окно сухой, спящей с осени веткой, просится в дом. В углу рамы, незаметно потирая руки, подгоняет время, раскачиваясь на паутине жёсткий жестокий с виду жук, для одного только вида решительный, но на делене слишком он и смел. Ему инождынедосуг никому досаждать своим досугом. Если можно тихо и незаметно переждать что-либо: ветра порывы ли, губительный ли избыток милости солнца Коли есть надежда пересидеть в сторонке, не преминет попользовать и её.
От реки слышно, как на воду босыми пяткам тормозит синица. Камень на дне погряз в иле по самую шею, и ему так славно, что лень шевелить губами, дремлет под чавканье улитки. А та закусывает водицу студнем прошлогоднего кленового листа.
Нежными ресницами согласно моргает тимофеевка, у ног её пенится вареньем земля и взрослеющий мох с кислым выражением бархатных щёк. Он же, и на развязанной развязной шнуровке нор пригорка.
Редкая весомая капель всхлипываний дятла ловит свойское эхо, путаясь среди обретающих гибкость станов стволов. Те всё ещё статны, да наскучило им так-то, стоять столбами. Гибкости жаждется, взглядов с поволокой подле, оленьих.
Сосна и туя пританцовывают на месте, держась за руки. Бабочка-крапивница, разбив пару вальсирующих мух, сбив со своих нарядов излишек разноцветной пудры, подхватывает подружку и принимается кружиться сама. А мухи отдышаться не могут никак, разминая ушибленные с лёта локотки.
Из плетёной хвойной вазочки лакомятся сосновой помадкой божьи коровки. Тянет руку кверху выскочка ландыш
И такая вот кутерьмадо самых сумерек, где, в стороне ото всех, стоит, призадумавшись, мышь. Глядя вдаль, ловит запахи пирога, что томится в печи весны, и, вкусно ей! Сытные соки надежды опьяняют, дают силы потерпеть ещё немного в душном полумраке норы, а там уж, после Мышь стряхивает с себя оцепенение, дышит на озябшие кулачки, и решительно направляется домой, спать. Пора бы уж. Всемупора.
Настоящий человек
Сложно с глупыми. Подчас, просто невозможно.
Знавал я одного футболиста. Ничего личного, так, приятели по разорванному колену, не более того! У него были две страсти: футбол и слабый пол. Травма избавила спорт от посредственного игрока, а что касается дам Он желал сочетаться, с кем угодно и как можно скорее! Парень был неприятен, неопрятен, и навязывал своё общество, тогда как мне было невыносимо не только видеть его подле, но простоидти вместе по улице, даже молча. Но держать язык за зубами он не умел, а шёл, орошая непроходимым вздором округу. Все мои попытки объяснить, ему, что следует искать себя, а не пару, учиться, хотя чему-нибудь, разбивались об одну и ту же фразу:
Ну и зачем мне это?! Я же красивый! упрямился он после каждой очередной отповеди.
Услышать подобное от ребёнка было бы в некоторой степени забавно, хотя и насторожило бы непременно, но из уст вполне созревшего взрослого звучало пугающе.
По счастью, судьбе было угодно отдалить нас друг от друга вскоре, а много лет спустя случилось наблюдать, как, расположившись за столиком в кафе, мой недальний знакомец вкушал нечто питательное вместе со своим сыном. Тот был абсолютной копей папаши: совершенное, потрясающе красивое лицо и бездонные очи, пропасть, где бесследно исчезает исконный смысл бытия. Зацепиться не за что. Они жевали, любуясь друг другом. То ещё зрелище.
Кому-то повезло, скажете вы, женщины любят привлекательных? А мне её жаль. Это ж какими нервами надо обладать, чтобы объяснять высокому красивому мужчине простые вещи. Не располагаться подле урны, к примеру, ибо вполне предсказуемо промахнутся мимо, и поэтому попадут в тебя. Не порхать влажными подмышками перед лицом визави. То ж всёпростые, банальные, обычные вещи, про мытьё рук, ушей и, как правильно перейти дорогу
К счастью для нас, есть ещё и те, кто, забывая о себе, обнимают вящий мир, заставляя ближних тепло и сострадательно внимать тому. Эти чудаки тоже восхищаются, но всем, кроме себя самих. И от того-то прощаешь их, легко и свободно, с откровенной радостью и завистью тайной, что самому сие не дано.
Столь стеснённая временем бабочка тратится на то, чтобы пошептать в ушко, сидя на несвежем воротнике чудака. Синицы, не стыдясь стирают своё бельишко в пруду прямо при нём. Сама земля кружится на виду, не ощущая неловкости от того, что под седым париком прошлогодней травы щекочется муравей. Подшивая подол дня, суетится у ног шмель, и, плавно поводя плечами в золотых осенних эполетах, с явным сожалением, тает из виду лёд.
Ты только посмотри, просит чудак, указывая на видимое лишь ему. Это просто невероятно!
И киваешь головой согласно, стыдясь непонятливости, любуешься тем, что есть ещё такие, не от мира сего.
Говорят, что определённое отношение к жизни побуждает двигаться вперёд, поскольку только там, вдали находится неизведанное, тогда как неопределённое вынуждает топтаться на месте.
Настоящий человек всегда идёт, и его наслаждения впереди.
Весна
Трясогузка меряет шагами новую, с сырой ещё побелкой квартиру. Страдая от безделия, длиннохвостая синица меряется турнюром с лазоревкой. Дубонос хмуро пересчитывает шишки на сосне: ищет, где погуще.
Воробей цокает каблуками по крыше, гремит солдатскими жестяными тарелками, накрывает стол к обеду. Слышно, как он то и дело кричит кому-то:
Че-го? Чье-го?!
Бегая туда-сюда, тревожит муху, сгоняя её с тёплого насиженного места, а та, разморившись на солнышке, лениво так, низким грудным просит:
Ах, ешьте меня, терзайте, я вся в вашей власти, только отойдите со света поскорее, самый лучший загардо обеда.
А воробей, от изумления чуть не падая с крыши, ей в ответ:
Чегочего?!
Не ссорьтесь, пожалуй, хотя теперь! подаю уж голос и я, но то напрасно, не вразумить их теперь. Безотчётное волнение весны задаёт тон, тревожит всех. Порывистость и хОлодность оправданы тяжестью её. Непросто это, дарить жизнь.
Несмотря на производимую собой нервность, веслединная музыкальная шкатулка, при всём однообразии мотива, наскучит не враз. Кратная такту её кротость западает клавишей гармонии души. Плавное тёплое течение срывается вдруг с места и, хлопнув дверью, уходит, оставляя вместо себя опустошённые пригоршни ложбин, пустынные пригорки. Куда ни гляньотлежавший бока осенний сор.
Стоит ли браться за дело вновь? Состояться ли? Но если нет, то как же?! Не всякое свершённое оставляет след. А уж коли ему вовсе не бывать
Чем мы живём, как не воспоминаниями, пока сами не становимся ими
Шмель
Дурно, коли из названия своего,
человек выхолащивает сперва человечность,
а после и разум. Стоит ли он себя, таков?
Шмель описывал утро. Прописью, выводя старательно каждую букву размашистым почерком. Задевая редкий ещё цветок, ставил кляксу, сокрушался, тряс виновника за плечи, тот склонял голову, сожалея о содеянном, и шмель, принимался за свою летопись вновь:
У-у-у! хрипло басил он на весь лес.
Он был дотошным, этот шмель, и записывал обо всём, что удавалось увидеть и узнать.
Ему было слышно, как трясогузки натирают до блеска стёкла. Нервный этот звук, обыкновенно доводит до исступления слабые натуры, но из уст птиц оно выходило не так больно, и даже несло в себе некую огорчительную радость, с которой согласно было примирить себя ненадолго.
Сосны грели под струями солнечного света натруженные за зиму лапы, прямо так, не сняв линялых перчаток. Пережив в одиночку все тяготы снежной поры, они отдыхали чуть поодаль от прочих, тех, кто вовремя убрался восвояси, замер в надежде, что минет их гнев стужи и бремя снегопада.
Но непогоду неурядиц сумели переждать не все.
Одни не выдержали ожидания сами, других сломили обстоятельства. Поверженными, в низменном своём состоянии, они выглядели почти жалко, тогда как сосны, даже в плачевном, измождённом подобии себя, держались на ногах до последнего. А, испуская смолистый дух, падали, гордые дальним родством с морской стихией и глядели наверх до той поры, пока ещё было позволено им совсем не очерстветь.
Вокруг было столько всего, видимого и незаметного, а шмель всё писал и писал, торопясь, стараясь ничего не упустить. Ибо, только так могла отпустить его боль о том, что скользкий шлейф времени или юркнет в тесную щель под камнем, как ящерка, или оставит никому не нужный бесполезный уже хвост на виду.
Стук в окошко
Ладно, всё, я пошла, не скучай! сказала она и, ловко оперевшись крылом об угол сарая, полетела в сторону леса.
Изумлённо и радостно я глядел ей вослед. Всего за час эта милая птаха похитила моё сердце и унесла с собой по то самое «навсегда», что так коротко для нас, и так бесконечно для неё.
Удар, будто мягким кулачком ребёнка по стеклу, пришёлся как нельзя кстати. Хотелось выйти из душной комнаты поскорее, но не находилось приличного на то резона.
Ты куда?
Да вот, птица ударилась об окошко.
Вроде, несильно.
Схожу, посмотрю
В оставленном, позабытом осенью рукоделиинедоплетённой розетке травы под окном, лицом вниз лежала обыкновенная овсянка. Неудобно вывернув правое крыло, просыпав горсть мелких коричневых перьев основания хвоста, она дышала чаще, чем умела. Неловкое состояние тревожило её, и, сгоняя с непривычного места, торопилось пуще обыкновенного сердечко Но встать, взлететь, или даже простоподобрать под себя обтрёпанный падением подол она не могла.
Да ты ж моя бедная, шепча тихо и нежно, чтобы не напугать, я склонился к птице и, недолго думая, подобрал её ладонью. Опасаясь, что овсянка станет вырываться и наделает себе новых бед, держал наготове вторую руку, но, к моему удивлению, птица ловка подтянула под себя ушибленное крыло и едва заметно завозилась, устраиваясь удобнее.
Тихо приговаривая, я согревал овсянку, загородив от ветра, и через некоторое время стало заметно, что сердце её бьётся ровнее, но левая лапка сжата в кулак, словно отбита. Следовало дать овсянке возможность прийти в себя, поэтому, не решаясь отвечать за благополучие птицы, я задумал усадить её на скамейку подле сосны. Приложив ладонь так, чтобы она была свободна в выборе, попытался принять руку, но птица тут же разжала кулачок и крепко ухватилась за мой палец.
Ого! неожиданно и счастливо рассмеялся я, ты меня совсем не боишься. Какая ты милая. Давай-ка я тебя тут, поблизости устрою, только на время, а если к вечеру тебе не станут лучше, приглашаю к нам в дом, милости просим.
Овсянка согласно прикрыла глазки и даже, кажется, задремала.
Припомнив о том, что позади сарая, в кустах малины с прошлого года висит гнездо, я направился прямо туда. Но, как только поднёс руку с птицей к лукошку, она открыла левый глаз, укоризненно и демонстративно посмотрела на меня и продолжила прерванный сон.
Так я и ходил туда-сюда, баюкая птицу. Выбирая места, где земля мягче, чтобы ступать потише, да куда солнце сможет дотянуться без помех.
Прошло не больше получаса, как овсянка оправилась и смогла взлететь. Она сделала это не разом, а спрыгнула сперва на тёплую кочку у моих ног, предоставляя рассмотреть, до чего ж хороша, и лишь спустя несколько мгновений, встряхнулась и исчезла. Как пепел с блюдца
Кто-то постучался или мне показалось?
Да нет, этот так, поползень, шалит.
Всё тот же?
Ага.
Очередной стук в окошко. Как же я страшусь его и жду его как теперь
Мой милый друг
Он ушёл с таким же достоинством, с которым жил все эти годы. Не обременяя никого, не вызывая напрасных рыданий и пустых надежд на то, что «всё обойдётся».
Три недели тому назад, как только приоткрылись жалюзи льда, он вышел на порог берега пруда. С трудом разместил неловкое от дряхлости тело на едва тёплых камнях и, не теряя ни капли из скоро истекающей жизни, подозвал к себе.
Я был так рад, что снова вижу его. Приветственно засуетился и, припоминая все милые слова, которыми столь часто награждал своего товарища, приблизился. Он лежал, тесно прижав к себе землю и строго, не отвлекаясь на то, что по сторонам, и пристально смотрел на меня своими опаловыми глазами. Стало немного не по себе, по спине пробежали ручьи смутного страха, обыкновенно он избегал смотреть в глаза так долго. Впрочем, по всегдашнему людскому легкомыслию, списал всё на счёт весенней хандры, и принялся выказывать ту степень удовольствия от встречи, на которую только был способен.
Мой милый друг, рассудив, вероятно, что было бы жестоко отнимать у меня оставшиеся минуты недолгого счастья, немного ослабил пытку предстоящей разлуки, и, с известной долей снисходительности, глядя на меня ласково, как на малое дитя принялся выслушивать всё, что я говорил:
Тылучший на свете! Самый добрый и верный, тыЖестом руки морщинистой руки с несколько расплющенными кончиками пальцев он прервал меня, всё же. Скрывая слёзы, как последний довод, он выложил на бархат своей любви драгоценные жемчужины прощального взгляда, улыбнулся легко и, не теряя этого выражения, ловко, как в первый день нашей встречи, красиво и незаметно растворился в матовой толще воды.
Если бы природа не была столь нервна, если бы она плавно несла своё тяжёлое новыми жизнями тело, то он наверняка пожил бы хотя б ещё одно лето!
Я нашёл его среди камней. Он и сам был похож на статуэтку из чёрного камня, авгита. С плотно прикрытыми глазами, розовыми мраморными прожилками на белой шее Он был прекрасен. И, казалось, что глубоко спал. Так хотелось оставить его на берегу пруда, чтобы, когда проснётся, достало сил сделать шаг, юркнуть под тёплое одеяло воды, да только вот птицы, не разберут, станут его будить, раньше времени Не к чему это, не к чему
Обыкновенное
Ветер только-только оставил трепать чёлку сосны. Его отвлекла невнятная акварель неба, что пришла на смену черничному, в ярких стразах звёзд чехлу ночи. Она была не то, чтобы больше хороша, но чудилась иной: весомой менее, лёгкой, открытой, что ли, хотя, по сути, рядилась. Казалась не той, что была в самом деле.
Серебрение луны поутру, нежной вышивкой в тон, недолго украшало собой прозрачный её тюль. Солнце, со всей своей вульгарной бесцеремонностью, распахнуло вдруг окна настежь, и несколько развязно принялось указывать на несовершенства, в котором было отчасти повинно само.