Глина!
Глина, глина, зашумели мужики.
Это ничего! крикнул Сашок. Всегда так бывает. Видишь, какая толщина. Разве ее нашими дровами прожжешь
Сняли первый ряд, за ним счистили второй, принялись за третий и все глина Ноги у Петра обмякли. Не в силах больше стоять, он отошел в сторону и присел на камень Все в нем как будто онемелои мышцы, и мозг. Продолжал еще действовать только слух. Он словно даже обострился.
Плохо топили
Печка не годится.
Плакали наши денежки
Сплоховал Фаддеич
И вдруг голос Журки:
Недожег пошел!..
Петру подали алого цвета кирпич. Он повертел его и тихонько стукнул. Раздался дребезжащий звук. Он ударил сильнеекирпич развалился пополам
Четыре ряда недожога сняли. Мужики примолкли. Только изредка слышался голос Кожина:
Тише клади. Не бей Пойдет на кладку печейтам все обожжется.
Петр сидел сгорбясь, вздрагивая при каждом возгласе, и боялся поднять голову. Его вывел из оцепенения глухой бас Максима.
А ну, председатель, смотри этот!
Петр подбежал к Максиму и протянул руки.
Осторожней, грабли сожжешь, предупредил Максим.
Кто-то подал рукавицы. Петр кое-как надел их и осторожно взял двухкилограммовый брус. Он отошел с ним далеко в сторону. Брус имел настоящий кирпичный цвет. Петр стер полоски копоти носовым платком. Потом хотел испробовать кирпич на прочность, но раздумал, положил его на колени и стал гладить, приговаривая:
Горячий горячий какой горячий
А сзади шумели, кричали, спорили:
Такого кирпича и на настоящем заводе не выпечешь
Ну, там лучше
Теперь мы кирпича гору наготовим! кричал Журка.
Ровно держи носилки, не тряси. Клади осторожней Клетку, клетку закладывай, распоряжался Матвей.
Я теперь не жалею, что погорел Новый дом построю, кирпичный! торопясь, чтобы не перебили, говорил кому-то Сашок.
Торговать надо Обязательно торговать. Теперь колхозу деньгилопатой греби, говорил Лёха Абарин.
Ясно, будем торговать! Дела теперь пойдут!
Петр встал. Кто этого добивался? Он хотел во весь голос крикнуть: «Я! Для вас! А вы мне не верили» Но ничего не сказал, сунул кирпич под пиджак и, поддерживая его локтем, незаметно ушел.
Эту ночь Петр не спал. Он бродил. Никогда ему не было так легко, как сегодня. Все тяжелоеи тревоги, и пожар, и своя неустроенная жизньсловно свалилось с него, все поглотила темнота октябрьской ночи Было странно легко. Ноги несли сами где попало: по мокрой траве, по кустам, по грязи, а Петру казалось, что ходит он по своему колхозному саду, среди яблонь, слив, глотает их аромат. Жидкий, низкорослый ивняк представлялся ему смородиной, крыжовником, корявые ольхивишнями И среди них мелькали веселые лица лукашан. Их было много!.. И все они улыбались председателю
Петр не заметил, как взошла луна, как она поднялась и, обогнув лес, повисла над Лукашами. Он сильно промок, но не чувствовал холода: за пазухой лежал шершавый, давно остывший, но греющий душу кирпич.
Остановил председателя крик петуха.
Петух Почему петух? спросил Петр и взглянул на часы. Полночь. Петр усмехнулся, поправил фуражку и пошел домой.
Луна бесцеремонно заглядывала в окна лукашан. Ее мутно-белый свет, казалось, заморозил землю. Словно схваченная инеем, блестела трава. Вода в реке остановилась и тоже побелела, как будто ее сковало льдом. Мрачно взирал на освещенный луною мир чей-то старый заколоченный дом. Он был темен и глух. Петр остановился и погрозил ему кирпичом.
Расколотим и тебя! Слышишь ты, расколотим!
19541955
Наденька из Апалёва
Апалёво
Апалёвосело в три десятка домов на берегу реки Итомли. Дома крепкие, приземистые, стоят тесно, почти касаясь друг друга серыми нахлобученными крышами. А вокруг, куда ни глянь, поля, перелески и опять поля. Как-то, листая старый журнал «Наша охота», я наткнулся на заметку, в которой рассказывалось о том, как медведи из казенных апалёвских лесов драли крестьянский скот. А нынче На месте лесов вырубки с густо засевшим малинником, непролазным березняком, кривоногой ольхой и чахлым осинником. И только среди болота остался небольшой островок с высоченными соснами, строгими, печальными елями и богатыми глухариными токами.
Дом Кольцовых попятился на задворки, сломал ровный порядок села и стоит особнякомбольшой, старый и несуразный. Это две сдвинутые избы под одной крышей, с сенями посредине и громоздким мезонином. Сбоку дом похож на заброшенный дровяной склад, с фасада он глядит на мир как огромная больная птица. Нижние венцы сгнили, рассыпались, отчего дом вогнулся внутрь, словно подобрал живот, с боков же его, наоборот, разнесло, мезонин с крыши свесился и пристально смотрит на землю, как бы выбирает место, куда бы ему поудобней свалиться.
Я снимаю угол в этом мезонине. Хозяева живут внизу, подо мной, в передней избе; задняя служит кладовой для рассохшихся бочек, ломаных ящиков, мешков и никому не нужного хлама.
Каждое утро я просыпаюсь от шумной возни и гортанного крика неугомонных галок, расселившихся по длинному карнизу обширного кольцовского дома.
Солнце уже давно поднялось с болота, сжалось в кулак и насквозь прожигает крошечное окошко. В мезонине светло и жарко.
Распахиваю окно в сад. Одичавший сад подсыхает. Над яблонями струится чуть заметный парок, смородина роняет на землю крупные капли росы.
На колченогой скамейке сидит хозяин. На нем валенки, красная рубаха и рыжая шляпа с обкусанными полями.
В открытую калитку с улицы корова просунула комолую голову и смачно облизывается. Корова смотрит на хозяина, онна корову, и оба молчат. Но вот корова, вытянув шею и стеганув себя по бокам хвостом, направляется к капустным грядкам. Хозяин смотрит ей вслед и жмурится.
Доброе утро, Алексей Федорыч! кричу я.
Хозяин поднимает голову и вопросительно смотрит, раскрыв беззубый рот.
Чего ты говоришь-то?
Доброе утро
Алексей Федорович смотрит пристально на небо. Потом опять на меня.
Куда ж еще лучше Вот ведь я в одной рубахеи тепло.
На крыльцо выбегает хозяйка Ирина Васильевна и заводит нараспев, речитативом:
Ляксей, идол леший лодырь окаянный, чего же ты делаешь?..
Как «чего»? удивляется Алексей Федорович. С человеком разговариваю.
Ирина Васильевна делает вид, что ищет палку.
Я тебе сейчас поразговариваю, облень несчастная! Видишь, корова капусту топчет.
Алексей Федорович равнодушно смотрит на корову:
Ну так что ж?
Ирина Васильевна подскакивает к нему и дергает за рукав:
Выгони Сейчас же выгони Не то самого из дома выгоню.
Вот ведь проклятая. Кормлю, кормлю, а ей все мало. Он нехотя поднимается, идет выгонять корову.
Супруги Кольцовы доживают свой век на пенсии. Алексею Федоровичу за семьдесят. Ирине Васильевне немного меньше. Он маленький, розовощекий, добродушный старичок. Она сгорбившаяся, как надломленный сучок, старушка. Ирина Васильевна все спешит, торопится. За день она успевает переделать тысячу дел, а вечером сокрушается, что еще столько дел не переделано. Алексей Федорович, наоборот, не разбежится. Движения у него мягкие, ленивые, безвольные, словно он не по земле ходит, а плывет в каком-то полудремотном сне.
Такой уж отроду вышел, жаловалась мне Ирина Васильевна.
Двадцатилетним парнем Алексей Кольцов привел в свой дом из соседнего села шестнадцатилетнюю Иринушку и взвалил на ее плечи все хозяйство.
Ходить бы Лехе Кольцову без порток, кабы не женка, судачили в Апалёве. Не баба, а паровоз. Одна на себе дом тащит.
И она тащила, не разгибаясь. Да и когда было разогнуться, разве что ночью в постели. Все мало, все надо было Ирине Васильевне. Хозяйство из года в год росло: появилось три лошади, жнейка, льномялка. Мало: Ирина Васильевна мечтала о молотилке.
На кой лях мне эта молотилка с мялками? Ничего мне не надо! ругался муж.
Впрочем, он оказался прав. Не надо было ни жнеек, ни молотилокничего! Во время коллективизации Кольцовых причислили к кулакам и все отобрали. Хотели было сослать, да раздумали и приняли в колхоз на исправление с испытательным сроком.
Алексей Федорович, до смерти боявшийся колхоза, неожиданно облегченно вздохнул. Под властной рукой Ирины Васильевны он был рабом труда, в колхозе же, к своему изумлению, почувствовал себя хозяином труда. Здесь никто его не погонял и не ругал. То, что нужно было сделать обязательно сегодня, Алексей Федорович со спокойной душой откладывал на завтра.
Ирина Васильевнанаоборот. Она как вырвалась на первой весенней борозде вперед, так уже ее никто и не смог обогнать. Она стала первой ударницей в селе, первым делегатом на слете колхозников, постоянной участницей всех выставок, и она первой в колхозе получила пенсию.
Мне она так говорила:
Вот ведь мой-токак карандаш, и щеки что клюковка. А я словно коромысло. А почему? Потому что он умней меня. А я дура баба. Все-то мне больше всех надо было. Как сейчас помню, дергаем лен, наперегонки. Справа соседка Наталья, слева Матрена Никитина. А я посредине гоню. А ты знаешь, что это за работа? День-деньской на ногах и согнувшись, как крюк. От льна глаза заволокет зеленью, а я все жму и жму. Искоса взгляну на Матренудогоняет; еще сильней поднажму. А в глазах уже не зеленькольца огненные плавают. Остановишьсяспину не разогнуть; страшно, как бы пополам не переломиться. Вот так домой и ковыляешь, как коромысло, и подымалку руками придерживаешь, чтоб с пояса не свалилась. А гордость все равно распирает: опять Наташку с Матреной обогнала. Вот ведь дурость-то какая.
Это не дурость, а характер, возразил я.
Ирина Васильевна махнула рукой:
Ну какой там характер, глупость одна. Но, подумав, согласилась:Может, и характер Вот у Наденьки-то, внучки, тоже мой, беспокойный, характер. Только он у нее по другой линии пошел, по общественной. Дома по хозяйству палец о палец не стукнет, а для общества лоб разобьет
Наденька
С Наденькой я познакомился раньшевесной.
Приятель, страстный охотник, уговорил меня съездить в Р*** район, в деревню Апалёво, на глухарей. В условленный день и час в полном снаряжении я был на вокзале. Но приятель на этот раз подвел меня Я поехал один и к вечеру прибыл в Апалёво. На ночлег к Кольцовым охотно согласилась проводить меня остроглазая, шустрая девчонка. Всю дорогу она тараторила без умолку:
Они, дяденька, всех пускают ночевать. И денег за постой не берут. А дом-то у них ужасно пребольшущий. Две большие избы и одна маленькая, только они в маленькой не живут. Денег-то, смотрите, им, дяденька, не давайте, а то обидится бабушка Ирина. Они хотя и богатые люди, а добрые, наставляла меня девчонка. Она шла впереди меня, волоча по жирной грязи, как лыжи, грузные сапоги. На ее узких плечиках висело плюшевое пальтишко, сшитое с расчетом на вырост.
Встретили меня Кольцовы весьма странно. На мое «здравствуйте» никто не ответил. За столом сидел старичок и дергал за кончик свою узкую бороденку. Около печки старуха, согнувшись пополам, толкла в чугуне картошку. Я стоял на пороге с шапкой в руках и ждал. Старуха подняла голову:
Что ж зря стоять-то? Скидывайте одежку, вешайте на свободный гвоздь. Вот как приберусь, так и заужинаем. Аль самоварчик поставить?
Неплохо бы, охотно согласился я.
После сырой, промозглой погоды здесь, в теплой избе, насквозь пропахшей квашеной капустой, меня прохватил приятный озноб.
Я разделся и подсел к старичку. Он, не переставая улыбаться, смотрел на меня, потом через стол протянул руку и представился:
Алексей Федорыч Кольцов.
Я поспешно вскочил и невнятно пробормотал фамилию. Старик, кажется, не обратил на это никакого внимания и продолжал дергать бородку и улыбаться. Не зная, как начать разговор, я тоже стал улыбаться и подмигивать:
Ну как глухари-то, поют?
Алексей Федорович перегнулся через стол:
Чего ты говоришь-то?
Глухари, наверное, вовсю поют, громко повторил я.
Не понимаю, о ком ты говоришь, Алексей Федорович махнул рукой, отвернулся к окну и стал пристально смотреть на затянутую сумерками улицу.
Ты, товарищ, пройди на чистую половину. А с моим стариком не разговоришься, сказала хозяйка.
«Чистую половину» от кухни отделяла дощатая перегородка. Просторная комната была обставлена дорогой светлой мебелью. Стены, оклеенные бархатистыми лиловыми обоями, были совершенно пустыми. Только над невысоким книжным стеллажом висела картина в черной рамке под стеклом. Она поразила меня своей простотой и отменным вкусом. На ней был изображен вечер в горах: слегка подсиненный снег, а на нем густые синие тени от нависших скал и низкорослых елей. То, что картина была редкой, и то, что писал ее не русский художник, не вызывало сомнения. Но как она могла попасть в Апалёво? Я присел на диван, задумался и не заметил, как уснул.
Хозяйка разбудила меня ужинать.
Я прикусывал мягкий ржаной хлеб, пил молоко. Хозяевачай. Алексей Федорович, держа обеими руками блюдце, звучно прихлебывал и поминутно вытирал ладонью лысину. Когда он в третий раз потянулся к самовару с чашкой, Ирина Васильевна молча дала ему по рукам и перевернула чашку вверх дном. Алексей Федорович обиженно посмотрел на нее, потом на меня, хотел что-то сказать, но раздумал и, махнув рукой, вылез из-за стола.
Я вспомнил о картине и спросил о ней хозяйку.
Австриец оставил, сказала она. В войну у меня ихний полковой доктор стоял. А уж как по-нашему-то калякал, другому и русскому так не суметь. Меня-то он не иначе как только Ириной Васильевной величал.
Я усмехнулся:
Чем же он был хорош?
Ирина Васильевна поджала губы, взяла щипцы и стала мелко колоть сахар.
Помню, сидим мы как-то, да вот как с тобой. Я его и спрашиваю: «Что ж вы будете делать-то с нами, как всех завоюете?.. Небось колхозы распустите, немецкую барщину установите?» А он на мои слова грустно-грустно усмехнулся и говорит: «Не надо мне вашей земли. Зачем она мне? И войну я ненавижу, и в победу не верю». От этих слов мне сердце так и сжало, но я совладала с собой, подавила радость и пытаю: «Пол-России прошли и в победу не верите?»«Нет, не верю, говорит он. Предчувствие у меня такое». А сам все ходит и ходит по комнате, ровно места себе не найдет. Остановился около карточки Мишеньки моего. Он у меня в то время уже в командирах ходил, так и был снят в форме. Долго рассматривал немец карточку, потом снял ее со стены и подал мне: «Поберегите, говорит, от лихого глаза. Ко мне разные люди ходят» А потом он скоренько уехал, а картинка осталась. Может, забыл, а может, сам оставил А всем скажу, не побоюсь: добрый, душевный был человек. Надьку, внучку мою, от смерти спас. Десять годков ей тогда было. На стоячую косу она у меня наскочила и располосовала лицо от виска до шеи. Вся бы кровью изошла, кабы не он. Кровь он кое-как остановил да на машине в свой госпиталь отвез. С той поры у Наденьки шрам на всю жизнь остался. Я так думаю: потому-то и женихи ее обходят. А девушке двадцать пятый годок пошел, вздохнула Ирина Васильевна.
А где же она? спросил я.
В соседней бригаде картину крутит. Она в колхозе механиком по кино.
Наконец я решился заговорить о цели приезда.
Да какие ж теперь у нас глухари! Лес-то весь повырубили. Разве что за болотом, в сухом долу, остались.
А как туда пройти?
Одному не пройти, возразила Ирина Васильевна. Вот разве что внучка согласится проводить.
А когда она придет?
К двенадцати аль к часу явится.
Я посмотрел на часы: еще не было и девяти.
А вы ложитесь и спокойно отдыхайте, посоветовала Ирина Васильевна.
А что еще оставалось делать? Хозяйка принесла раскладушку и раскинула ее здесь же, на кухне. Я скорчился под легким, байковым одеялом, проклиная в душе глухарей и приятеля.
Проснулся я от толчка в плечо. Около меня стояла высокая девушка в резиновых сапогах, ватных брюках и фуфайке, туго перехваченной ремнем-патронташем.
Вставайте, пора, четвертый час.
Я вскочил и стал торопливо натягивать болотные сапоги.
Наденька села на табуретку, поставив меж колен ружье. Одеваясь, я украдкой поглядывал на девушку. Она смотрела перед собой в одну точку, сдвинув острые брови и плотно сжав сухие губы. Как я ни пытался, а шрама не увидел. Он был прикрыт опущенными ушами зимней шапки.
Прямо с крыльца мы нырнули в глухую темень, как в бездну. Я на секунду оторопело зажмурился, а когда открыл глаза, темень, казалось, еще больше сгустилась. Я сделал десяток неуверенных шагов и уткнулся в забор. Забор покачнулся и глухо треснул.