Распорядившись, чтобы починили руку, она допустила промах, работницы принялись подтрунивать: они знали, что ее предусмотрительность не допускала подобной оплошности. Она предложила мне круизную программу, затем сезон в Зальцбурге, я отвергал все это, как и приглашения вместе поужинать. Однажды ближе к вечеру, когда мы должны были отправиться за покупками, довольно необычными, поскольку речь шла о том, чтобы взглянуть и посравнивать у двух братьев-сквалыг унаследованные ими стеклянные глаза, я услышал возле полураскрытой двери беседу: администраторша музея отказывалась выдать ей незаполненный чек, у нее самой на деле не было никакой чековой книжки, ей дали понять, что после известной истории ей могли оставлять лишь скромную сумму наличных денег. Братьев дома не оказалось, почуяв торг, они не открыли дверь; я взялся описывать ей похищение головы Жанны д'Арк. Было столь вероятно, что она поверит в него, так что я добавил разных деталей.
Нужно было проникнуть в музей вечером, когда бы мы не могли никого встретить, кроме ночного сторожа, весьма преданного, которого денежная купюра сделала бы немым. Нам следовало запастись большой сумкой, чтобы положить в нее голову; плюс ко всему это служило поводом для ужина. Она с такой уверенностью говорила о том, что мы заберем голову с собой, что я тотчас же отправился разоряться к антиквару, дабы подарить Жанне самый красивый пьедестал: черную египетскую подставку с инкрустированными изображениями цариц. Времени оставалось лишь на то, чтобы антиквар принес подставку мне домой, и я сразу помчался в музей. Было поздно. В окаймляющем музей крытом пассаже я встретил поднимавшего ворот плаща худощавого брата, он узнал меня и нелюбезно приветствовал. Стало быть, он мог бы свидетельствовать, что видел меня этим вечером в такой-то час. Ночной сторож казался озадаченным: нет, мадмуазель здесь нет, она уже давно ушла, никаких сообщений не оставляла. А она вернется? Это маловероятно Я ждал ее в течение часа, ходя взад и вперед под наблюдением сторожа меж уродующих зеркал холла, где посетители падают на сиденья, расхохотавшись. Мне стало грустно, неожиданно сторож решил, что я самозванец, и прогнал меня. Голодный, я отправился смотреть на слишком поспешно купленную подставку и обнимал поддерживаемую ею пустоту.
На следующий день лукавая бестия объявилась по телефону: не стоит-де мне так унывать, случилось всего лишь недоразумение, операция состоится сегодняшним вечером, плюс ко всему, более разумно, если она провернет все сама, она зайдет ко мне, конечно же, и принесет голову; мое нетерпение уже вызывало у нее смех.
Голова, которую я не видел четыре года, вновь оказалась передо мной в ворохе падавшей, словно снег, защищавшей ее белой бумаги. До последнего момента я думал, что мне принесут другую. Но это была она, своей улыбкой она скрепила четыре года лести, целью которой служила, упрочив нашу привязанность. Директриса сказала, что я должен собирать остающиеся каждый день в карманах пятифранковые монетки в специальный мешочек. Когда мешочек наполнится, она отнесет его в церковь, чтобы искупить наш грех. Сегодня голова, сохраняя хрупкое равновесие, покоится на подставке в моей гостиной. Я более ее не целовал, и ее присутствие столь привычно, что я ее не замечаю. Однако я вижу, что она пугает собак и стесняет любого гостя. Я по-прежнему не хочу убирать ее в шкаф, и достаточно случайно сдвинуть ее на миллиметр, чтобы она разбилась. Я говорю себе, что у этой головы не будет никакой истории до тех пор, пока она не исчезнет.
Тайны одного человека
Когда речь зашла о трепанации, специалист сказал: никогда не прикоснусь к этому мозгу, это было бы преступлением, у меня возникло бы ощущение, что я покушаюсь на произведение искусства, калечу совершенство, сжигаю шедевр, затопляю ландшафт, равновесие которого требует сухости, бросаю гранату в безупречный термитник, царапаю полировку бриллианта, уродую красоту, стерилизую плодородие, перекрываю протоки всякого творения, каждый взмах лезвием был бы преступлением против разума, любое вторжение железа в эту божественную совокупность стало бы аутодафе гения; только варвар, невежда, враг мог бы совершить подобное злодеяние! Враг существовал. Изучая три области повреждения, видимые на снимках сканера, он саркастически заявляет: как можно оставить гнить такой ум? Нужно вскрывать. Этот ум разоблачил его, лично, не называя имени, но выступая во многих книгах против всей его обманной системы. Человек ума бранил человека законаврача, судью; философ кончил тем, что заподозрил собратьев в косности мысли; он пытался обнаружить в их текстах точное место расхождения, едва заметного и потому столь коварного, в котором слово верное, рожденное разумом, лишь немного отходя в сторону, из-за неправильного употребления могло превратиться в слово неверное, угнетающее. Хирург был горд напасть на подобную твердыню, тем более, что объявлял ее авторитет необоснованным; человеческая голова, говорил он ассистентам, это всегда лишь мякоть, фарш. Однако, когда купол вскрыли, он был ослеплен могущественной красотой, исходившей от явленной субстанции; его речи оказались сплошной спесью, нож выпал из рук; узревшему, ему оставалось только лишь созерцать. Мозг не был простым мягким орехом с многочисленными необъяснимыми извилинами, но обильной светящейся страной, обездвижить которую анестезии не удалось, и каждый феод продолжал деласохранение, соединение, составление диаграмм, перемещение, построение преград, очищение; три башенки обвалились, это было хорошо видно, но повсюду вокруг по бороздкам продолжали течь золото мыслей и их переливчатый смех. Виднелись и более заметные жилы, где шли всевозможные виды старых, пакостных, разваливающихся вещей, сторожевые тюремные вышки, тиски для пыток; и все же, казалось, кнуты сверкают как королевские жезлы, а кляпы из тряпок стали кусками королевских мантий. На поверхности изобличенные слова отсвечивали насмешкой; и не столь важно, какой неприятный запах они испускают, тот растворялся в общем благоухании. Если немного углубиться, можно отыскать галереи, заполненные сбережениями, запасами, тайнами, детскими воспоминаниями и неизданными теориями. Детские воспоминания запрятаны глубже остального, дабы не натыкаться на тупость интерпретаций, многозначное плетение огромного лживо светящегося полотна, которое должно было закрывать творение. В секретных эликсирах его сосудов содержалось два или три образа, походившие на жуткие диорамы. Первая показывала философа, когда тот был ребенком, и отец, работавший хирургом, вел его в операционную больницы в Пуатье, где мужчине ампутировали ногу,вот как воспитывали в мальчике мужественность. Вторая являла взору маленького философа, ходившего каждый день мимо вроде бы обычного заднего двора, окруженного, однако, ореолом будоражащих происшествий: именно здесь, на соломе, в подобии гаража десятки лет жила та, которую газеты прозвали узницей Пуатье. Третья представляла набросок истории; персонажи кабинета восковых фигур, приводимые в движение спрятанными под одеждой механизмами, должны были ожить: лучший ученик в лицее, маленький философ оказался в опасности из-за внезапного и поначалу необъяснимого вторжения банды нахальных маленьких парижан, конечно же, более одаренных, нежели все остальные. Свергнутый с престола, ребенок-философ возненавидел их, проклинал, призывая на их головы всевозможные беды: еврейские дети, укрывшиеся в провинции, в конце концов, исчезли, увезенные в лагеря. Эти тайны погибли бы, уйдя на дно вместе со столь терпеливо, столь пышно убранной Атлантидой, внезапно разрушенной ударом молнии, если б в то же самое время некое признание в дружбе не заронило неясной и зыбкой надежды на их передачу
Одна за другой оказались под угрозой крепости: запас имен собственных опустел. Затем могла вот-вот подвергнуться разрушению память: он сражался, чтобы не дать чуме довершить подкопы. Само существование его книг будто развеялось: что он написал? И писал ли вообще когда-либо? Иногда он больше не был в этом уверен. Книги, служа свидетельством, находились здесь, в его руках. Однако же книги не были им самим, однажды он это написал и еще вспоминал об этом: что книгане человек, что меж книгой и человеком существовала еще работа, устранявшая их отождествление и порой разводившая их в разные стороны, словно врагов. Но так ли он написал? Он не решался вернуться к самому тексту, боялся оказаться непричастным к нему, как если б стал слабоумным. Так что он писал и переписывал на клочке бумаги собственное имя, а ниже выводил чередующиеся ряды квадратов, кругов и треугольников согласно методу, который должен был использовать, дабы удостовериться в твердости рассудка. Когда в палату кто-нибудь входил, он прятал листок бумаги.
Ему было нужно закончить свои книги, ту самую книгу, которую он писал и переписывал, уничтожал, отвергал, уничтожал вновь, переосмыслял, воссоздавал, сокращал и расширял в течение десяти лет, эту нескончаемую книгу о сомнении, о возрождении, о величественной простоте. Его соблазняла мысль уничтожить ее навсегда, одарить врагов их глупым триумфом, дабы они могли разносить слухи, что он больше не способен написать книгу, что давным-давно рассудок его померк, что его молчание было лишь признанием поражения. Он сжег и порвал все черновики, все доказательства работы, оставил на столе бок о бок всего два экземпляра, другу он повелел уничтожать все остальное. У него было три абсцесса в мозге, но каждый день он продолжал ходить в библиотеку, чтобы сверять записи.
У него похитили его смерть, у него, который хотел быть ее владыкой, у него похитили даже правду о его смерти, у него, который был владыкой правды. Самое главное было не произносить названия чумы, в реестре смертей название будет сокрыто, прессе предоставят лживое официальное сообщение. В то время, когда он еще дышал, семья, всегда считавшая его парией, забрала к себе это больное тело. Врачи вели малодушные разговоры о составе крови. Друзья больше не могли его посещать, если только не прорывались силой: он видел вместо них неузнаваемых существ с волосами, убранными в пластиковые чехлы, с ртами, скрытыми маской, с обернутыми ногами, с руками в перчатках, воняющих спиртом, в которые запрещали брать его руку.
Все крепости рухнули, кроме крепости любви: то была неизменная улыбка на губах, когда из-за бессилия он опускал веки. Если бы он сохранил лишь единственный образ, это была бы их последняя прогулка по садам Альгамбры или лишь его лицо. Любовь продолжала целовать его в губы, несмотря на чуму. И до самой смерти он сам вел все переговоры с семьей: он выторговывал право выбора похоронной одежды ценой вычеркивания своего имени из официального уведомления. Он подарил этой сволочи покрывало, под которым они обнимались и которое было частью приданого его матери. Вышитые инициалы могли иметь и иные смыслы.
При выносе тела на заднем дворе морга было полно цветов: венки, букеты, от издателей, от учреждений, в которых он преподавал, от иностранных университетов. На самом гробе возвышалась небольшая пирамида из роз, из которой выбивалась лента фиолетовой тафты, показывавшая и в то же время прятавшая буквы трех имен. Гроб путешествовал весь день, из столицы в загородную деревню, из больницы в церковь и из церкви на кладбище, он переходил из рук в руки, но ни разу пирамида из роз, обертка которой не была ни прикреплена скобками, ни приклеена скотчем, не съехала с места. Множество рук пыталось ее куда-нибудь переложить. Либо эти руки сразу же повисали в воздухе от нерешительности и, в конце концов, передумывали, либо протягивались другие руки, которые мешали это сделать. Могущественное сокровенное повеление держало на гробе пирамиду из роз с тремя именами. Когда гроб осторожно поставили над могилой, мать спросили, следует ли убрать цветы, и она,та, что не плакала,сделала жест оставить их на гробе. Записку, которую неизвестный положил при выносе тела, также не взяли, не поинтересовавшись, была ли она признанием в любви или письмом с оскорблениями, срезанные цветы ее утаили. На расстоянии стоял таинственный высокий молодой человек в черной куртке на голых плечах, в темных очках, сопровождаемый несуразным стариком, который мог бы быть его отцом, слугой или шофером; они перемещались из столицы в деревню, из морга в церковь, из церкви на кладбище в изящной двухместной спортивной машине. Я никогда прежде не видел этого юношу и, когда он, не снимая очков, бросил после меня цветы в могилу, я внезапно его узнал и подошел к нему, я спросил: ты Мартин? Он мне ответил: здравствуй, Эрве. Я сказал: он всегда хотел, чтобы мы встретились, и вот. Мы обняли друг друга и, может быть, в то же самое время обняли и его возле могилы.
Землетрясение
4 марта, двадцать часов сорок пять минут, я в мастерской один, деревянным концом кисточки похлопываю наложенный поверх иконы листок золота, раскат грома, и золотинка, шелестя, отстает от большого пальца, сморщивается в шарик, мой взгляд не может его удержать, первый толчок длится несколько секунд, икона упала к стене, в стене возникает трещина, в которой виднеется сад, мне не схватиться за ручку двери, она отходит назад, паркетный пол скользкий, мастерская дрожит, становится совсем маленькой, и в тот момент, когда я оказываюсь в саду, всегда возвышавшееся надо мной четырехэтажное здание обращается в столб пыли, небо красное, я трижды пытаюсь перешагнуть ограду, в конце концов обнимаю-таки ходившее из стороны в сторону ускользавшее дерево, обвиваю его, оно крутится вокруг оси, второй толчок подбрасывает нас метра на полтора над землей, я не жду третьего толчка, чтобы счистить с себя сочившуюся на коре смолу, оседающее позади меня вишневое дерево могло бы меня раздавить, я отправляюсь через весь город посмотреть, жив ли Венсан, я иду спокойно, держа голову высоко, дабы определить, что еще не рухнуло, временами смотрю под ноги, дабы не попадать в расщелины, поначалу никого не видно, затем люди выходят из домов, многие строения обвалились на машины и автобусы, не слышно ни одного крика, чей-то отец возвращается с работы и на месте прежнего дома не отыскивает ничего, лишь подушку сына, которую, остолбенев, не проронив ни слезинки, мнет в руках, взрываются газовые трубы, вспыхивает огонь, в воздухе по-прежнему висит алеющая пыль, день померк, ночь откладывается, бегают потерявшиеся собаки, я надеюсь, что четвертый толчок сметет все, включая меня, ноги двигаются с незнакомой самоуверенностью, я не могу представить даже лица Венсана, я не представляю ни того, что он погиб, ни того, что выжил, кажется, ноги сами знают дорогу, по которой обычно направлялись автомашины, дабы доставить мне его тело, находящиеся непонятно где громкоговорители объявляют чрезвычайное положение, военные будут пристреливать мародеров на месте, но они уже тут, они вползают и ломают, они пробираются внутрь, они роются в обломках, набивают карманы и сумки, их проклинают, но не мешают им, будто они не имеют отношения к реальности, они ищут драгоценные камни и готовы срывать их с трупов, на них даже нет масок, они бесстыдны, они настоящие ангелы, мост на окраину города, где жил Венсан, разрушен, я должен сделать большой крюк, чтобы добраться туда, проходя сквозь то разоренные, то нетронутые кварталы, город похож на шаткую сцену, окаймленную театральным задником с малорослыми домиками, я погружаюсь во все больший ужас, в канавах скапливаются кучи трупов, звери обезумели, они носятся и вопят, как попало спариваются, гиены пытаются совокупиться со стрекозами, здания, в котором жил Венсан, больше нет, ибо квартала, в котором оно стояло, тоже не существует, это пучина кружащейся пыли, мужчины в рабочих комбинезонах выбираются оттуда ползком, приехал ковш, экскаватор разбирает строительные завалы, повсюду рыскают цыгане с огромными узлами, я поднимаю голову, дабы воссоздать в пространстве пятый этаж, бывший местом стольких объятий, я шел, не замечая времени, ночь напролет, лавки с напитками закрыты, я не заметил, что была ночь, она настала и кончилась, утреннее солнце печет слишком сильно, земля похожа на раскаленную сковороду, жар от нее растет, не переставая, я подхожу к моргу, холодильники забиты, равно как вестибюль и административные помещения, которые тоже переполнены трупами, в саду расстелили брезент, на него выложили разрозненные фрагменты, руки, ноги, ступни, голые или украшенные, одетые части тел, средь которых топчется толпа в поиске сходств, особых примет, чего-то знакомого, толпа, в которую я просачиваюсь и которая, как и я, хотела бы узнать фамилию на браслете, кусок ткани, шрам, бородавку, или просто-напросто ощутить нежность от прикосновения к чему-то мягкому, шелковистому и без причины украсть найденную часть тела, завернуть ее в кусок газеты, чтобы поджарить или сгрызть подальше от чужих взглядов, все начинает жутко вонять, слышится запах подслащенного дерьма, карамелизированной крови, обжаренных в сахаре субпродуктов, солнце, подпаливая брезент, печет, словно мангал, от запаха у меня перехватывает в горле и подкашиваются ноги, рабочие морга приносят баллоны с фенолом, чтобы опрыскать трупы, я знаю, что не мог бы распознать среди всех этих частей тел ничего, что могло бы принадлежать Венсану, и, если бы я заподозрил в чем-то сходство, то плюнул бы на означенную часть и пошел бы своей дорогой, но меня толкают, сжимают со всех сторон, и я вынужден топтаться на месте, я мог бы силой выбраться из толпы и уйти прочь, но нескончаемая прогулка приносит мечтательную негу, солнце становится почти нежным, зловоние почти восхитительным, части тел уже не помещаются на брезенте, и прелестные обрезки девочек и мальчиков покоятся на свежей траве, вот где хотел бы я преклонить колени или же свалиться в обморок, вот что хотел бы топтать и давить, словно нечаянно, дабы унести с собою нечто на подошвах ботинок; перекрещиваясь в бесконечном лабиринте, две длинных людских очереди почти дерутся, проклинают друг друга, словно колонны врагов, они ломают ноги, не желают замечать друг друга и раздают тумаки, в эту минуту совсем близко мне видится смеющееся лицо Венсана.