Почти как люди - Иван Михайлович Ренанский


От автора

Все эти истории правдивывот, как мне кажется, главная ценность сего текста. Все они действительно имели место быть, хоть и не все произошли со мной лично. Очевидцем каких-то был я сам, о других мне на полном серьезе рассказывали люди, в правдивости чьих слов я могу не сомневаться, третьи вообще случились ещё до моего рождения. Но все эти историиреальны. Это вовсе не авторский вымысел, и не вольный пересказ, основанный на реальных событиях. Все эточистая правда. От первой и до последней буквы. Почему-то мне просто необходимо донести сей факт до читателя, а что уж ему с этим фактом делать (плакать или смеяться, к примеру)понятия не имею. Пусть сам решаетне маленький.

От своегодля своих.

Эпиграф

«Печальное нам смешно, смешноегрустно, а вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя». (М.Ю Лермонтов «Герой нашего времени»)

«Ирония и жалость, ребята! Ирония и жалость!» ( А. и Б. Стругацкие «Гадкие лебеди»)

«Книги, которые имеет смысл читать, обладают одним общим свойством: они написаны автором для самого себя. Даже если сочинение адресовано определенному кругу людей или вообще человечеству, настоящая книга всегда узнается по отсутствию претензии. Если угодно, по простодушию. Пишущий не боится выглядеть наивным, не пытается показаться умнее или образованнее, чем он есть, не изображает, будто его волнует то, к чему он на самом деле равнодушен, не предпринимает усилий понравиться. Автору не до этого. Автор болен неким вопросом, поиск ответа на который является курсом лечения. Если хочешь излечиться, нельзя тратить силы на несущественное» (Б. Акунин «Аристономия»)

Отделение первое.

Увертюра.

В кухню я шагнул прямиком из тяжелого, душного сна, в котором кто-то постоянно открывал шипучие холодные напитки, постоянно смеялся, постоянно пододвигал запотевший, содержащий в себе освежающее блаженство стакан, а я все никак не мог утолить жгучей, дурной жажды. Несколько секунд я старательно хмурился, глядя на полную грязной посуды раковину, на разделочную доску, лежащую тут же, с намертво приросшими остатками незатейливых кулинарных экспериментов одинокого мужчины, на часы, показывающие половину шестого утра, на батарею разноцветной стеклотары, занимавшую подоконник, и все это время я зачем-то имитировал лицом напряженную работу мысли. Затем, уже окончательно вынырнув в обжитую кухонную явь, я открыл кран, подставил первый попавшийся пустой стакан под упругую холодную струю, и осушил его, после чего повторил сей акт еще раз. И еще. И снова.

Жидкость вливалась в тело как-то неправильно, тяжело, даже болезненно, как будто во сне у меня слиплось горло и атрофировался глотательный рефлекс, но я пил, преодолевая муки, радуясь, что капли текут по подбородку и срываются на грудь, что глухое отупение отступает, что рвотные позывы становятся все слабее и ненавязчивее. Отставил стакан, шагнул к окну, прижался лбом к стеклу, погрузив свой ленивый взгляд в заученный наизусть заоконный пейзаж, над которым совсем недавно встало солнцедетская площадка, машины, деревья, школа, дома, дома, дома

Как давно все это уже продолжается? И когда кончится? Разумеется, никто не ответит, потому что в вопросах, адресованных власти, богу, или вселенной необходима конкретикапустое сотрясание воздуха абстрактными фразами с вопросительной интонацией бессмысленно. Память прикидывается расшалившимся ребенком, складывающим из картонных карточек с буквами несуществующие словапади разбери теперь, что было на самом деле, а что приснилось, привиделось, или оказалось рассказаным кем-то. Но если, все-таки, попытаться восстановить порядок Если напрячься, и вспомнить, сообразить, сопоставить

Мимо неизбежно, шлепая босыми ступнями по раскаленному городскому асфальту, проходит лето, неожиданно жаркое для наших широт, и вполне ожидаемо пьяное, заботливо держащее меня за руку, не дающее сбиться с заданного курсак вечеру каждого дня, с умилительным постоянством, будто придавленное к дивану многотонным прессом тело оживает, принимает душ, поглощает необходимое количество пищи, и начинает медленное, с трудом дающееся движение в направлении первого же подвала, заполненного кондиционированным воздухом и выпивающими особями обоих полов. Там оно садится в углу, или занимает место у стойки, подносит запотевшую пивную кружку ко рту, подцепив кончиком носа пенную шапку, в несколько долгих, жадных глотков употребляет золотое, обдающее душу вначале холодком, а затем мягким теплом родительской любви содержимое.И принимается себя жалеть. Пристальный и печальный внутренний взор ловит образы из недалекого прошлого, невесомо и торжественно скользящие мимо: вот человек, у которого нет ничего, но есть вера в себя и в марципановое будущее, вот он же, но уже забравшийся на пик собственного триумфаА дальше падение, разочарование, стоны под ударами грязных кирзовых сапог судьбы. Или нет, все не так, все прощепассажир выходит из одного поезда, чтобы пересесть в другой, но, по какой-то причине, не успевает, и остается один, на пустом перроне, без денег, без документов, с тощим дорожным баулом, хранящим скромные, если не сказать нищенские пожитки. Он растерян, раздражен, напуган и заспан. Но один поезд уже ушел, а другой пока не пришел, и неизвестно, придет ли когда-нибудьвот вам и вся мизансцена. В том поезде, с которого сошел неудачник, осталась прыщавая, щуплая юность, полная неразделенных любовей и произвола школьной диктатуры, а вместе с нейпора студенчества, то есть, судя по чужим многочисленным заверениям, лучший отрезок жизни. Да, конечно, пять лет залихватского пьянства, творческого бунта и виртуозного разврата не могли не оставить на теле и душе примерно такой же отпечаток, какой подушка оставляет на щекепроснувшегосясложно ведь даже рассмотреть какое-нибудь особенно теплое и нежное воспоминание в отдельности, ибо они давно слиплись в единый бесконечно милый сердцу ком.

В том же поезде, на который неудачник опоздал, в светлое будущее уехала отвратительная и привлекательная одновременно заграница, с ее соблазнами, кнутами и пряниками, а вместе с ней и перспективы на дальнейшее продвижение по собственной жизни, как по ступеням лестницы, все выше и вышеосталось лишь встать, подобно большинству, на беговую дорожку, и начать бессмысленно переставлять ноги все быстрее и быстрее, по факту не сдвигаясь с места, в ожидании, когда же уже, наконец, даст сбой сердечная мышца, и можно будет лечь в деревянный ящик, дабы хоть там перевести дух. В том поезде уехала прочь юношеская надежда, с годами выросшая, обзаведшаяся мускулатурой, внушительными кулаками и собственным хрипловатым голосомнадежда на богатую, красивую и, безусловно, счастливую жизнь, ибо ведь каждый коллега по цеху, каждый товарищ по оружию знает, что только заграница, представляющаяся неким аналогом древнегреческого Олимпа, может по-настоящему принять, оценить, полюбить и вознаградить по заслугам тех, кто этого действительно достоин. А то, что и с этого Олимпа многие, спустя какое-то время, возвращаются на землю, к жизни простых смертных, так это, в сущности, ничего не значиткто ж будет равняться на пресытившихся небесными дарами блядей?

Вот так и получилось, что вышел человек из одного поезда, в другой так и не сел, и теперь вынужден обживаться на грязном, продуваемом всеми ветрами перроне, постепенно убиваемый амбициями и алкоголизмом. В общем-то, по-своему привлекательная картинка с открытки в стиле нуармолодой и непризнанный гений, одинокий мастер своего дела, топящий собственный талант на дне стакана, уже не ждущий от жизни ничего, обзаведшийся ядовитым цинизмом, погрязший в пороках и нищете. Воистинулирический герой своего времени, двадцати пяти лет отроду, уставший от всего и всех, упивающийся собственным грехопадением, не нуждающийся в чужой жалости, но сам себя жалеющий регулярно. Отвратительная банальность. Клише, вызывающее рвотные позывы. Но зато как трогательно

Вот и ещё одно утро: жирное, дикое солнце настойчиво лезет в окно, тело потеет, я уже давно не сплю, но и вставать не вижу никакого смыслатак и лежу на скомканных простынях, лениво давлю на кнопки телевизионного пульта, вяло поглощая прущую танком с экрана пропаганду, или насилие, или секс, или даже все вместе. На полу валяются несколько книгя не читаю их с каким-то особенным, злорадным упорством, но и не убираю с глаз, дабы они постоянно напоминали о себе. Привычный садомазохизмкниги шепчут: "Посмотри, до чего ты опустился! Посмотри, на кого стал похож!", а я отвечаю им: "Вижу, милые. Вижу, родимые. Но что же могу поделать? Хочется быть мерзким, тупым, грубым, вонючим и бесчувственным ко всему. Хочется, понимаете?". Разумеется, они не понимают. Зато я понимаю. А хули тут не понятного-то? И вслед за этими мыслями всегда приходит другаятоже вонючая, осклизлая и гадкая: "Вот, до чего вы все меня довели. Гады. Козлы. Суки. Радуйтесь теперь". Кто такие эти таинственные "вы все", не так уж важновоображение само услужливо слепит мутные образы жестоких заговорщиков, обрекших такого святого человека на погибель, и я ещё долго буду загонять им под ногти раскаленные иглы, выдавливать глаза, протыкать шилом барабанные перепонки, и черт знает что ещё с ними делать, пока не надоест. Впрочем, продолжится это не долгопод занавес экзекуции придет неизменно мудрое и тоскливое понимание, что винить некого и незачем, кроме себя самого. И дальше освободившееся место на пыточном столе займу уже я самвот и лежу, одуревший от жары, похмелья, одиночества и несправедливости, вот и давлю на кнопки телевизионного пульта, вот и потею, воняю всем телом, изредка почесывая избранные части его.

В углу, упрятанный в недра гробоподобного футляра, покоится инструмент, к которому я не прикасался уже несколько месяцев. Стоит он здесь для того же, для чего и книги лежат на полусадомазохистское напоминание о моем предназначении, от которого я вприпрыжку несусь по истертым до блеска, скрипучим ступеням личной стагнации, с радостными криками: "Вы этого хотели? Ну так получите! Не надо, не утруждайте себя, я сам, сам все сделаю!".

Когда же солнце начинает садиться, я отправляюсь пить те виды алкоголя, что из разряда самых доступных и эффективных, ибо падшим, разумеется, не положено обилие денежных средств. А положены им всепоглощающая черная тоска, крепкие сигареты, и нечленораздельные бормотания в безразличной ко всему, душной ночи, когда тело тащится зигзагами от одного островка холодного фонарного света до другого: "Все вы несчастные, лживые, отвратительные, обречённые пошляки. И теперь нам по пути".

Вопросы сонно проползают по внутренней стороне черепной коробки, вопросы требуют ответов. Что это за город, и как оказался я в нем? Чем был оправдан побег в простодушную, жизнелюбивую Провинцию, смущенно и покладисто занявшую свое место на почтительном расстоянии от блестящей, лощеной, пышногрудой Столицы, к чьим молочным железам все так мечтают припасть, дабы насытится достатком, славой, успехом, благополучием? Чего ожидал я, задумывая эту добровольную ссылку? Кажется, отвечать на этот вопрос я стыжусь даже самому себе, поэтому, в очередной раз заняв столик у окна того или иного заведения, без лишних мыслей сижу и рассматриваю аборигеновтаких красивых, свежих и беззаботных, что хочется плакать от зависти, роняя ядовитые слезы в опустевшую рюмку.

Что ж, и здесь живут. Значит, попробую и я.

Кухня, половина шестого утра, я стою, прижавшись лбом к стеклу, вглядываюсь в заученный наизусть пейзаждетская площадка, машины, деревья, школа, дома, дома, дома Вообще, я сейчас могу позволить себе вглядываться во что угодно, лишь бы не внутрь, не в себя.Пальцы скребут оконное стекло, впитывая кончиками его шершавую прохладу, а губы уже шевелятся, беззвучно воспроизводя некогда оставленные в дальнем углу пыльной памяти, а теперь вдруг извлечённые на свет строки:

Грубым даётся радость,

Нежным дается печаль.

Мне ничего не надо,

Мне никого не жаль.

Жаль мне себя немного,

Жалко бездомных собак,

Эта прямая дорога

Меня привела в кабак.

Что ж вы ругаетесь, дьяволы?

Иль я не сын страны?

Каждый из нас закладывал

За рюмку свои штаны.

Мутно гляжу на окна,

В сердце тоска и зной.

Катится, в солнце измокнув,

Улица передо мной.

На улице мальчик сопливый.

Воздух поджарен и сух.

Мальчик такой счастливый

И ковыряет в носу.

Ковыряй, ковыряй, мой милый,

Суй туда палец весь,

Только вот с этой силой

В душу свою не лезь.

Я уж готов Я робкий

Глянь на бутылок рать!

Я собираю пробки -

Душу мою затыкать.

Лишь поэтам дозволено себя жалеть- социум относится к ним с трогательным снисхождением. Жалость к себе- не более чем вторсырьё, из которого они кроят свои шедевры, как алхимики, путем хитрых манипуляций получая золото из дерьма. Для всех остальных же жалость к себе- это что-то вроде ананизма. Заниматься таким на публике- дурной тон, заслуживающий общественного порицания. Лишь наедине с собой, забившись в самую глубокую и темную щель, надежно отгородившись от мира живых, уверенных в себе, сильных, смелых, можно позволить себе эту маленькую, пошлую и постыдную блажь.

Я вернулся в комнату, лег на прежнее место, обхватив себя руками за плечи. Собрался было заплакать, но уснул.

И снились мне пьяные женщины, косолапые мохнатые монстры, дураки и предатели.

***

Внезапно лето отхлынуло, и я с удивлением обнаружил себя посреди узкой, сырой и серой улицы, одетым в пальто поверх старомодной шерстяной кофты невнятного цвета. Сверху что-то накрапывало, ветер бил по лицу своими сырыми ладонями, словно бы приводя в чувства, прохожие обходили меня по широкой дуге, изредка одаривая хмурыми взглядами исподлобья- больше всего я напоминал им человека, внезапно вышедшего из комы, что, впрочем, было не далеко от истины. Наверное, чтобы оправдать свой глупый и растерянный вид, я принялся картинно шарить по карманам, будто вознамерившись подтвердить наличие чего-то очень важного- прохожие перестали обходить меня, приняв за своего. "Ну подумаешь, должно быть, решили они, человек проверяет, все ли он взял из дома, и оттого у него такой странный, нелепый вид. Ничего удивительного". Страх и настороженность теряют свою силу, если причину их возникновения можно просто и внятно объяснить.

Тем временем, я лихорадочно строил планы на ближайшее промозглое, осеннее будущее, одновременно стараясь придать хоть какой-то смысл всплывающим в памяти хаотичным картинам знойного и пьяного летнего прошлого. Выходило примерно следующее: я трезв и голоден оттого, что нет денег. Чего ещё нет? Нет работы, нет приличной теплой одежды, нет любви- не только во мне, а, кажется, во всем мире. Во всей вселенной. Лето блаженного тунеядства и слезливой жалости к себе прошло, как проходит к утру алкогольное опьянение, осень повисла на шее многотонным грузом зябкой трезвости. Есть некоторое количество квадратных метров, которое, однако, мне не принадлежит, но туда, по крайней мере, всегда можно прийти, сесть за пустой стол, или, например, лечь в кровать, только что это изменит? И ещё есть долги. И ещё есть головная боль. Как со всем этим быть?

Так и не нащупав в пустых карманах подходящего ответа, я медленно побрел вдоль по улице. По дороге завернул в какой-то магазин, ссыпал в пластиковое блюдце на кассе остатки капитала, получил взамен половину батона, и, окрылённый этой маленькой победой, продолжил путь, все глубже увязая в гиблой трясине похмельных раздумий.

Кажется, весь день я провел в бессмысленных блужданиях по городу, и лишь к вечеру оказался "дома" моросить к тому времени уже перестало, и как-то сам собой в голове образовался план. Не разуваясь, ни с кем не здороваясь, я прошел в свою комнату. Свет зажигать не сталнаощупь отыскал в дальнем ее углу тяжёлый и пыльный футляр, подхватил его за скрипучую ручку на боку, и вместе с ним вышел обратно в прихожую, на лестничную клетку, на улицу.

 На затылок давило, угнетая серостью, низкое небо, под ногами хлюпала вода, ветер бесстыдно лез под одежду.

Первый же подземный переход показался подходящим- я спустился, дошел до середины полутемной, гулкой кишки, поставил футляр, и принялся с каким-то дурным остервенением отпирать его замки. Спустя минуту, я извлёк из него инструмент, поприветствовавший меня тихим, ласковым гулом случайно задетых струн- так приветствует горячо любимого хозяина преданный пёс, покорно проведший весь день взаперти. Держа его за шею одной рукой, пальцами другой я выудил из футляра смычок И застыл.

Стул. Я забыл взять с собой стул.

Не знаю, сколько я так простоял посреди плохо освещённого подземного коридора, с виолончелью в одной руке, смычком в другой, и раскрытым футляром у ног. Кажется, время специально остановилось, чтобы посмеяться надо мной. Мимо шли люди, поглядывая на меня безо всякого интереса- они торопились в свои дома, к своим женам и мужьям, к своим котам и собакам, к своим телевизорам, плитам, холодильникам Какое им было дело до замершего в нелепой позе человека с таким же нелепым и большим музыкальным инструментом в руке? Едва ли они знают, как называется такой инструмент, да и знание это им, в общем-то, ни к чему. Пусть себе стоит, чудак. Это ведь не запрещено.

 Играть будешь?

Я медленно повернул голову на голос, и увидел молодого парня в спортивном костюме, со сдержанным любопытством рассматривающего меня.

 Это контрабас?

 Нет.

 А что?

 Это виолончель.

 Как маленький контрабас?

И откуда у меня эта сучья вежливость, эта блядская интеллигентность? Ведь можно было бы сразу послать обитателя провинциальных заводских окраин куда подальше, или хотя бы просто промолчать. Но нет, я с ним разговариваю, отвечаю на его вопросы. Зачем? Наверное, остатки былой гордыни, былого статуса. Когда-то ведь я и впрямь был инымшироким, пружинистым шагом выходящим на сцену под щедрые аплодисменты, с важным видом обсуждающим особенности тех или иных технических приемов с коллегами, такими же гениальными и почти всемогущими, прикидывающими, где их ждут больше- в Карнеги Холле или в Ла Скала. Когда-то честь, вежливость, принципы действительно были чем-то обязательным, как цилиндр, трость, и лайковые перчатки для английского джентльмена. Осанка, улыбка, безукоризненные манеры, высокий уровень мастерства владения инструментом, заслуженное самоуважение напополам с самоиронией, без которой так просто потерять голову от собственного великолепия, не знающая сна Столица, компании, кабаки, женщины, танцы Отсутствие денег совершенно не волновало- ведь совсем скоро их станет так много

Дальше