Почти как люди - Иван Михайлович Ренанский 3 стр.


 Это верно, бывает.

Вот сбегает с крыльца и спешит к своей машине низенький, пухленький мужичек в дорогом пальто , с вечной гримасой "в каком же дерьме я вынужден копаться" на лице- когда он проносится мимо курилки, все отворачиваются, делают вид, что увлечены беседой, чтобы ни дай бог не попрощаться, не протянуть руки. Это- наш главный дирижёр. Он же- просто Главный. Он же блядский карлик, ебучий гном, он же Черномор, он же Бибигон, крыса, картавый хоббит, он же рождественский эльф, он же безрукий инвалид, засраный лилипут, и так далее. Вне зависимости от пола, возраста, идеологии, политических и религиозных взглядов, его ненавидят все, и эта коллективная ненависть сближает самых разных людей, как сближает, например, война или стихийное бедствие. И, стоит отдать ему должное, Главный делает всё, чтобы черное пламя этой ненависти никогда не затухало. Впрочем, особенно стараться для этого ему и не нужно- он бездарен, хамоват, трусоват, ленив, алчен, тщеславен, его запасы подлости и самодурства неисчерпаемы.

Тем временем ко мне подходит Шура Дмитров, спрашивает своим тихим, мягким голосом:

 Ты едешь?

Я киваю, тушу сигарету. С Шурой мы живём в одном доме, и иногда он подвозит меня на машине. Шура кларнетист, а по совместительству ещё и буддист, что мне, не скрою, крайне импонирует. Он тихий, славный и добрый малый, с философскими, хоть и несколько печальными взглядами на жизнь.Он никогда и никому не делал зла, всегда был вежлив, чуток и немного грустен, имел семью, редко пил и стоически переносил все тяготы бытия. Когда-то давно Шура работал в народном оркестре, где подлые и недалекие люди сыграли с ним злую шутку. Случилось примерно следующее- в одном из номеров концерта весь оркестр посреди разудалой плясовой должен был прокричать:" Барыня, барыня! Барыня-сударыня!", или что-то вроде этого. Один из коллег Шуры отличался весьма тонким чувством юмора, и, желая продемонстрировать свой талант, убедил его, что кричать нужно совсем в другом произведении. Ничего не подозревающий Шура поддался на провокацию, и в самом тихом моменте, не обращая внимания на тоскливые переливы балалаек и домр, рявкнул, не жалея связок: "Барыня, барыня!", после чего так расстроился, что до конца концерта не смог извлечь из кларнета ни одной ноты. Спустя неделю он тихо и незаметно уволился, ни с кем не сводя счёты, не затаив обиды, и обрёл пристанище у нас, где к нему все относятся, как святому. А может быть даже и ещё лучше.

Мы молча дошли до стоянки, сели в его машину, и ещё несколько минут не могли выехать, дожидаясь, пока иссякнет поток разъезжающейся по домам публики.

 Я вам весь вечер в дудку дудел, а вы теперь даже пропустить не можете, бормотал Шура не с раздражением даже, а с какой-то детской обидой в голосе.

 Козлы неблагодарные, подтвердил я, хотя, они ведь не знают, что это именно ты им в дудку дудел.

 Не знают, согласился Шура, выруливая, наконец, на шоссе, а если бы даже и зналивсе равно бы не пропустили

Мы мчимся по ночному проспекту, мимо мелькают улицы и площади, щедро залитые электрическим светом. Я слушаю монолог Шуры о том, что клаксон его автомобиля раньше выдавал чистую квинту, и Шура этим очень гордился, а теперь сигналит какой-то отвратительной малой терцией, и в ближайшие выходные это нужно непременно исправить. Я улыбаюсь и время от времени киваю, думая о том, что вот сейчас этот блаженный доберется до дома, запрет машину, поднимется на свой этаж, войдёт в квартиру Там его встретит жена, накормит ужином, и пока он будет есть, она станет рассказывать что-нибудь об успехах детей, или о том, как прошел ее день А я приду к себе, без особого желания, скорее по привычке, выпью, лягу на диван не раздеваясь, накроюсь пледом.

Все мы такие разные, одинокие и не очень, счастливые и несчастные Но по необходимости становимся одним целым, единым живым организмом, с его сердцем, печенью, лёгкими, жгутами артерий. Мы становимся этим организмом, и дарим, дарим, дарим людям счастье, почти бескорыстно, не получая от них ничего взамен. Возможно, именно благодаря нам кто-то сегодня не повесится, не шагнет в окно, не изменит жене, навестит пожилых родителей По крайней мере очень хочется верить в это. Или во что-то ещё. Лишь бы не оставаться наедине с мыслью об абсолютной ненужностисебя самого и своего ремесла, которому ты отдался целиком, однажды и навсегда. Мы топим такие мысли в алкоголе, забиваем их все новыми и новыми дозами никотина, сбегаем от них к, в общем-то, ненужным нам женщинам и мужчинам, душим их содержанием прочитанных книг и просмотренных телепередач. Каждый ведёт эту войну, как умеет, и каждый по-своему прав в выборе оружия.

А остальное- и в этом Шура, конечно же, прав- не имеет особого значения, ибо никакие ухабы и рытвины на жизненном пути не могут по своей значимости конкурировать с клаксоном, выдающим малую терцию вместо чистой квинты.

Глава 2. Каминные спички.

Музыка редко заканчивается в тебе просто так, будто по щелчку невидимого тумблера- вот ещё несколько минут назад ты находился в ней, производил ее и был ей самой, и вдруг все это кончилось с последней нотой, с последним аккордом, кончилось за миг до того, как зал громыхнул аплодисментами. Нет, так не бывает почти никогда. Музыка продолжает бродить по артериям, она заражает мозг невыносимой чесоткой, она звучит в чулане твоего черепа, ее ритмы подстраиваются под твое сердцебиение. Образы, поднятые ей с илистого дна памяти, или слепленные из мягкой глины воображения, вертятся перед глазами даже тогда, когда ты стоишь, привалившись к столбу у автобусной остановки, или куришь у подъезда своего дома, или ковыряешь вилкой ужин. Даже когда ты тушишь свет, ложишься в постель и закрываешь глаза- музыка звучит под кожей, и стая потревоженных ею пестрых эмоций все кружит в тебе, заставляя елозить по простыне, ворочаясь с боку на бок, в тщетных попытках уснуть. Если не научишься глушить ее, рано или поздно проснешься в комнате со стенами, обшитыми мягкой тканью, и усталая некрасивая медсестра будет протягивать тебе горсть разноцветных таблеток и стакан воды.

Мы сидим за столом у окна, изредка по очереди вглядываясь в сырую темноту осенней ночи, а буфетчица Настенька носит нам холодное пиво, не забывая убирать пустые бутылки, и каждый раз мы искренне благодарим ее, предлагаем присесть с нами, но она делает строгий вид, качает головой и грозит пальцем. Мы смеемся. Нам хорошо. Мы глушим музыку внутри подручными средствами.

 Ничего, пообвыкнешься, хлопнув меня по плечу, говорит Сергей Анатольевич, один из наших ветеранов сцены, я когда-то ведь как и ты пришел. Зелёный был, неопытный. На первой валторне сидел, перед каждым концертом от страха трясся. А сейчас глянь- лет тридцать прошло, и куда, спрашивается, то волнение делось? Всего повидал, ничем не удивишь. Матёрый, понимаешь, волк

 Анатольич, весело перебивает его Февраль, так ты ведь уже давно не на первой, а на третьей валторне сидишь. Ты, Анатольич, наша самая бесстрашная третья валторна!

 Правильно, третья, слегка погрустнев, соглашается ветеран сцены, ну так меня и перевели на третью исключительно по выслуге лет. Вредно, говорят, в вашем возрасте, Сергей Анатольевич, волноваться. Молодые пусть волнуются. А было время

Февраль на несколько секунд присасывается к бутылочному горлышку, кадык на его шее работает, как насосный поршень.

 Настенька, принеси-ка ещё бутылочку, просит Валерка Прохоров, наш бессменный литаврист, очень уж мне первая понравилась.

Настенька со смехом удовлетворяет просьбу.

Валерка пухленький, лысый, румяный, чрезвычайно энергичный и потрясающе смешнойгде бы он ни появлялся, всюду, спустя несколько секунд, звучит чей-то хохот. Кажется, знает он обо всем на свете, может поддержать любой разговор в любой компании, но главным его талантом остается умение смешить. Это выходит у Валерки как-то само собой- любое его действие, любая фраза, любое слово смешит уже само по себе. Даже когда он молчит, окружающие люди отчего-то не могут сдержать улыбки. Всегда и везде Валерка званый гость, без его участия не обходится ни одна оркестровая попойка.

 Спасибо, родимая, благодарит он буфетчицу, и все мы смеемся, хотя, казалось бы, с чего?

 Валерка, оторвавшись, наконец, от бутылки, задумчиво говорит Февраль, а о женитьбе ещё не думал?

 Не. А на что мне жена?

 Ну, любить и обожать тебя будет.

 Да ну ее.

И опять-таки все смеются.

Я тоже смеюсь. Музыка внутри уже почти не слышна, значит я уже почти нормальный человек, и скоро можно будет выдвигаться в сторону дома.

 А вот Настьку бы нашу что, тоже в жены не взял бы? не отстаёт Февраль.

 Настьку-то? Валерка расплывается в очаровательной улыбке, Настьку бы взял. Только она не пойдет.

 И не надо, подключается к беседе уже захмелевший ветеран сцены, Валере нужна супруга постарше. Опытная, понимаете? Серьезная, правильная

 Постарше? Валерка на секунду задумывается, а что, постаршеэто то, что надо! Главное, что б пенсия хорошая была!

И снова все мы смеемся.

Когда глушишь музыку внутри себя, главное- не увлечься, не упустить тот момент, когда последний отзвук ее уснул где-то на стыке мыслей и чувств. Иначе рискуешь продолжить глушить, только уже не музыку, а самого себя, будто забивая беспомощную, не умеющую оказать сопротивления душу.

Беседа за столом перетекает в свое привычное русло.

 А я смотрю на Главного, и думаю- покажет он вступление, или не покажет? Не показал. Ну, мы и не сыграли, естественно!

 Правильно. Он никому не показал, кстати.

 Конечно правильно! Первое правило тромбонов, да и всей меди- ты не будешь играть, если какая-то хуйня вокруг происходит! Ибо сказано- не навреди!

Как-то совсем незаметно пиво на столе подменили на водку, но все сделали вид, что подмены не заметили. Я уже собрался было идти, даже снял со спинки стула пальто, но тут ко мне почти вплотную придвинулся Февраль.

 Возьми, говорит, подарок тебе от меня символический.

И протягивает длинный и узкий спичечный коробок.

 Что это? спрашиваю.

 Спички для камина.

 И зачем они мне?

Какое-то время Февраль смотрит на меня с искренним недоумением, будто бы уже не раз бывал на моей загородной вилле и самолично разжигал там камин. Потом, все же, снизошёл до уровня моего мелкокалиберного интеллекта, и пояснил:

 Ну, мне они вообще не нужны, понимаешь? А тебе пригодятся. Говорят, от них прикуривать удобнее.

Я сделал вид, что это сомнительное утверждение меня вполне удовлетворило, и сунул коробок диковинных спичек в карман. Тем временем, за столом все уже пили водку, и говорили, как водится, на вечные темысо дня сегодняшнего съехали на день вчерашний, затем ещё дальше, и ещё, пока не оказались в том далёком и бесконечно прекрасном прошлом, о котором даже ветеран сцены знал лишь по рассказам старших коллег, случайно подслушанным в дни его желторотой молодости. Я уже и сам пил водку, жадно впитывая истории о дирижерах от бога, о гастролях с заоблачными гонорарами и королевскими условиями, о Настоящих Личностях, которых теперь в оркестре почти не осталось- так, должно быть, деревенские дети, усевшись на лавки, забравшись на печи, слушали, разинув рты, бродячего старца-сказителя. И с каждой новой рюмкой все больше верилось, что сахар действительно в те времена был слаще, и солнце светило как-то совсем иначе. Время от времени, прерываясь на самом интересном месте очередной былины, от Настеньки требовали добавки, и та, пребывая в весёлом негодовании, всё-таки удовлетворяла просьбы изрядно захмелевшей богемы, грозясь, что на этом уж точно все. Разумеется, всерьез ее угрозы никто не воспринимал.

Вдоволь насытившись преданиями глубокой старины, взгляды наши устремились в зыбкое и туманное будущее. Несмотря на вялые протесты Настеньки, все как-то одновременно закурили- буфет заполнили тяжёлые клубы табачного дыма. Принялись пророчествовать- задумчиво и не громко, стряхивая пепел в пустые рюмки и блюдца. Предсказывали, как это водится, невозможную, но такую желанную смену Главного, повышение зарплат, гастроли в теплые края, и, конечно, смену поколений. Февраль мельком глянув на часы, предпринял смелую попытку подняться из-за стола, пошатнулся, и сел на место. Ветеран сцены, прижав к уху телефон, объяснялся с женой, трудолюбиво выговаривая длинные и сложные слова, но буксуя на простых и коротких, из-за чего легенда о том, что он застрял в нашем лифте и два часа не мог из него выбраться, а выбравшись, писал в дирекции некую объяснительную, трещала по швам. После, уже отложив телефон, он ещё некоторое время горестно вздыхал, и всеми силами оттягивал момент своего ухода, пока кто-то не вызвал ему такси.

 Анатольич, бедняга, посочувствовал Февраль, он и так у жены своей был на испытательном сроке, а теперь уж точно все, пиши пропало.

 Что, думаешь, она уйдет от него?

 Хуже. Приговорит к исправительным работам.

 За что ж она его так?

 А ты не знаешь? Валерка, уже начавший было клевать носом, оживился, поехали они с женой этой осенью картошку копать. Приезжают на поле, глядь- а картошки нет! Голая земля! Какой-то злодей в их отсутствие всю картошку выкопал! Ну, жена давай сокрушаться, мол, что ж это делается, и до чего дожили. Анатольич тоже сокрушается, да ещё громче. Эх, говорит, попался бы мне этот гад, я б ему ого-го! Он бы у меня эге-ге!

 Ну, и дальше что?

 А что дальше? Делать нечего- поехали домой. Жена уже вроде как успокоилась, а Анатольич все никак не уймется, и продолжает, мол, да где это видано, да как это понимать.

Валерка сделал паузу, долил остатки из рюмки в гортань. Все ждали, никто не смел поторопить рассказчика.

 А потом, уж и не знаю, как, но выяснилось, что картошки этой там не было и в помине. Никто ее не сажал, а просто прошлой весной Анатольич с Полпальцем на поле это бухать ездили. Мы, говорят, сами поедем да посадим. Чего, говорят, тебе жена с нами спину гнуть. Мужики справятся!

Грохнул дружный хохот.

Я потряс головой, стараясь разогнать таким образом сгустившиеся там тяжёлые тучи. Не вышло. Буфет уже давно плавал из стороны в сторону, как картинка на экране старого, не отстроенного телевизора, в ушах нарастал таинственный звон, чем-то напоминающий колокольный. Помню, как я неловко поднялся, побрел к выходу, по дороге стараясь поместить руки в рукава пальто, как столкнулся в дверях с Шурой, который, судя по виду, тоже уже слышал колокольный звон. Я похлопал его по плечу, невнятно пообещал:

 Все будет хорошо, Шурка.

 Хорошо-то все, конечно, будет, спотыкаясь на каждом слове, ответил он, только смысла от этого не прибавится.

Как добрался домой- не помню. Кажется, в ногу со мной брела зябкая осенняя ночь, и фонари пялились своими хищными желтыми зрачками из каждой лужи. "Может быть, идти домой- не самое лучшее решение? вроде бы думал я о чем-то подобном, может быть правильнее лечь на этом асфальте и умереть? Как бы это было созвучно всему тому, что вокруг"

Отчётливо помню, как долго ворочал ключами в замке, как потом, уже попав в квартиру, не раздеваясь побрел на кухню, в надежде отыскать там пищу, которой, естественно, не нашлось. Помню, как водрузил на плиту кастрюлю, наполненную водой, как с пятой попытки разжёг под ней горелку, как сел на стул, на мгновение прикрыл глаза, а когда открыл их вновь, вода в кастрюле уже кипела.

 Нужно поесть, бормотал я, как заклинание, вот сейчас я поем, и все сразу пройдет, все кончится.

Помню, как щедро сыпал в кастрюлю макароны, приговаривая:

 Сыпь побольше, побольше, чтобы наесться, чтобы обязательно лечь спать сытым и счастливым!

Я помешивал макароны столовым ножом, случайно попавшимся под руку, и раскачивался сам, словно бы и меня помешивал кто-то невидимый и всесильный, дабы я не пристал к стенкам своего трехкомнатного обиталища кастрюльного типа, не слипся со столом, стулом, холодильником, плитой и стенами. Однако, макароны, как назло, попались строптивые, и упорно не желали вариться, тем самым посягая на мое сытое и счастливое будущее.

 Ух, суки! возмущенный их дерзостью, прошипел я, и сыпанул в кастрюлю ещё.

Теперь я помешивал свой будущий ужин в два раза усерднее и агрессивнее- из кастрюли с шипением стала выплескиваться вода. Бормоча витиеватые проклятия в адрес отечественной пищевой промышленности, я время от времени тыкал в макароны ножом, проверяя степень их готовности, и тихо постанывал от голода и разочарования.

Не знаю, в какой момент ночи я всё-таки отчаялся, выключил плиту, спотыкаясь добрался до своей комнаты. Стягивая с себя одежду, я продолжал шепотом сокрушаться:

Назад Дальше