При известных обстоятельствах мне удается сказать кое-что умное, но в эти минуты обстоятельства были совсем не таковы. Я стал говорить и по собственному голосу, да и по голосу переводчика услышал, что говорю едва слышно:
Я солдат, маскхалат получил только в этих стенах, и у тех, о ком вы думаете, не был, а год назад даже еще и солдатом не был.
Я понял: все это не расположило шефа в мою пользу, он замыслил что-то и желал свой замысел довести без накладок до конца.
В ноябре еще не был? спросил он, и по тону переводчика слышно было, как все ему безразлично.
Нет, еще и не собирался.
Так когда, значит?
В декабре.
И где вы стояли тогда?
Я? Поначалу в Кольберге, а потом
Не вы лично, а вы, немцы.
На Висле, но у самой ли реки, не знаю. У нас больше о наступлении в Арденнах говорили. А я и до Вислы-то не дошел.
Шеф долго испытующе всматривался в меня, а вместе с ним испытывал меня и переводчик, после чего они спросили:
Ошибаюсь я или вы действительно рады, что я вас допрашиваю?
Вы не ошибаетесь, я рад. Наконец-то нашелся хоть кто-то!
Не волнуйтесь, найдутся еще охотники. Но если вы рады, так мы, пожалуй, разберем все досконально.
Он подозвал троих обитателей камеры и стал им толковать что-то, чего я не понял, переводчик этого не переводил. Тот, видимо, отлично знал, что́ именно касалось меня, но, когда меня что-то не касалось, я переставал для него существовать.
Очень удачно, сказал шеф, что в этих стенах собралось так много экспертов. Собственно говоря, нет такого вопроса, для решения которого здесь не нашлось бы специалиста. Трудность лишь в том, где его найти в этом доме и как вступить с ним в контакт. Но людей, которым известно все о вашей братии и о ваших делах на нашей земле, полно в каждой камере. Даже, к вашему сведению, полным-полно. Итак, еще раз сначала, и как можно точнее. Когда вы стали солдатом?
Я ответил ему, вернее, я ответил тем троим, ибо человек в бриджах только вопросы ставил, переводчик только переводил, а продумывали и взвешивали их те трое, и, поскольку те, видимо, не были ни брачными аферистами, ни курокрадами, я по выражениям их лиц ничего прочесть не мог.
Когда вы впервые вступили на польскую землю? Какой дорогой вы прибыли? Опишите дорогу от вокзала до казармы. Есть ли вблизи собора в Гнезно озеро, или река, или пруд? Как называлась там ваша часть? Давали вам увольнительные? Где вы тогда обедали? Где вы услышали о наступлении в Арденнах? Сколько времени нужно, чтобы попасть туда, где вы тренировались на выносливость? А поляки были поблизости? Мужчины? Женщины? Дети? Девушки? Были вы знакомы с польскими девушками? Как выглядит помещение почты в Клодаве? Когда пришли русские танки утром, днем, вечером? Когда вы были в Кольберге, Познани, Гнезно, Конине, Коло, Люблине, Баранове, Кутно, Пулавах, Клодаве, когда в последний раз дома? Когда в первый раз в Варшаве? Во что были одеты, чем вооружены? Кого из поляков вы знали? Где в Клодаве кладбище? Где оно в Кутно? Были ли вы в Лодзи?
Да, ответил я, в лагерном лазарете.
А больше в Лодзи вы нигде не были?
Был, я был еще в тюрьме. На тюремном дворе.
Так, а что же вы делали на тюремном дворе в Лодзи?
Я во все глаза смотрел, нам приказано было все хорошенько рассмотреть.
И что же там было?
Я все описал, и дважды описал кладбище в Клодаве, а кладбище в Кутно не смог, я же никогда не был в Кутно. И я много раз повторял, что и в Люблине не был, только на вокзале, и в Баранове не был, а раньше никогда и в Варшаве не был. Я вспоминал такое, что давным-давно позабыл, но не знал, где в Гнезно магазин оптика. Нет, я не был знаком с поляками, хотя и сам находил теперь это странным. Я сказал им, что, как пленный, я куда дальше зашел на восток, чем прежде, как солдат, и они позволили мне рассказать им о лете, что я провел на железной дороге.
Но по их вопросам я понимал, что моя карьера пленного их не слишком интересует. Они хотели все знать о моей военной подготовке, и, когда я называл даты и города, они, казалось, сравнивали их с тем, что знали сами.
И хотя я их не понимал, но из того, что они хотели знать, было ясно, что они знали о войне и вермахте очень и очень много, и когда я это в первый раз заметил, то ощутил некоторое смятение. Мне не по душе было, что полякам так много о нас известно, вдобавок гражданским и, без сомнения, уголовникам. Но с другой стороны, мне очень даже было это по душе: ведь если они во всем так хорошо разбираются, так должны же понять, как я правдиво все излагаю. Хотя меня заранее предупредили, что в этих стенах правда в счет не идет.
Но в это я поверить не мог. Не мог себе представить стены, в которых правда не шла бы в счет. Я, конечно же, тоже, случалось, устраивал розыгрыши, но розыгрыш и неправда ничего общего друг с другом не имеют. Ну, вот как содранное колено и и тиф хотя бы.
Воспитание великое дело. Отец свирепел и терял контроль над собой, если обнаруживал, что ему лгут. Поэтому порядочную ложь мне так же трудно сочинить, как сделать шаг разом обеими ногами.
Что, впрочем, возможно. Я хочу сказать, что можно продвигаться вперед и прыжками, но это уже несколько необычный способ ходьбы и требует немалой дерзости.
Так обстояло у меня дело с ложью. И так как я знал, что мне не место в этих стенах, если правда идет в счет, то самым неразумным образом почувствовал облегчение. Ведь все, что эти мелкотравчатые мазурики вытворяют, по сути дела, в счет не идет. Они разыгрывают передо мной прокурора, а наверняка без памяти рады были бы, сумей они договориться с прокурором и уладить собственные дела. Они упиваются ситуацией навыворот, но никакой не было разницы, объявят ли они меня разбойником с большой дороги или признают мою невиновность.
Мою невиновность в чем? Облегчения как не бывало. Моя виновность в чем? Облегчения как не бывало. Разве может человек быть невиновным, если даже не знает, в чем его обвиняют? Облегчения как не бывало, наоборот, еще большая угнетенность. Прощай, мой конь буланый, здесь уже никто не обитает. Здесь, в этих стенах, предо мной разверзлась могила. В нашу дверь стучат. Дочерна закоптела стена под окном, что выходит во двор. Мы не знаем наших имен. Нам срочно приходится кидаться под кровать, в пыль, грядут кашевары.
И тут я понял, что опять уже, и в который раз, у меня не хватило выдержки. Я понял это, когда увидел в высшей степени патетическую сцену: они стояли передо мной полукружием, маленький шеф в своих, как я теперь видел, великоватых бриджах, шустрый переводчик, который, как я теперь видел, был чуть ли не стариком, три знатока военного положения, порочные лица которых даже на вокзале, в зале ожидания, бросились бы в глаза, оба здоровенных грубияна, с оскорбительно дурацкими физиономиями, как и у многих других здесь, эти все играли ту или иную роль, а за ними толпились статисты. Общество распалось, салон вновь превратился в камеру. И все, кто обитал в этой камере, словно хор, толпились за спинами главных действующих лиц. И все таращились на меня.
Я сидел на корточках, прислонившись к стене, колени подтянул к подбородку, руками закрыл лицо, но за театрализованным представлением следил сверхвнимательно. Я рад был, что щеки у меня сухие, и вовсе не понимал, что же во мне так привлекает всех этих людей. Я попытался прочесть ответ на их лицах, но ничего иного, кроме спокойного любопытства, с которым они меня приняли, и теперь на них не было. Только юный пан Херцог испуганно таращился на меня своими зареванными глазами. Он был первым, кто плюнул в меня, если не считать людей в Лодзи и у товарной станции Варшава-Прага, но их считать нечего, они же были какие-то буйные, это была толпа, и стояли, к тому же, они довольно далеко.
Нет, до пана Херцога мне никто в лицо не плевал, и все же я не ощущал в себе злобы на него. Рассеченная губа говорила о том, с какой жестокостью добились здесь от него послушания. Шеф, говоря о нем, назвал его евреем, и теперь я еще меньше стал понимать, что же это такое.
Шеф выступил вперед, и почти вместе с ним выступил переводчик, ну, точь-в-точь как в театре, когда начинается дуэт, и тут тоже начался дуэт:
Уважаемый пан Тиф, вам удалось исполнить перед нами нечто такое, о чем, надо думать, каждый из нас когда-нибудь уже мечтал. Понимаете, все обстоит совсем не так, как принято считать. Принято считать, что люди в тюрьмах это люди без отечества, ибо отечество заперло их в тюрьму. Но если так и было когда-то, то такие, как вы, все изменили. «Такие, как вы» это просто сравнение, а вовсе не идентификация. В этом смысле я и говорю все время о вас, и прошу не принимать сказанное всякий раз на свой счет. Такие, как вы, мой пятнистый господин и мне в высшей степени безразлично, откуда у вас ваша пятнистая шкура, такие, как вы, сыграли роль посредников между нами и нашим отечеством вполне успешно, поздравляю. В этой камере, как показал проведенный нами опрос, каковой даже прокурору провести не удалось бы, не нашлось ни одного человека, который был бы współpracownik, даже наш tłumacz, хотя для него это было бы едва ли не естественно.
У переводчика, казалось, в первый раз возникли трудности с текстом. Он повторял за шефом иностранные слова, о значении которых я едва догадывался, хотя до сих пор говорил на живом немецком, польские же выражения, которые появились в его речи, были для меня и вовсе пустым звуком, а его подражание шефу вылилось в смехотворное обезьянничанье, когда он, повторяя его жест при упоминании переводчика, ткнул пальцем в шефа, хотя в тексте речь шла о нем самом.
Он заметил это и перестал переводить, что я счел неслыханной дерзостью, и даже остановил своего шефа, подав ему знак, и сказал, обращаясь ко мне:
Извините, я немного не в форме. Współpracownik это коллаборационист, что значит местный житель, сотрудничавший с немцами. Такой человек считается предателем. Tłumacz это переводчик, я ваш tłumacz, и я начинаю явно сдавать. Мне следовало пояснить, что слово опрос употреблено, конечно же, в уголовно-правовом смысле.
Он обратился по-польски к человеку в бриджах, и, как ни странно, тот терпеливо снес, что его перебили, и теперь продолжал свою речь ко мне:
Видите, даже наш переводчик, на этот раз тот показал на себя, выбит из колеи, такую вы нам доставили радость. Чем эта радость вызвана, что послужило поводом к ней? Это легко объяснить. Все мы, кто больше, кто меньше, в течение пяти лет сносили присутствие таких, как вы, но сносили мы его только потому, что нас поддерживала надежда: в один прекрасный день мы увидим вас на коленях или увидим, как вы опуститесь у стены, закрыв лицо руками, а стоять будем мы. Ну вот, пан Сыпной Тиф, как вам известно, дела пошли несколько иначе. Вас так стремительно выгнали из страны, что до вожделенной сцены наших мечтаний дело не дошло, мы таковой не увидели. То ли вы слишком быстро удалились, то ли мы были заняты чем-то другим. А вы лично доставили нам удовольствие, которого, казалось, нам уже не вкусить. Удивительно, но обморок настиг вас и бросил к стене как раз в тот миг, когда мы здесь, стоя вокруг вас, пришли к заключению, что вы говорили правду и что имеется небольшое противоречие между мнением о вас господина надзирателя и очевидным ходом вашей жизни. Но таковое в этих стенах случается довольно часто, и, чтобы показать, что подобные превратности судьбы нам не страшны, мы споем песню, а вы проследите все же, чтобы вам при случае сменили эту мелкопятнистую шкуру.
В этот вечер мы в самом деле пели, дежурил пан Шибко, и поэтому нам не мешали. Он даже зашел в камеру и попросил, чтобы я спел «Лили Марлен». Я понимал, что испортил бы на остаток ночи отношения с приютившей меня компанией, если бы стал ломаться. Да мне и не пришлось долго петь одному: многие тут же стали мне подпевать. Даже тюремщик пел с нами. Дверь он только прикрыл и стоял на пороге, и глаза его не отрывались от коридора, а слух был целиком поглощен нашей песней, и он пел «Лили Марлен» вместе с нами.
Мне даже кажется, что я пел с душой. Эта песня многое во мне всколыхнула. Я пел, словно долгие годы был одинок и словно вскрылись все причины моего страха и кое-какие удалось отмести.
Эта песня приобрела популярность, когда я как раз страдал от неразделенной любви, и грустная мелодия с тех пор служит для меня признаком именно такого настроения. По причинам, раскрывать которые нет смысла, я вижу, как стою за мокрой церковью и жду, не помню уж кого, и слышу, как тихонько напеваю эту песню, и хоть в ней звучит грусть-тоска, но меня она от моей грусти избавляет.
Боюсь, это покажется чересчур мудреным, а то я бы сказал: я точно знаю, что, пока я там ждал, я рос, взрослел, и, поскольку именно так мы прощаемся с чем-то, что нам дорого, для меня эта песнь была прощальной.
Разумеется, наше пение было все равно что свист в темном лесу, не один я в этом доме сбивал дыхание, задумавшись над своей судьбой и былыми временами.
К счастью, нашелся среди нас человек, взорвавший наше уныние дерзостью. Какой-то старик затянул забытую солдатскую песню, причем немецкую, заявив, что выучил ее в шанхайском борделе; девчонка, у которой он спасался от страха перед тайфунами, распевала ее во время работы, так вот, понимаем ли мы, как долго он способен был трудиться, или мы думаем, что такую песню можно выучить в один миг, да еще на чужом языке?
Они запели было еще что-то свое, профессиональное, какие-то воровские песни, но тут вмешался пан Шибко, который вообще-то не мелочился; он вошел в камеру и одному из дуболомов, не успевшему вовремя захлопнуть пасть, двинул своей связкой в зубы. Но чтоб никто не подумал, будто он вообще что-то имеет против пения, он еще раз затянул чуть сентиментальную мелодию «Warszawa, kochana Warszawa», и я подхватил ее, хотя петь о любимой Варшаве у меня еще никаких оснований не было.
Единственный человек, который не пел и не подавал вида, что слушает нас, был юный пан Херцог. Я спросил переводчика, который переводил мне теперь тексты, даже распевая, отчего бы это, но он ответил только:
Ах, знаете, он же еврей, не так ли!
А человек в бриджах, переставший разыгрывать шефа, сказал:
Вы так повели дела, что нашему брату пришлось с ними стакнуться.
Он встал и мимоходом, изо всех сил лягнул пяткой пана Херцога по ноге.
Я понимал, что нахожусь среди людей, неохотно отвечающих на расспросы, но все-таки попросил переводчика разъяснить мне, что же особенного в этом бледном пане Херцоге. Он, может, такого типа уголовник, какой даже в уголовной тюрьме считается запретным? Быть может, у шефа с паном Херцогом когда-то, еще в гражданской жизни, что-то было, то ли разлад какой, то ли из-за бабы ссора. Ведь то, что он еврей, поляки же не могли всерьез ставить ему в вину. Переводчик долго качал головой и в конце концов сказал:
Вас спустили на нас, но вам даже не растолковали, кто мы такие. Ведь это же с ума сойти: какую уйму народа вы угробили, а не знаете кого. Хоть чуточку истории, прежде чем отправлять на тот свет, вам бы следовало знать. Так нет. Вот и еще причина, почему вам суждено было проиграть.
XII
Теперь клопов в моей камере не было, как не было их и раньше, только воняло в ней сильнее, и жулье, когда возвращалось с работ, приветствовало меня, колотя ногами в мою железную дверь.
А на рождество я снова услышал, как они поют, и для меня было истинным открытием, что песни моего детства поют также и по-польски.
Никаких примет праздника я для себя не ждал. Я подсчитал число дней до двадцать четвертого декабря и пытался, сколько было сил, не думать о родных елках. Я даже не был уверен, отмечают ли поляки вообще эту дату, что говорит о моей недалекости, знаю, но таким уж недалеким я тогда был.
Но даже если поляки и отмечали ее, так в этом доме они не делали многого, что вообще-то было у них принято. И наоборот. А уж во всем, что касалось меня, они, как мне представлялось, были весьма далеки от того, что принято. Я надеялся словно бы их обычаи были моей заботой, что вообще-то у них не в обычае сажать человека за решетку из-за какого-то крика, ни единого словечка не сказав ему о его вине. Даже не разъяснив ему, в чем его вина состоит.
У нас в Марне был раньше другой директор школы, по фамилии Хаан, он обращался с учениками именно так, как с нами обращались здесь. Он вызывал ученика на большой перемене и заставлял его ждать в приемной, стоя лицом к стене, а перед самым началом следующего урока ошарашивал вопросом: что ты хотел мне сказать? Кое-кто до последнего школьного дня попадался на эту удочку и доставлял директору много радости своими откровениями. Но дядя Йонни, человек в обхождении с начальством опытный, с которым можно было обсуждать подобные проблемы, посоветовал мне на случай, если я снова окажусь у стенки, сказать: прежде предъявите обвинение, господин директор, прежде всего предъявите обвинение! И даже подсказал мне требуемую интонацию. Но видимо, то была интонация мятежного матроса, ибо господин директор Хаан безо всяких обвинений и каких-либо объяснений закатил мне внушительную оплеуху. Считалось, однако, что я дешево отделался, обычно директор пользовался для расправы бамбуковой палкой. При этом он придерживался определенной методы: он трижды с маху вытягивал наказуемого по заду, чертил, так сказать, три обжигающие параллельные, нанося среднюю черту последней на уже вздувшееся тело. Он чрезвычайно гордился своим достижением и требовал, чтобы те, кому он давал таску, вместе с ним восхищались его точностью.