Он и с малышом Мёнке поступил таким же образом. Тот учился классом младше меня, но был очень маленького роста, и все знали, что вряд ли он вырастет еще хоть немного: его мать была только что не карлицей. Отца же у него вообще не было, но при такой матери ему в известном смысле и не нужен был отец. Она работала уборщицей в ратуше, и о ее чистоплотности и трудолюбии ходили легенды. Когда директор трижды вытянул малыша Мёнке, тот просто-напросто убежал из школы, да, потер свою попку и пустился наутек.
Следующим уроком у директора была география, и тут в дверь как застучат, но многократные приглашения войти не дали результатов, никто не вошел, а в дверь опять застучали.
Директор в ярости выскочил за дверь, оттуда тотчас донеслись звуки двух сочных оплеух, и мы услышали, как госпожа Мёнке сказала:
Вот так, а за что сами знаете!
История сама по себе прекрасная, но результат еще прекраснее, ибо за этим ничего не последовало, разве что директору пришлось перейти в другую школу в другом городе.
Можно себе представить, что ни с одним человеком в Марне дети с тех пор не здоровались так, как с маленькой госпожой Мёнке.
Да, это была прекрасная история, но ко мне и моей камере она никакого отношения не имела. Она кончилась тогда, когда директор вызвал меня к себе в приемную. Но ко мне не подошел никто, чтобы спросить, не хочу ли я что-то сказать. Ко мне вообще никто не подошел. Я готов был произнести слова дяди без дядиной интонации и совсем тихо спросить, в чем же меня обвиняют, но ко мне никто не подошел. Не говоря уже о пылающей местью маленькой госпоже Мёнке.
Вот так, а за что, вы знаете? Не-е, госпожа Мёнке, я ничуть не знаю, за что!
Я все снова и снова проделывал то, чего ждут от нас директора школ, когда ставят нас лицом к стене: я выволакивал на свет божий из своей жизни все, что могло бы поддержать обвинение, но не находил ровным счетом ничего, что хоть как-нибудь сообразовалось с дикими нападками той женщины у вокзала. При подобном ведении дела человек бывает более придирчивым, чем посторонний обвинитель, и порой кажется, что собственная жизнь состоит из множества промахов. И тебе приходит в голову столько прекрасных идей, сколько можно пожелать себе для добрых дел.
То мне казалось, что это была женщина, под кроватью которой я искал убежище от кашеваров; она явилась предъявить счет за сало и чай или подать на меня жалобу за испытанный страх. А может, у них были неприятности, у нее и ее мужа, из-за того, что они предоставили мне убежище и накормили. А может, им не поверили, что у меня был только автомат. Здесь ведь никому ни в чем не верят и потому даже не спрашивают тебя ни о чем. А может, тех крестьян заподозрили в том, что они добровольно обеспечили меня пищей и теплом, им пришлось встать лицом к стене и признаться, что они коллаборационисты, współpracownikи, или как там будет множественное число от этого трудного слова.
Вот это и впрямь важная причина поднять крик:
Держите его, держите крепче, хватайте его, спросите его, спросите же, какой у него был вид той ночью, и что держал в руках, переступив наш порог, и чем стучал в нашу дверь, и что положил на стол рядом с тарелкой и вилкой.
А я, если бы они меня спросили, я вынужден был бы сказать:
Да, перед этими людьми я предстал как сама война во плоти, и это достойная причина выставить все на стол, последний кусок сала, последнюю каплю чаю, оставьте же в покое эту женщину!
А сказал бы я: оставьте же в покое эту женщину? Если бы знал, что ей я обязан камерой, низвержением в преисподнюю, утратой света божьего?
Да ни словечка бы ты не сказал, подумал я, а, будучи самому себе противен, стал искать путь к отступлению, какая-то часть моего разума подсказала мне: начать надо с простейшего, а простейшее в данном случае вопрос, была ли эта женщина той женщиной, была ли та женщина этой женщиной.
Но оказалось, что я не помню, как выглядела та женщина и как эта тоже.
Я вознегодовал на себя и, осознав, что это чувство былых времен, изо всех сил постарался удержать его. Надо же! Та женщина была одной-единственной женщиной, которая могла бы предположить, которая должна была предположить, что я хотел покуситься на ее жизнь, а я даже лица ее не помню! Надо же! Другая своим криком выперла меня из жизни, а я даже лица ее не помню! Надо же!
Что же это значит? Это значит одно: я крепко-накрепко закрываю глаза, стоит только возникнуть тягостной ситуации. Тягостно-жестокой, жестоко-мучительной, мучительной. Значит, я трус. А за трусость приходится платить. Кто из трусости не помнит, как было дело, тот и возражать не вправе.
Бочары загнали нас за газгольдер. Бочаров, надо думать, тысяч семь, и все они швыряют в нас камни. Они стоят перед витриной мясника Хаккера и швыряют в нас слова, что бьют больнее, чем любой камень.
Трусы! швыряют они, и весь мир это слышит.
И весь мир верит этому, видя, как мы прячемся за афишными тумбами у газгольдера. Здесь обнародуется моя сокровеннейшая тайна: трус!
Не много времени пройдет, и они, оторвавшись от витрины мясника, промчатся по плотине и прогонят нас по ущелью между газгольдером и городской стеной, и не будет конца их реву:
Трус! Трус!
Нет, конец все-таки будет; в конце концов бежать больше будет некуда, у пожарного депо они нас догонят, или у водонапорной башни, или за старым амбаром Эрдмана, они нас догонят, и сквозь строй прогонят, и разобьют тебе нос в кровь, и надорвут тебе уши, и измолотят тебя в месиво, и хоть терпи-перетерпи, да под конец взвоешь, а бочарам только того и надо.
Значит, так все будет? И вовсе не так!
Нет, вовсе не так; что сейчас совершается, никто не мог предвидеть, это не просто некая сумма действий. В мгновение взрыва слепящая ярость оказывается достаточной силой, чтобы оторвать меня от афишной тумбы у газгольдера и пустить бегом по плотине, к витрине мясника Хаккера, к шайке бочаров, и я, обмирая от восторга, с ревом мчусь по плотине, и вот она, награда, бочары бегут, и бог, всегда помогающий храбрым воинам, удерживает меня подле дома мясника Хаккера от дальнейшего преследования. Владеть искусством побеждать значит понимать также, что наступил момент, когда лучше сказать: а теперь хватит!
Но в камере, где жуткая вонь и клопов отпугивала, я вспомнил: на этот раз я не смог оторвать рук от лица. У меня даже не хватило мужества поглядеть внимательно вокруг себя. И особа, которой я обязан самым крутым поворотом в моей судьбе, осталась мне незнакомой. А во всем, что касается внешности, это могла быть едва ли не любая женщина.
Стоп, Нибур, нет, тут ты не прав. Едва ли не любая женщина тут ты не прав. Похожа она была на маленькую госпожу Мёнке, нанесшую поражение директору Хаану? Она же была выше, не так ли? Стало быть, едва ли не все женщины, исключая особо маленьких ростом. Похожа она была на тетушку Риттер, такая же была прокуренная, такая же изможденная? Нет, ее щеки не посерели в затхлом подвале, их окрасили воздух и солнце. Стало быть, едва ли не все женщины, исключая тех, у кого съежились легкие, у кого серо-затхлые лица. Похожа она была на твою мать? Нет женщины, похожей на мою мать, и моя мать не отправила бы меня в тюрьму! Стало быть, едва ли не все женщины, исключая очень многих.
Лицо той женщины начало обретать какие-то контуры, и хоть оставалось еще смутным, но проступал уже широкий лоб, и карие глаза проступали, и гладкие темные волосы, и нос, ни большой, ни маленький, но как-то странно смещенный влево.
Эту женщину я в жизни не видел, а потому женщиной из той хибары ока не была и иск ко мне из-за сала предъявить не могла.
Эту женщину я в жизни не видел, а в известных ситуациях такая уверенность уже много значит.
Однако она не так уж много значит, когда тебя осенит, что не всех ты должен видеть, кто видел тебя.
Но при каких таких обстоятельствах, Нибур? При каких обстоятельствах видела тебя та женщина, чтобы поднять такой крик? Крик, из-за которого к тебе приставляют четырех конвойных и начальника, а чуть позже запирают на замки и засовы. При каких же обстоятельствах видела тебя та женщина?
За тумбой, что у почты, с фаустпатроном? Но там не было лиц женского пола, значит, и видеть меня некому было, и если это основание для столь строгого режима, так всем нам здесь место и незачем меня одного выделять.
Или в другой раз, когда я принес смерть? На залитом солнцем снегу у полевой кухни? Но ведь это в счет не идет, была же война. Солдат против солдата, при этом все действия взаимно уничтожаются, иначе и солдат не наберешь.
К тому же, как могла женщина очутиться в лесу? Ходила по грибы? Не время для них. Собирала травы? Тот же ответ; вдобавок лес был засыпан снегом.
Но может, она ведьма. Если ведьма, то вполне могла быть там. Женщину со скособоченным носом можно счесть ведьмой, но чтоб ведьма могла оказаться на товарной станции Прага, это все же сомнительно. Немецкие ведьмы наверняка не могли; у них есть свои вполне определенные зоны. У польских, может, все иначе, я готов был к тому, что в этом вопросе имеются различия. Одного я не знал, есть ли вообще в Польше ведьмы, и по каким-то не вполне ясным мотивам я рад был, что рядом не оказалось того шустрого переводчика. Вот бы он всласть поиронизировал над тем, что меня не просветили в вопросах ведьмовства, прежде чем посадить на грузовик.
Да что там ведьмы, что там лес и травы, неужели я свихнулся? И отчего же я не поступаю так, как те дурачки у директорской стены, выдающие ему свои проступки, о которых он без их помощи понятия бы не имел?
А ты придержи язык и не давай воли мыслям, если они пошли не в том направлении; не хватает только, чтобы ты им подал нож, когда они уже держат тебя за горло. Женщина эта никакого отношения к твоей жизни не имеет; так и не расчищай ей в твоей жизни место.
Можешь так долго таращиться на стену, пока женщина со скособоченным носом не обратится в пассажирку вечернего поезда, идущего из Радома в Люблин, и не станет свидетельницей, которая видела и слышала, как ты бесстыдно протянул руку к теплому сердцу юной девушки. И уж точно она слышала, как ты сказал, что ты брат Карузо. Аферист, брачный аферист, а ну, пошел-ка к шефу, настало время сменить юного пана Херцога.
И вообще, что-то уже однажды у тебя было этакое, конечно же, вглядись попристальней в стену; вот же, видишь, вот, разве это не афера, когда ты так все подстроил, что тебя приняли за артиста, помнишь, artysta, artysta, и смазали тебе ноги салом, их последним салом, и уложили на последнюю кучку соломы. Смотри, смотри на стену, и ты увидишь деревенских женщин, что рвут друг у друга из рук фотографии артистов, и разве у одной из них нос не скособочен, разве он посредине, под широким лбом и между карих глаз?
Ну, хватит, отведи-ка поскорей свои серые глаза от стены, Марк Нибур, дело кончится тем, что ты сам себя прикончишь своими взглядами. Будешь продолжать в том же духе, так вдоль твоего пути выстроятся люди, что либо дурно о тебе отзываются, либо знают о тебе дурное. И тогда тебе останется только отрезок пути, точь-в-точь похожий на путь через тюремный двор в Лодзи. И придется тебе шагать по грудам закоченевших трупов, а ты взглядами начертишь на стене: их убил я.
И тогда, возможно
Стоп, возможно, та женщина и правда была в Лодзи, возможно, она одна их тех, кто стоял у ворот, кто видел меня в конце моего пути через двор, одна из тех, кто забросал меня градом мерзлого шлака, заставляя то и дело пригибаться, когда я бежал от мерзлых трупов; она видела меня, она знала то, что я там видел, и с тех пор у нее в голове все сместилось?
Говорят, случается, что в воспоминаниях начало оборачивается концом, одно событие накладывается на другое, хотя в действительности они произошли раздельно. Ошибки подобного рода случаются. Если это одна из таких ошибок, так из всех возможных недоразумений на твою долю досталось самое лихое. Видимо, эта женщина ошибочно считает, что ты на том дворе не на дело чужих рук смотрел, будучи пленным под командой лейтенанта с палкой, а был одним из тех, под чьими выстрелами нагромоздились закоченевшие впоследствии груды тел, что ж, тогда и правда прости-прощай, мой конь буланый, тогда меня ждет кровавая расплата.
Надо полагать, любые проверки выдерживают только истории, замысел которых хорошо продуман: ведь если возникнет хоть единое сомнение, любой замысел потерпит крах.
Я очень ладно рассчитал, каким образом та женщина допустила ошибку, но случались часы, когда я доходил до мысли, что та женщина моим обвинителям вовсе не понадобилась бы я знал куда больше, чем она. Однако тогда я решил сам проверить себя методом, которым овладел совсем недавно: я подверг себя опросу, подобно тому как подвергло меня опросу жулье, и, став собственным прокурором, я сам себе вынес оправдательный приговор. В моей биографии не было места убийствам в Лодзи, иначе говоря, в Лицманштадте; я в тот город с меняющимся названием вошел в деревянных башмаках, и за тех мертвецов, которых я не знал, мне уже однажды досталось, тем более я должен настаивать на том, что я тех мертвецов не знаю. И убийц их тоже.
Конечно, я слишком много уделял сам себе внимания, но ведь другие вообще никакого внимания мне не уделяли, вот отчего так получалось.
Под «другими» я подразумеваю тех, кто засадил меня за решетку, но среди тех, кто держал меня за решеткой, кое-кто все же проявлял ко мне интерес. Точнее говоря, надзиратель Шибко проявил ко мне интерес.
Поначалу я решил, что он задумал для меня ужесточение режима, когда он привел ко мне в камеру переводчика и разъяснил мне с его помощью, что отныне я обязан на утренней и вечерней поверке рапортовать, обязан, как все другие старшие по камере, стоя навытяжку, отчеканивать:
Пан надзиратель, камера тридцать первая, количество человек один. Присутствуют все!
А на пожелание спокойной ночи я должен рявкнуть в ответ:
Спокойной ночи, пан надзиратель!
И все это, само собой разумеется, по-польски. Итак, переводчик остался. Ему я в осторожных выражениях высказал свои соображения об этом новшестве, на что он ответил:
Ах, пустяки, разве вы так уж заняты? Мои правонарушения еще никогда не доводили меня до одиночного заключения, но, говорят, смена впечатлений весьма желательна.
Мне очень хотелось осведомиться о его правонарушениях, но для него полученное задание было важнее разговоров, и он обучил меня польской формуле рапорта, из которого стоящий передо мной человек поймет, что я имеюсь в наличии.
Panie oddziałowy, starszy celi melduje пан надзиратель, старший по камере рапортует
И еще:
Dobranoc, panie oddziałowy! Спокойной ночи, пан надзиратель!
Я до сих пор помню эту формулу, хотя не хотел бы никогда больше пользоваться ею, а привычка выкрикивать именно пожелание спокойной ночи еще долго давала себя знать в дальнейшем, в моей уже вполне гражданской жизни. Переводчик, ставший теперь моим учителем польского языка, наставлял меня в своей всеобъемлющей манере и обучал не только словам, но и разъяснял, какая сила звука считалась в этом доме подобающей, а также какая выправка и выражение лица приличествуют обитателям этого дома. А поскольку все обстояло именно так, как дал он понять своим насмешливым вопросом, поскольку мне и правда больше нечего было делать, я очень скоро освоил и приветствие, и формулу рапорта и узнал, что пан Шибко, видимо, хорошо ко мне относится, ибо вечерний рапорт и для меня, и для него стал каким-то подобием вечерней беседы, что другим тюремщикам представлялось едва ли не чудом.
Нечего иронизировать, сказал мне переводчик, когда я поначалу весьма скептически говорил о себе как о собственном старшем по камере. Вы думаете, для вас изобретут особую формулу? Если я до сей поры понимал вас правильно, так вы вовсе не горите желанием считаться здесь особенной персоной. А местный ритуал рапорта не намного курьезнее, чем порядки у военных: господин унтер-офицер, рядовой Нибур просит разрешения господина унтер-офицера пройти мимо! Вы что, считаете это более разумным?
Рядовой мотопехоты, поправил я.
Это звание выше?
Нет, но точнее.
Если точнее, так прекрасно. В вашем положении следует придерживаться точности.
Известно вам что-нибудь о моем положении? спросил я, страстно желая хоть что-нибудь узнать, и сам удивился, что обращаюсь к постороннему с вопросами о своей судьбе. Но, заметив собственное удивление, я подумал: так, значит, ты все-таки многолик и почему бы тогда одному из вас не быть старшим? Я уже понял, что подобное многократное отображение неизбежно, но смутно сознавал его опасность и потому попытался сосредоточиться на беседе с переводчиком.
Ну что вы все время рыпаетесь? Судя по камере и по обращению с вами, вас считают персоной значительной. Часто считали вас таковой, вам это успело надоесть? Думаете, так будет всю жизнь? Другие сидят здесь за то, что разыгрывали из себя значительную персону, отнюдь не обладая значительностью: их называют аферистами и сажают в тюрьму. Но вы? Вам преподносят значительность, а вы ее не желаете?