Остановка в пути - Герман Кант 30 стр.


А также? А также что? Что еще ты можешь причислить сюда, Марк Нибур? Стоишь у стены и увязываешь в пучок все свои прегрешения? Задаешь работу директору школы и прокурору? Не понимаешь разве, что они тебя в любом случае трижды вытянут палкой, и три рубца вздуются на твоем грешном теле, равно как и на невинном?

Заткнись, Нибур! Скачи на своей стене, спускайся все ниже, покажи усердие там, где речь идет о работе, но не показывай усердия, и вообще не показывайся, когда начинают воздавать за вину.

Я этот город не поджигал, господин директор, я в жизни не был в Люблине, господин прокурор. Прежде всего, господин прокурор, прежде всего предъявите-ка обвинение.

Вот преимущество, какое давало мне мое рабочее место: здесь можно додумать свои мысли до конца. Выколачивая из швов камни, сталкивая их куда-то в бездну и провожая взглядом, нужно только следить, чтоб инструмент из рук не выскользнул, а когда съезжаешь вниз, то голова во всем этом тоже не участвует, поэтому-то здесь можно додумывать свои мысли до конца.

Преимуществом было и то, что я не знал языка страны, ибо мои коллеги, убирая камни, трепались, не закрывая рта. Наверняка делились друг с другом всяческими уголовными историями, и стремись я к неблаговидной карьере, так пожалел бы, что не в состоянии извлечь пользу из этого обилия специфического опыта, но я воспретил себе размышлять о моем будущем жизненном пути, ведь такие размышления включали бы как радужные планы, так и зловещие предчувствия, поэтому вынужденную потерю я воспринимал не так болезненно.

Тем более что получал в безраздельное владение время и пространство, время и пространство для размышлений. Это, однако, совсем не значит, что я не замечал ничего вокруг себя. Думаю, если в подобной ситуации человека постигнет такая беда, то он вдвойне бедолага. В тюрьме нужно хорошо разбираться что к чему, иначе быстро погоришь. Соотношение сил там очень шаткое, и, кто не составит себе представление о всей картине в целом, тот будет говновозом. Хочешь, к примеру, сохранить свое высокое место на стене, так надо знать, чьи остроты  красное словцо, а чьи  просто дрянцо, что с того, что ты не знаешь языка, ты должен знать, и все тут. Нужно знать, кого пропускать к котлу с супом, да так, чтоб тебя не сочли подхалимом, и нужно знать, кому можно, глазом не сморгнув, наср на деревяшки. Нужно твердо знать, что никому, никому на свете нельзя позволять ср на твои деревяшки. Существуют десятки способов уберечься и больше десятка способов огрызаться.

Конвоиры  люди важные, но они приходят и уходят. Им повинуются, но знают: они  явление преходящее. Пререкаться с ними неумно, вступать с ними в сговор безрассудно. Твои отношения с конвоирами и твои отношения с сотоварищами  это части единой сообщающейся системы; вякнешь погромче в толпе, тебя надзиратель на заметку возьмет, а стакнешься с тюремщиком, твои сотоварищи перестанут тебя замечать.

Познаются все эти премудрости разными путями. До одного доходишь размышлением, другое в тебя нещадно вколотят. Нет, кулаки в ход пускают редко: следы легко распознать. Но на лестнице каблуком тебя хряснуть, это пожалуйста, а деревяшками затопчут, так стони хоть сто лет. Первейшее орудие  локоть. Кинжал и рыцарское копье. Короткий бросок  сильное действие. Под прикрытием собственного тела всадить костистый остроугольник в чужое тело, и, вот пожалуйста, освободил себе место. Среди заключенных право сильного понимают еще буквально. Мне все это вдолбили, и хоть я надеюсь, что мне в жизни не придется пользоваться полученной наукой, но забыть я ее не забуду. И я, уж это позвольте мне сказать, быстро всю эту науку усвоил.

Пример: случилось это, когда я спустился вместе со своей стеной на четверть первоначальной высоты, уже не один десяток кирпичей отбил долотом, сбросил в ущелье меж остатком стены и тюремной стеной и, стало быть, наловчился сносно рушить стену. Я уже убрал растрескавшийся зубец стены и теперь храбро восседал на ней верхом, я уже не замирал от страха, как вначале, ибо очень хорошо знал, как прочно сложена стена, и даже вниз я спускался без особых усилий по стыку двух стен, и тут-то я, понятное дело, возомнил о себе. Я был примерно на одном уровне с часовым на ближайшей вышке, а тот, видимо, был порядочный шутник. Заступая на дежурство, он приветствовал меня чисто по-польски, бросая указательный и средний пальцы почти горизонтально под середину козырька, погрозив мне указательным, тыкал им в меня и ласково похлопывал по дулу автомата, он очень доволен был своей шуткой, а когда к кому-нибудь из уголовников, работавших внизу, являлась особенно фигуристая супруга, часовой жестами показывал мне, какие у него в этот миг мелькают в голове мысли, для чего он пускал в ход правый кулак и правую руку, а левой крепко ухватывал правую в локте, словно пытался обуздать ее. Шутник, без всякого сомнения, и с моей стороны было бы большой глупостью не заметить этого.

Но я совершил еще бо́льшую глупость: я не хотел остаться у него в долгу и, когда в следующий обед трубач по радио подал сигнал, предупреждая о нашествии татар и монголов, сделал то, что делал пан Домбровский  подскакивая на стене, я на все четыре стороны протрубил сигнал сквозь сжатый кулак.

Конвоиру моя шутка пришлась по вкусу, но на обратном пути я понял, сколь мало она пришлась по вкусу моим спутникам.

Этих тычков костистыми локтями мне с лихвой хватило бы на всю дальнейшую жизнь, и я научился впредь обуздывать свое неуместное остроумие. Учение мне записали на ребра, а живот у меня разболелся со смеху.

И от смеха. И из-за смеха. Со смеху, да, куда позже, когда я снова в состоянии был смеяться. Снова смел смеяться: шуткам моих сотоварищей. И очень, очень сдержанно  моих стражей. А сам я уже не шутил. Я  нет. Когда не бывал наедине со своими стражами, так не шутил.

Но мы, даже когда бывали наедине, редко шутили друг с другом. Я был очень серьезным разрушителем стен, а если что-либо казалось мне комичным, так я ни с кем своей тайной не делился. На верхотуре, на ветру, да еще в огромном капюшоне это вполне получалось.

Если бы мне пришлось назвать характерные особенности, благоприобретенные мной, пока я сидел под замком, так я не забыл бы постоянную недремлющую надежду найти вот-вот что-то ценное, что-то бесценно-нужное. Не стыд, как правило, заставляет арестанта опускать очи долу; он шарит глазами по полу, ибо все, что выходит за пределы его жалкого рациона, ему нужно либо красть, либо находить.

Правда, вовсе не нужно быть арестантом, чтобы соблазняться тем, что плохо лежит,  когда на четвертый день я хотел залезть по канату на мое рабочее место, каната на месте не оказалось. Тот, кто им отныне владел, влез, видимо, на стену в полной темноте, да еще в непосредственной близости от часовых на башнях. Мое почтение!

А может, это кто-нибудь из часовых, тьфу черт! Во всяком случае, другого каната мне не выдали, и найти я тоже не нашел никакого. Я с ног сбился, и своего особого обеда лишился, что толкнуло меня на риск  я выдрал несколько метров проводки из стены.

Мой персональный конвоир был, надо сказать, жадноватый человек; сделав над собой явное усилие, он оставил мне ровно столько медной проволоки, что мне едва-едва хватило, чтобы скрутить канат, и теперь по вечерам я прятал его в камнях.

Мой конвоир следил также, чтобы я только тогда сбрасывал куски газо- и водопроводных труб, когда он мог их тут же хапнуть. Если он особенно напористо кричал мне: Blondy!  прозвище это он мне навесил, видимо, из-за рыжеватого мерцания щетины на моей голове,  значит, напоминал, чтобы я не позабыл и выудил для него металл из стен.

Но не мне говорить о его корысти; у меня аппетит разыгрался похлеще, чем у него. Я, надо сказать, высматривал на своей верхотуре клады. Я ждал, что вот-вот наткнусь на стенной сейф и, не зная его устройства, очень беспокоился, как же я вскрою сие хранилище, если уж я его найду. Быть может, эти тайники представляют собой лишь стальные рамы со стальной дверцей, которые вмуровали в стену и обклеили для маскировки обоями,  ну, тогда мне бояться нечего. Тогда мне остается только наткнуться на такой закуток, и, выполняя, как обычно, свою работу, я получу к нему доступ. Опустошить его труда не составит: мои грязно-белые штаны обладали достаточной вместимостью, чтобы скрыть сокровище, если уж я на него наткнусь; затянутые на щиколотках, эти штаны удержат все, что я им доверю. К тому же внутрь можно проникнуть через карманы и дыры в подкладке; мне оставалось только обогатиться, а вместительное хранилище у меня имелось.

Не найду же я в стене, как назло, пачку акций. Акции меня никак не устраивали. Я не знал в них толку, да и в глаза их не видел; я не знал, как распознать их ценность, но знал, что ценность их колеблется. Жуткая мысль: я наткнусь на залежи ценных бумаг, ценности которых я не знаю. Может статься, я рискую жизнью из-за пая обанкротившейся кондитерской фабрики; может статься, я за кусок хлеба отдам бумаги, которыми мог бы обеспечить себя на всю жизнь. Нет, акции меня не устраивают, хотя мать относилась к ним весьма доброжелательно. Еще когда войны не было, она охотно читала извещения о смерти и, прочитав их, всегда говорила:

 Вот акции «Санкт-Аншара» надо бы иметь!

Почему и вышло, что гробовщика Шюнке, возглавлявшего наш городской филиал «Санкт-Аншара», я долгое время почитал сказочным богачом.

Но в настоящий момент акции меня бы не устроили  ни акции «Санкт-Аншара», ни даже металлургических заводов «Добрая надежда». Ведь и то достаточно плохо, что я в них ничего не понимаю, но еще хуже: мне нужно найти человека понимающего, если я надеюсь, что он отдаст мне кусок хлеба за клочок бумаги.

Нет, акции исключаются; я не хотел находить акции. Самое лучшее, если я найду драгоценности и парочку-другую старинных монет, золотых, тогда дело будет не в достоинстве. Так думал я, понимая в монетах не больше, чем в акциях. Парочка дукатов или дублонов, что ж, с ними можно кое-что предпринять. О верном исчислении эквивалента думать нечего, но порядочным-то куском хлеба можно разжиться, если ты в состоянии заплатить золотыми монетами.

Я решил весьма осмотрительно расходовать мои сокровища; с умом пуская их в ход, можно довольно долго жить чуть сытнее. Порой, стоило мне дать себе потачку, я начинал мечтать о несгораемом шкафе, в котором наряду с весьма практичными жемчугами и каменьями нашлась бы банка-другая свинины и два-три круга сухой колбасы. В книгах можно прочесть, что люди иной раз прятали любимые кушанья самыми хитроумными способами, так почему бы мне не наткнуться на такой склад? Если я способен отыскать золото и драгоценные камни, так наверняка я тот герой, который найдет клад деликатесов.

Тему эту, однако, я считал недозволенной и потому в дальнейшем возлагал все надежды на иные, несъедобные ценности и размышлял над тем, как укрыть бриллианты и талеры Саксонского курфюршества, не пробуждая интереса моего персонального конвоира.

А еще будет лучше, если я натолкнусь на связку секретных документов, которые уже много лет разыскивает вся Польша. На первых порах я оставлю их в тайнике и попрошу приема у naczelnikа, а там, вытянувшись по стойке «смирно», я доложу:

 Panie naczelniku, starszy celi melduje, я нашел документы, из которых следует, что Соединенные Штаты Америки первоначально были владением польской короны. Я счастлив, что могу предоставить в ваше распоряжение всю документацию!

Селедку я получил бы наверняка, настолько-то я об этом человеке судить могу, и вполне может быть, что он спросил бы, не пожелаю ли я еще чего-нибудь; он получил бы честный ответ.

 Пан naczelnik,  сказал бы ему,  прежде всего это долг чести, но раз уж мы заговорили о моих пожеланиях, так выскажу вам свою единственную просьбу: откажитесь от дальнейших допросов, выставьте меня за все ваши двери и позвольте мне отправиться восвояси. Я охотно снесу до самого конца ту стену, раз уж я ее начал и раз я самый молодой, но, если говорить начистоту, я никак не привыкну к местным свычаям-обычаям.

Я считал, что начальнику не нужно быть сверхвеликодушным, чтобы исполнить мою просьбу,  в конце-то концов благодаря мне у Польши появились кое-какие виды на Америку.

Но ни документов я не нашел, ни бриллиантов, ни консервов; в моей стене я вообще не нашел ничего значительного и достойного упоминания, кроме одного предмета, но этот предмет был весьма достоин упоминания и имел величайшее значение.

Я нашел выдвижную крышку от ящичка с грифелями. От непогоды дерево стало ломким, покрылось трещинами и набухло, но можно было еще различить виньетку из розочек, а на нижней стороне размытую надпись: Jadwiga Sierp, Wielkanoc, 34.

Видимо, имя и адрес. Имя девочки: Ядвига. Имя это особенное, это имя польских королев. Однажды кто-то целыми днями приставал ко мне, чтобы я в следующий кроссворд вставил имя «Ядвига», а вопрос задал о супруге Владислава Ягелло; имя польских королев  это слишком легко отгадать, а супруга Владислава Ягелло, вот тут им пришлось бы попыхтеть.

Мне сразу не удалось использовать это имя, а потом Эдвин затоптал наш кроссворд, и его самого затоптали, после чего я старался оградить себя от каких бы то ни было воспоминаний о той страшной игре и припоминал ее только тогда, когда спрашивал себя, почему же именно я сижу в тюрьме, и мне требовалось всегда усилие, чтобы согласиться с собственным объяснением, что убийство Эдвина и мое заключение едва ли связаны друг, с другом, ведь в той колонне, из которой меня единственного выудили, было довольно много тех, кто, в противоположность мне, в самом деле душил и топтал.

Ядвига, супруга Владислава Ягелло, первая польская королева; можно было догадаться, что это имя стояло на многих грифельных ящичках.

Фамилия Sierp встречалась, надо думать, реже; мне, во всяком случае, такая еще не встречалась.

Jadwiga Sierp, Wielkanoc, 34.

Что значит Wielkanoc, 34? Главная улица, 34, или что-то в этом роде? Но улица по-польски ulica, и на уличных табличках, которые я видел, стояло ul., а потом уже название. Мой теперешний адрес, например: Марк Нибур, Warszawa, ul. Rakowiecka, 37, и на единственной табличке, которую я с трудом разглядел по дороге от товарной станции Прага до этого моего нового адреса, стояло: ul. Waszyngtona, помню, меня удивило, что судьба судила мне идти именно по улице Вашингтона.

Возможно, Ядвига, когда она получила этот ящичек, не знала всего того, что знаю я теперь: ведь ящичком с грифелями пользуются очень маленькие дети.

Но нет, выцветшая надпись сделана не рукой ребенка, и уж тем более не рукой ребенка, который еще писал грифелем. Вероятно, писала мать Ядвиги, а еще вероятнее, бабушка. Бабушки именно так и поступают: они дарят грифельные ящички, украшенные розочками, и тут же надписывают на крышке, кому отныне принадлежит эта красивая коробочка. Моя бабушка постоянно дарила мне рубашки и в левом уголке воротничка всегда вышивала мое имя. Wielkanoc, 34,  загадки подобного рода мучают меня. Я, значит, спустился со стены  капустный суп и так уже распирал мне живот, у меня даже мелькнула мысль, как бы мне у всех на глазах не изринуть его, подобно тому как я у всех на глазах принял его внутрь,  и, перед тем как вновь подняться, я помог Эугениушу взгромоздить очередную глыбу на грузовик. Хоть ему моя близость не была по вкусу, но вежлив он был, как всегда, и, бросив взгляд на крышку, сказал:

 Ядвига Серп, пасха, тридцать четвертый год, давненько дело было, а если тебя зовут Серп, так целую вечность.

 И это значит?..

 Это значит, что sierp  это по-польски «серп», sierp i młot  это серп и молот, или молот и серп, как принято говорить по-немецки. Хедвиг Серп  думаете, в Германии кого-нибудь зовут Хедвиг Серп?

 А почему нет? Хозяина молочной лавки у нас зовут Вильгельм Коса.

 Вильгельм Коса  это совсем не то, что Хедвиг Серп, а Ядвига Серп в Польше  это уж совсем не то, и даже совсем что-то другое, если вы понимаете, о чем я говорю.

 Не очень-то я понимаю.

 Ну, вы вообще ничего не понимаете. Если у вас какую-нибудь девчонку звали Хедвиг Серп или у нас  Ядвига Серп, так, ручаюсь, обе уже витают двумя облачками над Иерусалимом А посему мой вам совет: не вам разгуливать с предметом, принадлежавшим некой Ядвиге Серп с пасхи тридцать четвертого года, и, кто знает, до какого времени.

Он ушел, и, сдается мне, кто видел, как я карабкался на стену, подумал бы, что я спасаюсь бегством. Два облачка  это мне можно не переводить. Это же строка из Великого Словаря Кричащих Намеков. Не всегда их смысл доходит тотчас, но уж если ты не только слышишь слова, но еще видишь выражение лица, а к тексту улавливаешь интонацию, так ты и без переводчика поймешь, что речь идет об убиении и истреблении.

Сдается мне, в старых историях рассказывают бессмыслицу, будто убийц всегда тянет на место преступления, но известная правда все-таки в этом есть. Убийцы не перестают говорить о своем преступлении.

Назад Дальше