Остановка в пути - Герман Кант 33 стр.


Ах, ты, святая-пресвятая дева, опять он пощелкивает стишками. И уходит в себя. А ему бы помолчать, эксцентрику. Марк Нибур, а-а-у-у-у! А-а-у-у-у!

Осторожно придерживая больную руку, я попробовал сесть и отодвинуться на крытых клеенкой носилках назад, к стене. Мне это почти удалось, и кровь теперь как будто не так сильно стучала в место перелома. Откуда было женщинам знать, почему мне не лежится, они, конечно, заметили, что теперь я могу лучше их разглядеть, но поняли это по-своему. Одни злобно смотрели на меня, другие явно надо мной потешались. Однако меня это не трогало: все, что только могло рассеять черный мрак, было благом. Даже эти, такие чужие женщины в платках и обрезанных мужских кальсонах. По крайней мере тут я не свалюсь с колокольни. А свои двустишия придержу при себе.

Тюремный врач, однако, не торопится. Тоже ведь профессия  осматривать женщин-арестанток, ряд за рядом. Но может, он следит, как замешивают цемент, и раздумывает, что предпринять. Хоть бы он что придумал. Не то возьмет еще и сделает мне бетонную повязку. Потом ее будет не снять. Придется с ней возвращаться в Марне, «Слушай, ты уже видел Нибура, экая у него бетонная лапища. Да, брат, война есть война: одному они ноги оттяпали, другому прилепили такую вот цементную трубу. Как бы его не прозевать, когда он выйдет погулять».

Стоп, опять заговариваешься, а ты ведь дал себе зарок не вылезать больше со стишками. Сядь-ка прямо, сломанную лапу подтяни к груди, будь с ней поосторожней, когда дышишь, дыши с опаской, все делай с опаской, смекай, что делаешь, что видишь  что ж ты видишь?

Я вижу двенадцать женщин, три  почти старухи, две совсем еще девочки, семь  молодые женщины, девушки. У четырех, что ближе к дверям, юбки и куртки в руках, головы повязаны платками, на ногах  грубые ботинки и толстые чулки, а белье прабабушкино или прадедушкино. Не слишком отрадное зрелище. И со здоровой рукой радоваться тут было бы нечему.

Вот что я думал, и думал как раз в ту минуту, когда хорошенькая, видимо, устала ждать и вышла из очереди. Она прислонилась к стене и отдыхала, держась хоть и прямо, но расслабленно, как в глубоком сне. Глаза были закрыты, а лицо под платком стало совсем маленьким. Руки повисли вдоль туловища, кончики пальцев касались стены. Казалось, она парит в воздухе. Ноги она поставила носками внутрь, грубые ботинки образовали почти тупой угол  поза ее была похожа на одну из ее цирковых фигур, но на этот раз смеяться не хотелось.

Я как раз искал определение для нее такой, какая она была сейчас, подобрал уже словечко «милая», но был еще в нерешительности и рылся в поисках других выражений; тут она взглянула на меня, и я сразу побросал все эти слова  «милая», «нежная», «прелестная» и «волнующая сердце»  в ящик, а ящик наподдал ногой, так что он с треском полетел в угол, под шкаф.

Она была настолько же мила, насколько я был свободен, а волновала ли сердце? Господи, разве это называется сердце?

Сломанная рука причиняла мне немалое беспокойство, но я не уверен, что не дал бы сломать ее еще раз при условии, что эта эквилибристка еще раз покажет мне свою игру.

Именно игру, а не бешеное жонглирование всевозможными шарами  и оно было недурно, но его, как выяснилось, можно повторять,  нет, я хотел бы опять увидеть эту тихую, совсем тихую игру у стены. Думаю, то была встреча с настоящим искусством.

К этой игре, пожалуй, подходил ее плохой конец, но, может, он все-таки был неплохой и сулил спасение.

Игра: одним взглядом она уведомила своих товарок, и они уже знали, что снова начинается цирк, только я не понимал, где нахожусь  в ложе или на манеже. Во всяком случае, женщины в очереди были публикой, а номер у стены  гвоздем программы.

Самым что ни на есть гвоздем, говорю это с полной ответственностью.

Она все время смотрела на меня, и я было подумал, что это обычное состязание  кто дольше выдержит взгляд,  и сперва даже не отвечал ей. У нее не одни только глаза хороши, думал я, есть и еще на что посмотреть, и раз она так нахальничает, буду и я нахалом.

После эксцентрического варьете я был уже не так робок.

Игра: она смотрела на меня, почти не двигаясь, только иногда шевелила руками  раз одной, раз другой,  при этом ее руки и туловище были словно разными существами.

В самом деле, я не знал, что можно так расстегнуть куртку. Грохот в ушах. Огни святого Эльма. Теперь-то я понимаю, почему эту штуку в горле называют адамовым яблоком.

На ней была такая же сорочка, как на других. Белошвейка не слишком мудрила над этим изделием. Я не очень присматривался, но, по-моему, она просто взяла кусок полотна, сложила пополам и прострочила, а потом пришила две бретельки. На этом ее фантазия иссякла.

Но вышло так, что эта сорочка пришлась Хорошенькой в самый раз. Казалось, сорочка только такой и может быть.

Игра: она смотрела на меня, спокойно выжидая, пока я посмотрю на нее. Это длилось вечность, но что такое вечность? Я действительно пытался отвернуться, но меня удерживал страх перед хохотом этих баб. Иногда я на миг отводил от нее глаза, но они неизменно возвращались к куску полотна и тому необыкновенному, что дышало и билось под ним.

Игра: движение рукой и чуть заметное шевеление бедрами, два балетных па,  и сбрасывается юбка. У нее, должно быть, такие же обрезанные мужские кальсоны, но куда же девалось уродство?

Уродство никуда не девалось  это мои глаза куда-то девались, я не вижу уродства. Вижу все, что относится к ней, но ее самое не вижу. Вижу грубые ботинки и грубый платок, толстые чулки, сорочку из куска полотна и полотняные портки с мужской ширинкой, вижу прелестные очертания ножек и глаза, которые не отпускают меня, вижу изящную линию длинных ног, голубоватые ключицы и плоский живот  но это почти единственная плоскость. Я вижу множество мест, к которым хотелось бы прильнуть, вижу и такие, к которым хорошо бы припасть, и одно, на которое я бы не прочь упасть.

Игра: она смотрит на меня, а я знаю, что другие смотрят на нас обоих, иногда я их слышу  то словечко, бойкое и задиристое, то смешок, слышу и ругань, а когда она балетными па сбросила юбку, раздались рукоплескания. Но игра продолжается: правая рука перелетает от правого бедра через весь обширный континент вверх к левому плечу, проносясь над низменной равниной в области пупка, набирает скорость, чтобы одолеть предстоящий ей огромный подъем, но этот отважный полет оказывается нужен лишь для того, чтобы сбросить с плеча и голубоватой ключицы одну бретельку.

Да не может же она!..

Нет, может: она и левую руку отправляет в такой же полет и с тем же результатом. Теперь правая бретелька соскальзывает с плеча на руку, но нехитро скроенный кусок полотна спадает не сразу: он задерживается на прекрасно вылепленных формах  только излишние движения теперь не дозволены.

После долгой расслабленной неподвижности игра требует лишь одного  резкого, напряженного движения, тут полотно и падает, падает Ниагарским водопадом, белым, тяжелым, грохочущим.

В грохоте участвовали и аплодисменты ее товарок, но оглушительней всего отдался он у меня внутри.

Единственным человеком, которого происшедшее ничуть не взволновало, была, по-видимому, сама артистка. Она все еще стояла в такой же свободной позе, только больше не прислонялась к стене, потому что на спине у нее теперь тоже не было сорочки, как не было ее на обнаженной груди.

Она продолжала смотреть на меня и, казалось, намерена была вести игру дальше, но врач-арестант испортил концовку.

Он впустил первых четырех женщин из очереди в соседнюю комнату и тут заметил цирк, увидел и других женщин  в рядах зрителей,  меня в ложе и артистку на манеже.

 Вроде обеда перед казнью! И правда, эксцентрично,  сказал он мне и добавил:  Когда придет ваш черед  желаю удачи! Цементная повязка значительно ускорит дело!

Он повторил свои несколько рискованные шутки дамам-зрительницам и даме-исполнительнице по-польски, а чтобы они лучше уловили их остроту́, по-видимому, дал им понять, кто я такой, во всяком случае кем числюсь в этом заведении. Очевидно, числюсь до сих пор, несмотря на все написанные мною автобиографии.

Я плохо понял остряка доктора, но слова, которые произносятся снова и снова, невольно запоминаешь, особенно если речь явно идет о тебе, а окружающие от этих слов заметно мрачнеют, к тому же совсем не трудно запомнить такие слова, как morderca и «Люблин».

Хорошенькая сперва довольно безучастно накинула на плечи куртку, подобрала юбку и сорочку и собралась как будто вернуться на свое место в очереди.

Но на минутку остановилась и что-то спросила у врача-арестанта, спросила с недоверчивой улыбкой, сопровождая вопрос слегка презрительным кивком в мою сторону. Наверняка она спросила: «Этот? Этот вот?» На сей раз ответ был дай совершенно определенный, со всем врачебным авторитетом, и снова прозвучало слово morderca.

А Хорошенькая что-то прошептала, покачала головой, вобрала ее глубоко в плечи, скрючилась и натянула платок на лицо.

Я увидел, что она острижена наголо и что ее тошнит.

С тех пор прошло уже столько времени, что в события тех дней неизбежно привносится много оценочного, но и тогда, в приемной тюремного врача, я понял: если от того, что я будто бы сделал, такой вот девке становится плохо, то, выходит, они меня принимают выходит, по-ихнему, я

Договаривай. Ясно, кто ты. Думай еще. Совсем один среди кручин, сижу в кутузке без причин. Единичная личность. Одинокая единичность. Единичный одиночка. Одинок, как в поле кочка. Кочка, койка, комната, камера, келья, кирпич.

Назовем все слова на «к». Камера, нет, не камера, комната, комната на «к», как каторга. Комната на «к», как край родной. Край родной на «к», как кофе и корица. Кофе и корица запрещены, назовем все запрещенные слова на «к». Кофе и корица, колбаса килограммами, карбонат, карамель, кисель. Каберне.

Назовем все незапрещенные слова на «к». Кровать, коса, клоун, коза.

Назовем все слова, связанные с краем родным: картофель, клевер, кино, календарь, колыбель.

Если уж такой девке делается плохо. Если уж такой. Запрещаются все фразы, начинающиеся с «если».

Если все родники текут. Фразы со словом «родники» разрешаются. Фразы со словом «текут» разрешаются. Фразы со словом «все» разрешаются. Только никаких фраз с одиночками по фамилии Нибур. Нибур в одиночке ревмя-ревет всю ночку. Скорей воспользуйтесь моментом, залейте рот ему цементом.

Назовем все слова, связанные с цементом. Дом, стена, труба, надгробный камень  надгробный камень запрещается, дом, стена, труба, чердак, свиное корыто, поросячий кашель. Поросячий кашель с цементом? Поросячий кашель от цемента? Точно, в Мельдорфе, это в моих родных краях, знаете, это городок такой, там родился также и Бартольд Нибур,  так вот, там один человек разорился, потому что на его свиней вдруг напал цементный кашель.

Очень сильный кашель от цементной каши, свиньи от него гибнут, и поросята дохнут.

Это нам рассказывал ветеринар в конторе старичков Брунсов. Не совсем так, конечно, про кашель от каши он ничего не говорил, ему ведь не надо было называ-к-ать все слова на «к». На-з-зывать. Зубная щетка. Зрительный зал. Зара Леандер.

Позвольте, а разве эту артистку зовут Зара, а не Сара? Именно Зара, как заря и закат. Если б ее звали Сара. Фразы, начинающиеся с «если», запрещены. Будь она Сарой, то она бы Фразы с этим словом запрещены. Ну-ка, быстро все фильмы с Зарой Леандер. «К новым берегам»  фильм с Зарой Леандер, да еще на букву «к». «К новым берегам»  новый фильм студии УФА с Зарой Леандер, подросткам моложе восемнадцати лет вход воспрещен.

Но ко мне это не относилось. Меня нельзя было считать подростком моложе восемнадцати лет, поскольку в Марне я был единственным печатником моложе восьмидесяти лет. А также поскольку господин Фрейлиграт заказывал у нас в типографии входные билеты, программки для специальных сеансов и все, что было нужно ему лично.

Господина Фрейлиграта звали Иоганнес, а ему хотелось бы называться Фердинандом. Господин Фрейлиграт в свое время объездил свет в качестве музыкального клоуна, а потом он купил кинотеатр. В первые годы у него еще жил белый шпиц, с которым он выступал в цирке, но у меня возникло подозрение, которое я так и не осмелился высказать, Я подозревал, что господин Фрейлиграт никогда не был музыкальным клоуном. Потому что его шпиц умел только подолгу ходить на задних лапах, больше ничего. Шпиц музыкального клоуна должен уметь по крайней мере ходить еще и на передних лапах.

Клоунский шпиц. Клоунский на «к». Хватит!

Господин Фрейлиграт печатал еще в типографии Брунсов свои стихи. Из-за них он и бунтовал против своего имени Иоганнес. Но он и сам понимал, что он отнюдь не Фердинанд Фрейлиграт. Стихи эти он печатал всегда только в одном экземпляре, под мое честное слово.

Честное слово было излишним: я ведь хотел ходить и на фильмы «до восемнадцати».

Должен сказать, что, если бы я заставил господина Фрейлиграта в свою очередь дать честное слово мне, что в этих фильмах всегда происходит нечто неприличное, он оказался бы в очень затруднительном положении. Может, дело было в моей наивности, но они могли бы спокойно пускать меня в кино и не требуя, чтобы я печатал господину Фрейлиграту его стихи в единственном экземпляре.

Один фильм назывался «Купанье на гумне». Его я с тайной помощью господина Фрейлиграта смотрел четыре раза: я думал, либо у меня с глазами неладно, либо я самые скользкие места прозевал. Но потом я догадался, что мои глаза тут ни при чем, просто фильм был рассчитан на воображение зрителя. На экране показывали очень немногое из того, что видели мужчины, подглядывавшие в щелки сарая, остальное надо было додумать самому. Вначале я так и делал, но четыре раза подряд это не получается, и я пришел к выводу, что «Купанье на гумне»  дурацкий фильм.

К тому же Зара Леандер там не участвовала. Назови все фильмы с Зарой Леандер. Как называется тот, про войну, где в нее влюбляется какой-то летчик?

«Большая любовь»? Тут уж я вообще не мог понять, почему этот фильм нельзя смотреть до восемнадцати лет. Ведь после него хотелось поскорей стать солдатом, летчиком и встретиться с Зарой Леандер. В бомбоубежище. Большая любовь. Большая тоска.

Я уже не помню, о чем был этот фильм, помню только, что, когда лежал на крытых клеенкой носилках в медпункте польской тюрьмы, тоска захлестнула меня как волна.

Я не мог бы сказать, о ком и о чем тоскую, я только хотел, чтоб все было по-другому. Но хотеть этого значило хотеть слишком многого.

Если бы в ту минуту я захотел выразить словами свою тоску, то, думаю, пришлось бы мне запеть или остаться немым. Один раз такое со мной уже было.

А после того было как после запретного сна: я пытался о нем не думать и ждал, чтобы он мне приснился снова. Откуда взялась у меня эта тоска? Как мог я в разгар войны считать, что возможен мир? И даже представлять его себе? Без печали, и без злобы, и без желания, чтобы это был мир с кем-то. Просто мир, и все.

Это было поздней осенью, темным вечером. Я провожал Имму Эльбек от ремесленного училища до ее дверей; всего-то и надо было пройти наискосок через улицу, хоть я и старался помедленней, но ведь это я шел с ней через улицу, это я держал ее за руку, держал еще долго после того, как все прощальные слова были сказаны.

Я медленно брел домой. Марне спал. С моря дул легкий ветер, временами он запутывался в аэростатах заграждения, и тросы тихонько скрипели.

Я вслушивался в ночной сумрак и вдруг почувствовал, что стал значительно старше. Ибо все мои ожидания давно износились, я уже все знал, и знал не так, как несколько лет назад. Я прислушивался, словно ждал шума каких-то мерзких крыльев, я стоял на краю света, рядом со мной старый город стонал в мучительном сне, а я хотел для него избавления.

Пусть бы сейчас загорелись огни, думал я, только огни  больше ничего не надо.

Желание было странное, ибо первое, что мы узнали о войне,  это что всюду должно быть темно. И мы узнали, что война  это нечто из ряда вон выходящее, раз из-за нее погасили даже береговые огни. Первым делом береговые огни. Это было нечто из ряда вон выходящее, потому что, по словам дяди Йонни, световой девиз плавучего маяка на Эльбе гласил: «Здесь снова жизнь забьет ключом!»

Жизнь должна начаться снова, и снова должны вспыхнуть огни. У меня, наверно, потому хватило смелости так думать, что перед этим я набрался смелости поцеловать Имму Эльбек возле ее калитки  над калиткой, уже разделявшей нас,  так что, когда Имма Эльбек убежала домой, моя смелость осталась нерастраченной. Тогда я принялся снова зажигать огни, но от этого было мало толку. Колпаки уличных фонарей с самого начала покрасили в синий цвет, а газ отключили совсем еще много лет назад. А витрины мясников и мелких лавочников были забиты досками или заклеены плотной бумагой, и каждому окну  будь то на кухне или в спальне, в каморке или в подвале  полагалось быть завешенным шторой. За светомаскировкой наблюдал дежурный по противовоздушной обороне и, едва завидев малейший, пусть даже самый тусклый проблеск света, кричал: «Погасить свет!»

Назад Дальше