Остановка в пути - Герман Кант 32 стр.


Я сразу же встал  это я помню. Полагаю, что вид у меня был растерянный и дурацкий.

Сначала ты летишь, потом ударяешься оземь, потом впадаешь в шок и только потом чувствуешь боль.

Меня обступили знатоки, и Эугениуш превзошел себя  ему удалось синхронно переводить их многоголосые суждения.

Большинство считало, что у меня сломана рука. Левая рука. Повыше запястья. Прямо пополам. Это же яснее ясного, не впервой им видеть переломы. Ничего удивительного  грохнуться с такой высоты и с такой силой. Вот идиот. Сам виноват. Явный перелом. Срастется быстро, но надо наложить шину. Как он побледнел, бедненький. Притих теперь, белобрысенький. Больше уж наверх не полезет.

Шофер тоже страшно побледнел, а мой личный конвоир пришел в ярость. Он погрозил мне прикладом автомата, и между конвойными разгорелся спор. Но Эугениуш его переводить не стал.

До ворот тюрьмы было всего несколько сот метров, но шофер непременно хотел подвезти нас  меня и моего конвоира.

Седоусый солдат на этот раз держался не так невозмутимо, но все же обхлопал мои карманы, ощупал каждую штанину и правый рукав. До моей левой руки он не дотронулся, это немного погодя сделал врач, с которым я уже встречался раньше, после происшествия с кувалдой. По-моему, сделал грубо.

Разговаривал он тоже грубо:

 Вы разве эксцентрик? Мало вам того, кто вы? Хватит с вас, что вам сломают шею, а руку-то зачем? Да еще в тюрьме. Кто это в тюрьме ломает себе руку? Здесь можно заработать понос, флегмону, а уж перелом  это эксцентрика. Я к нему не прикоснусь. Я сам сижу и оказываю помощь по мере сил  заглядываю в горло и в задницу, но ваш перелом подождет, пока придет тюремный врач. Рентгена у меня нет, гипса нет, рука потом останется кривая, а где у меня гарантия, что вас не повесят? Если да, то ваши останки попадут в анатомичку. И что там скажут? Увидят кривую кость и закричат: врачебная ошибка, врачебная ошибка! Вам-то все равно, вы будете уже холодненький, а моей репутации это повредит. Никто не скажет: надо войти в положение, коллега и сам сидел. Нет, они заявят: он не справился с простым переломом. Никто не вспомнит, что не было ни гипса, ни рентгена. Я своих коллег знаю, или вы думаете, я сам напросился сидеть в тюрьме? Разве я, по-вашему, такой эксцентричный? Ложитесь на носилки и ждите, пока придет тюремный врач, Представляю, как он взбесится  он бы с удовольствием переломал все кости каждому из вас, а тут вдруг являетесь вы и, нате, пожалуйста, сами себе что-то сломали  вот наглость!

Рука у меня зверски болела, а потому из всей речи врача-арестанта вначале до меня дошли только отдельные куски, злиться на него по-настоящему я не мог, основной заряд злости я тратил на себя: что правда, то правда, Нибур-эксцентрик! Почти двадцать лет войны и мира прожил без переломов и  надо же!  схлопотал себе перелом в таком заведении, где это считается из ряда вон выходящим. А самого этого заведения тебе мало? Мало того, что ты здесь сидишь? Мало вам того, кто вы? Как он сказал, этот тип? Мало вам того, кто вы? Откуда он может знать? Он же сам сидит. А говорит, сломают шею. И кому  человеку, который чуть было сам ее себе не сломал. А сломанная рука, это что  пустяк? Но он говорит о повешении почти всерьез. Или правда всерьез? Да не может же он действительно так думать  анатомичка!

На какой-то недобрый миг я почувствовал, что сердце у меня остановилось, споткнувшись об это слово, а когда затихло сердце, затихла и боль. И потому, что это было для меня вопросом жизни, я вытеснил из сознания и одно слово, и всю гнусную речь и сказал себе: ты очутился здесь из-за смехотворного увечья, перелом руки  это даже не перелом ноги, не говоря уже о других переломах. Не говоря уже о переломе коленной чашечки, или шейки бедра, или тазовой кости, или ребра не говоря уже обо всем этом.

Смехотворно, смехотворно, да и только, у меня всегда был талант калечиться людям на смех. Однажды он играл в «бомбежку Адуа», и его принесли домой, как после всамделишного сражения. Эта игра  «бомбежка Адуа»  раньше называлась «в казематах форта Дуомон», но тогда шла война с Абиссинией, и на киноуроке нам показывали фильм «Мужчины делают историю», поэтому игра стала называться «бомбежка Адуа».

Она была так проста, что не могла надоесть, она вызывала одновременно ужас и восторг, чем доставляла нам огромное удовольствие. Кто-нибудь из ребят заползал в канаву, под жестяной рекламный щит, а остальные обстреливали его из здоровенной рогатки камнями величиной с кулак. Резинка была от эспандера; она громко щелкала, на щит с грохотом обрушивались камни, а мы делали вид, будто от этого грохота глохнем.

Я как раз был абиссинцем, сидел в бункере возле Адуа и ждал очередной итальянской бомбежки, когда меня вдруг позвала мама. Адуа находился на изрядном расстоянии от нашего дома, но про голос моей мамы отец говорил, что его слышно до самого Гельголанда, а чтобы сделать свое утверждение более правдоподобным, прибавлял: «Конечно, при хорошей погоде».

В окрестностях Марне мамин голос настигал меня при всякой погоде. Она звала меня моим полным именем Маркус, а при сильном ветре и на большом расстоянии от него оставались только гласные. Но уж это «А-а-у-у-у» я слышал всегда и по заведенному у нас обычаю  этого требовал отец и со свойственным ему упорством ввел в обычай  должен был ответить: «Да-а-а, иду-у-у», все бросить и мчаться домой. И как мчаться!

В Марне я слыл послушным мальчиком и сейчас понимаю, что для этого были основания.

Бомба на Адуа, видимо, уже летела, и мамин зов тоже, они настигли меня почти одновременно  зов чуть раньше, чем камень, потому что я как раз высунулся из канавы, чтобы прокричать положенный ответ,  тут снаряд ударил по краю рекламного щита фирмы аккумуляторов «Даймон» и дал рикошет такой силы, что содрал у меня кусок скальпа и затмил мне свет на весь остаток дня

Кроме того, у него еще шрам над левой бровью, похожий на морщину, и шрам этот, пожалуй, ему к лицу, но заработал он его смехотворным образом.

У меня, ясное дело, был старый револьвер, газовый револьвер, и ствол его, естественно, был просверлен  я пережил свой револьвер благодаря нескольким чудесным случайностям. Носил я его в кармане куртки и однажды вечером крикнул со двора маме, чтобы она из кухонного окна бросила мне куртку. Пока летела куртка, револьвер провис и угодил в меня первым, так что в тот вечер мне уж куртку надевать не пришлось.

Но некая особа сказала, что шрам мне к лицу.

А потом он еще руку себе сломал  это просто смехотворно. Неделями он лазает вверх-вниз по высоченному обломку стены, что далеко не безопасно из-за ветра, из-за совести, из-за деревянных башмаков, а когда наконец оказывается внизу, ему вдруг приходит в голову позагорать  и вот, извольте

Я ощущал на коже легкое жжение, оно было отдаленно сродни жгучей боли в руке, и когда меня стало знобить, я подумал: это может быть и от солнца, и от перелома,  меня так и подмывало крикнуть: «Как мне страшно, ах, как мне теперь страшно!» Значит, это и вправду бывает  «плач и скрежет зубовный».

Но ко мне относилась только вторая часть изречения, ибо для плача  этого я еще не забыл  бывают более веские причины. А ведь случившееся со мной было смехотворно. И подло. Он едва начал немножко отходить от самого себя, едва поборол себя и зарекся впредь думать неизменно только о себе, впервые последовал заповеди, что презрения достойно не оглядываться вокруг и не позволять окружающим заглядывать в твои дела, как вдруг его сбрасывает с крыши, и он опять становится совершенно единичной особью.

Сбрасывает? Кто сбрасывает? Господь бог, или черт зловонный, или чудища, которых пускают в ход, когда надо научить человека страху,  ведьмы и тролли? Кто сбрасывает Марка Нибура и превращает его в единичную особь, выбивающую дробь зубами? Кто хочет сбросить Марка Нибура, абиссинца из форта Дуомон со шрамом от револьвера?

Я понимал, как много заложено для меня в этом вопросе, но так как ответа на него еще не знал, то решил снова вернуться в тот дом и держаться до поры до времени за моих добрых знакомых, которых звали Сикорский, Ковальский, Ядвига, и чьи истории были настолько потрясающими, что могли отвлечь меня от моей собственной. Но этим фигурам, сотканным из фантазий, пришлось отойти на задний план, их оттеснили другие, и оттого, что я их видел, и слышал, и обонял, а однажды увидел в совсем необычном свете, я не мог в них не верить.

Это были  неужели травматическая лихорадка действует так быстро и так сильно?  женщины, несколько пожилых женщин, но больше молодых и молоденькие девушки. Они как будто совершенно забыли, что они не на рынке, не в общественной прачечной и не на лужайке для отбеливания холстов, а меня они вообще не замечали. Их была дюжина, а говорили наперебой двадцать четыре голоса  хотя некоторые пожилые женщины озлобленно молчали, а две совсем юные девушки безмолвно держались за руки. Две-три начали снимать куртки, но перестали, когда появился врач-арестант, который с трудом заставил их утихомириться.

Два слова из его речи мне были известны, ибо они составляли основу тюремного языка: później! и czekać!  позже! и ждать! Отклик женщин на его заявление тоже был для меня не нов: они протестующе заныли, что их заставляют ждать, точно им предстояли бог весть какие важные дела и потеря времени была для них очень чувствительной. Из этого мне стало ясно, что они были пленные, как я, или арестанты, как врач. Однако им было не ясно, что я за птица, но врач молча отмахнулся от их вопросов, мстя им за недостаток уважения к себе, а ко мне подошел и сказал:

 Тюремный врач придет чуть позже. Один тут повесился, но еще жив  халтурная работа. Вы этого не делайте. Предоставьте это нашим специалистам. Возня с вами  нужен гипс! Нет в тюрьме гипса. Послали за каменщиком, может, у него есть. Иначе придется положить вам руку в цемент. Придется вам немного дольше пробыть без движения, привыкайте помаленьку: скоро ведь станете совсем недвижным. Загонят вам руку в цемент. Я же говорил: эксцентрик!

Он произнес это слово громко, уже в дверях, и, разумеется, оно снова привлекло ко мне погасший было интерес женщин. Одна из них, особенно бросившаяся мне в глаза, потому что она больше других изъяснялась руками, бедрами, грудью и задом, крикнула:

 Ty, ekscentryk, ty niemiec jesteś?

Я нашел, что не слишком-то вежливо  спрашивать меня, немец ли я, и потом, никогда нельзя знать, как будет принят ответ  с меня было довольно, что врач-арестант все время звал меня эксцентриком. Но с другой стороны, не так уж неприятно, когда тобой интересуется хорошенькая женщина, и, в конце концов, я ведь только сейчас, что называется, днем с огнем искал общества, чтобы отделаться от самого себя,  ну так в чем же дело?

 Да, немец,  ответил я, и мне почудилось, будто те две девочки еще крепче взялись за руки, да и перешептывание остальных не говорило о том, что они в восторге.

 Ty, niemiec,  сказала хорошенькая, и нетрудно было заметить, что она собирается устроить какое-то представление для своих товарок,  ty, niemiec, что болит?

Потом она, по-видимому, повторила свой вопрос по-польски, но, прежде чем я успел ответить, одна из женщин крикнула что-то, чего я не понял, и, едва договорив, уже давилась от смеха, да и большинство остальных тоже расхохотались. И хорошенькая заливалась вовсю, но раз уж она начала представление, то она его и продолжила:

 Ty, niemiec, ты эксцентрик в цирке, в кабаре?

Она тут же изобразила, что понимает под словами «цирковой эксцентрик»,  и не только потому, что не знала точно, существуют ли эти слова в немецком языке, просто у нее был талант. Она сгибалась в три погибели, ноги ставила то иксом, то скобкой, потом вдруг руки у нее делались такие длинные, что она почти на них наступала. Все это она проделывала очень смешно и совершенно покорила свою публику, а меня  вдвойне. От смеха я почти позабыл про боль в руке, даже совсем позабыл, потому что на меня еще никогда не выплескивалось столько женственности.

Я знаю, перелом вызвал у меня легкую горячку, и мое восприятие то бывало притуплено, то опять обострялось, но эта дама была из тех, что весьма способствуют учащению пульса, и она это знала, она знала также, что я это знаю, ей доставляло удовольствие, что я это знаю, и я почти уверен, что она испытывала и нечто большее, чем удовольствие,  удовольствие не совсем точное выражение.

Как у всех остальных, одежда у нее была из грубого материала, но сама она была не из грубого материала. Она была из тех женщин, что могут поднять бочку с водой и при этом не теряют своей женственности. Мне кажется, когда такие, как она, показывают только мизинчик, видишь уже всю руку и хочешь уже всю руку, и другую в придачу, и плечи, и шею, и живот, и все прочее.

Она была бесконечно изобретательна в своей эксцентрике, и о некоторых ее позах я не мог бы с уверенностью сказать, имеют ли они отношение к цирку  к детской программе цирка, во всяком случае, нет,  я знал только, что у меня уже давно горят уши.

 Ty, niemiec,  сказала она,  ты эксцентрик, я жонглерка, бросаю шары, давай устроим цирк. Или варьете? Так, так, устроим варьете с вариациями; ты эксцентрик  я жонглерка, я эксцентричка  ты жонглер!

И она показала всем нам, но прежде всего и прежде всех мне, как она представляет себе наше варьете с вариациями, и хотя она была сделана не из грубого материала, но более грубого материала, чем в тот раз, я еще долго после того не видел.

Ладно, я уроженец Марне, у нас там несколько северные представления о варьете и о том, какими частями тела не очень-то удобно жонглировать, но боюсь, что даже в Марселе такого рода эквилибристику, с такими удивительными вариациями сочли бы немного рискованной.

Даже врач-арестант проявил веселое любопытство и некоторое сожаление, когда из-за него спектакль пришлось прервать. Он захлопал в ладоши, и это прозвучало как команда, но хорошенькой он вдобавок отвесил полупоклон  она вправе была счесть и это знаком одобрения.

Он, по-видимому, сообщил, что тюремный врач пришел, потому что женщины выстроились в очередь у двери в соседнюю комнату, и первые опять сняли куртки и сбросили с себя негнущиеся юбки.

После варьете меня это не особенно взволновало, тем паче что белье у этих дам было довольно своеобразное. К тому же я опять почувствовал, что кровь в моей руке с трудом проталкивается мимо обломка кости. В довершение всего у меня появилась удивительная мысль, странный вопрос, зацепившийся за почти стертое воспоминание. Был ведь уже в моей жизни какой-то эпизод с польскими женщинами и с цирком или театром, и я тогда тоже лежал, правда по другой причине, да и женщины были другие, но я лежал, а женщины вели разговор о театре или цирке. Об артистах. Меня приняли за циркового артиста.

Сначала я решил, что в повторении эпизода, а может быть, искаженном воспоминании или горячечном бреде виноват мой перелом, но дальше в удвоенной картине появилась одна подробность  ранение, из-за которого я тогда лежал на соломе перед женщинами, в первую из всех этих бесчисленных ночей, и тут я понял, что это не сон, хотя лучше бы это был сон.

Потому что это чуть искаженное повторение было каким-то неотвязным; оно словно таило в себе какой-то смысл, а я сознавал, что мне его не понять, да и кто бы мог в этом разобраться? А одна из мерзостей жизни в заключении состоит в том, что все случившееся, всякая мелочь приобретает огромное значение. Конечно, это объясняется тем, что не случается почти ничего, а времени на раздумья хоть отбавляй, но объяснением горю не поможешь, а от того, что без конца находятся желающие объяснять, оно становится еще горше.

Там, где у человека нет выхода, толкователям снов, предсказателям, интерпретаторам всевозможных жизненных ситуаций  полное раздолье. Я ненавидел лагерных шаманов за то, что они кормились чужой глупостью и корчили из себя мудрецов, наделяя людей судьбой, которую сами же и выдумывали.

А теперь я увидел, как бегу к одному из этих заклинателей дождя, и услышал, как излагаю ему двойную историю про Марка Нибура и польских женщин, и нашел все это недопустимым.

Поэтому я прервал свой рассказ, не успев открыться толкователям. Ничего подобного, воскликнул я, никакая она не двойная. Тогда был январь и еще шла война, а теперь апрель, и год другой, и уже мир. Тогда они смазали мне обмороженные ноги салом, а теперь я жду цемента для сломанной руки. Тогда они приняли меня за артиста, а теперь за клоуна. Тогда я был в плену, а теперь в тюрьме. Тогда все только завязывалось, а теперь должно наконец развязаться. Ах, прости-прощай, мой конь буланый!..

Я услышал свой стон, открыл глаза и дал себе зарок перед этими бабами в уродливых кальсонах больше не пикнуть. Оставайся ты собой, я пребуду сам собой. Рот сожми и слезы скрой. Не слыхать им ропот твой.

Назад Дальше