Остановка в пути - Герман Кант 38 стр.


Я догадывался, что они скоро погонят меня из закутка, а потому устроился в нем поудобней и, ослабев от такой физической и умственной нагрузки, вскоре забылся тревожным сном.

Со сломанной рукой плохо спится. Я спал так, как, наверное, спят люди со сломленной душой.

Майор Лунденбройх сказал:

 Сначала одно признание, господа. Я лишь скрепя сердце следую установленному порядку. Порядку, который обязывает каждого раструбить про самое радостное событие своей жизни. Возможно, вы откажете мне в праве выступить здесь с критикой, но, прежде чем вы мне откажете, я все же выскажусь. Кому какое дело до чьих-то радостей? С тех пор как я попал сюда, мне довелось прослушать уже немало рассказов такого рода, и должен сказать, что кое с кем из рассказчиков я после этого порвал бы всякие отношения, находись мы в условиях, когда человек располагает достаточной свободой для подобного шага. Знаю, мы такой свободой не располагаем, и потому подчиняюсь, подчиняюсь вдвойне: продолжаю поддерживать отношения и придерживаюсь уговора, принятого здесь до меня.

Самое радостное событие моей жизни. Оно довольно деликатного свойства, я это сознаю, но  либо все, либо ничего. Либо ничего, либо все, целиком и полностью. Итак, что вам сказать: я познакомился с моей невестой вечером тридцатого января тысяча девятьсот тридцать третьего года. Берлин, Унтер-ден-Линден, Бранденбургские ворота, факельное шествие СА. Чтобы сразу исключить недоразумения: я не был национал-социалистом тогда и не стал им потом. Прошу не расценивать это как запоздалую попытку отмежеваться  я не был национал-социалистом, я не национал-социалист. Я был и остался патриотом. Тех из вас, кто занимал руководящие посты в СА, прошу простить мне признание: я не очень симпатизировал СА, мне казалось, что от всего этого несет хамством, но при наших нынешних обстоятельствах об этом действительно лучше не говорить. Я только хотел сказать, что в тот вечер не имел отношения к шествию, а случайно оказался поблизости и остановился лишь для того, чтобы посмотреть на этот спектакль. Песни, свет факелов, дым, маршевый шаг, толпы народа вдоль тротуаров  все это, конечно, производило впечатление, но не настолько сильное, чтобы отвлечь мое внимание от молоденькой девушки, стоявшей поблизости от меня. В родительском доме меня приучили к известной рассудочности, а занятия юриспруденцией отнюдь не разожгли во мне мечтателя, так что я сказал себе: спокойно, такой красивой, какою она тебе видится, женщина вообще быть не может  это все от освещения, от наэлектризованной атмосферы; наверное, какая-нибудь продавщица. Ну и что, если продавщица  на эти вещи мы смотрели широко. Вы сами знаете, чего мы мужчины только не вытворяем, когда хотим разглядеть даму поближе,  вам объяснять не надо, можете мне поверить, все это я и вытворял. Но как бы я ни менял свою позицию и как бы ни менялось освещение, девушка оставалась такой же красивой, и от всех моих попыток уличить себя в ошибке желание познакомиться с ней только крепло. Короче: я познакомился с Аннедорой, и со временем, при дневном свете и при лунном, при грозовом и при свечах, в свете зари на Куршской косе и в сумерках в Бернских Альпах, первое впечатление только углубилось и упрочилось. В моих «манатках», как здесь говорят, есть фотографии этих первых месяцев, а также более поздние, нам их, я полагаю, отдадут, и я спокойно жду той минуты, когда вы потребуете от меня доказательств красоты моей невесты, а впоследствии и жены. Но вернемся к радостному моменту: у нас с ней было столько радостных моментов, что теперь, когда подошел мой черед рассказывать, мне было трудно на чем-то остановиться. Однако когда я поборол наконец упомянутые сомнения и решился рассказывать, то на первый план выдвинулся один-единственный момент, имеющий полное право называться самым радостным. Он относится к началу тридцать шестого года. Позади немало волнений  помолвка и, пардон, бурная страсть, а с другой стороны  Ремовский путч и перестройка судебной системы рейха, включая нюрнбергские расовые законы и национал-социалистские правоохранительные нормы. На пасху была назначена свадьба, а затем предполагалась поездка в Южную Италию, до начала курортного сезона, по умеренным ценам  правда, в чрезмерности наших чувств мы способны были позволить себе и неумеренные. И вдруг я нахожу в почтовом ящике записку: «А чистокровная ли арийка фрейлейн Аннедора Корен?» Сперва я, конечно, вскипел гневом на клеветника, потом с презрением бросил его пачкотню в корзину, потом рассмеялся над этой дикой глупостью  ведь на свете не было второй такой голубоглазой, белокурой, прекрасной девушки. И тогда я подобрал писульку и разгладил ее, считая, что Аннедора тоже имеет право позабавиться. И вот, когда я разгладил записку, мой взгляд нечаянно упал на нее, и я прочел: «Ко ен»  на одной половине «Ко», на другой  «ен», а «р» почти что стерлось на сгибе. Машинально начинаю я подставлять в пробел недостающие буквы и, можно сказать, одними глазами, без всякого умственного усилия, читаю: «Кобен, Коден, Коген», а вслед за этим сразу  «Коган». Не могу сказать, что последнее я тоже сделал без умственного усилия. Мой ум забил тревогу, и я прочел «Коган», зачеркнув «е» и подставив «а», и уж хуже этого ничего быть не могло  Коган. «Вы маленького Коганчика не видели?» Коген, Коган, Кан  Аннедора Кан, в замужестве Лунденбройх? Вам не надо объяснять, господа, что это значило для человека, который ценою жертв и усилий, своих и родительских, подготовился к большой служебной карьере, для патриота, в ком лояльность сидела так же прочно, как его собственное сердце. Не я придумал эти законы, но они действовали, и теперь оставалось только выяснить, подпадаю ли под них я и соответственно фрейлейн Корен. Щекотливая ситуация: как будешь спрашивать белокурую, голубоглазую, высокую, безупречного сложения даму, арийка она или нет? Ну, я был юрист, и в бытность мою в Марбургском университете нам факультативно преподавали методику допроса, так что мне было нетрудно как бы ненароком навести разговор на происхождение фамилии Корен. Странное дело: в такое время, когда составлять родословное древо, таблицы предков, доискиваться своего происхождения стало, можно сказать, светской игрой, правда с более чем серьезной подоплекой,  в такое время фрейлейн Корен ничего не могла сказать о своей фамилии. Понятно вам, что это меня отнюдь не успокоило? Не могу и не хочу сейчас воскрешать душевное напряжение тех дней; перешагнув через него, скажу только: я нашел специалиста по этим делам  такие водились, и среди них были люди без всякого фанатизма, заинтересованные исключительно в деньгах, они бесстрастно сообщали человеку всю правду  приятную или нет,  я такого специалиста нашел, он быстро согласился за определенную сумму взять на себя это дело, гарантировал мне полное соблюдение тайны, и потянулись дни, которые я и сейчас, при моих нынешних обстоятельствах, никак не мог бы причислить к счастливейшим дням моей жизни. Теперь, когда все это уже позади, во всех смыслах, можно сознаться: у меня были минуты такого неверия, когда в женщине, которую я, казалось, любил, мне вдруг чудились семитские черты  странно-чуждый разрез голубых глаз, гортанный призвук там, где в германской речи его не бывает, еврейские вкрапления в чисто немецкую лексику, например излюбленное ее словечко chuzpe, и, кроме того, что-то наносное, чуждое в характере,  но это может завести нас слишком далеко. Все это и так зашло слишком далеко, потому что в один прекрасный день, господа, я получил справку, о содержании которой вы, конечно, уже догадываетесь. Эта письменная справка, и в приложении к ней копии с документов,  получение ее и было самым радостным событием моей жизни  удостоверяла: фрейлейн Аннедора Корен принадлежит к самому что ни на есть арийскому роду. Впоследствии я как-то рассказал эту историю жене  то-то было смеху в нашем доме.

Они без особого пристрастия прощупывали историю майора Лунденбройха и его семейное счастье. Правда, газовщик пытался его расспросить, какими еще достоинств вами, кроме волос и глаз, обладала фрейлейн Аннедора: ему довелось слышать, что у еврейских женщин своя, особая манера греть мужчине постель,  так как же обстояло дело у них, когда они ездили на Бернские Альпы слушать «йодль» или на Куршскую косу с ее крутыми ветрами? Но когда смолк хохот, гауптштурмфюрер цыкнул:

 Заткнись, газовщик!  И газовщик заткнулся.

«Самое радостное событие моей жизни», и «отбивные котлеты», и утренняя пайка хлеба, и ежедневный стул генерал-майора Нетцдорфа, и его ежедневные при этом стоны, и от случая к случаю импровизированные лекции генерала Эйзенштека о коренных различиях между Гинденбургом и Людендорфом, или о том, насколько бессмысленно называть марнское чудо  чудом, или о той ниточке, за которую можно было удержать Сталинград, и ежевечерняя перекличка с неизменным рапортом учителя-фольксдойче, и ночное бормотанье в ложечном ряду, и с трудом сдерживаемая враждебность почти каждого к почти каждому, и сварливая неуступчивость, когда речь заходила о расписании поездов в Ноймюнстере, или об идеальной дозе мускатного ореха, потребной для приготовления тушеной цветной капусты, или о принадлежности Карла Великого к немцам, и камерный марафон завзятых ходоков, и марафон заядлых игроков в «камень-ножницы-бумага-колодец», и гастрономический марафон людей с голодным бредом в голове, и вонь от грязи снаружи и страха внутри  все это были прочные составные части моего прочного заключения. Я влачил свои дни, как вол, крутящий ворот, только со мною дело обстояло похуже: я считал, что нахожусь не на своем месте, и все думал о месте и о себе, но у меня хватало ума не слишком обнаруживать это перед другими.

Стихами Флеминга и своими в придачу, поэтическими цитатами вместо ответа немецкому генералу я показал, что у меня не все дома, вдобавок я носил пятнистую куртку от маскхалата, какие носили также костлявый садовник, поджарый гауптштурмфюрер и еще несколько человек, и меня сочли опасным, а так как голландец разболтал, что я убийца, то и общественно опасным, и только капитану Шульцки, все еще злившемуся на меня за то, что «отбивные» делали не из меня, а из него, вздумалось проверить, насколько я соответствую своей репутации, и вот, когда пришла его очередь сметать веником пыль в трещины асфальтового пола, он протянул это орудие мне и сказал:

 Слушайте, вы, конфирмант, пусть у вас гипсовая рука, и гипсовые яйца, и мозги гипсовые, но для такой уборки и одной руки хватит, а ума вообще не требуется  ничего, справитесь. Ну-ка, вы, типчик, берите!

Все это было вроде бы в пределах допустимого. Правда, выражение «конфирмант» стояло на грани оскорбления, но среди такого количества стариков его можно было проглотить. А предположения капитана насчет гипсовых частей моего тела были даже не лишены остроумия, что позволяло мне пропустить их мимо ушей.

Не мог я пропустить только слова «типчик»: кто смирялся с таким обращением, должен был бы с этой минуты стоять перед ними навытяжку и чистить ботинки какому-нибудь капитану Шульцки. Тут уж капитан Шульцки перегнул палку, и, чтобы он это сразу понял, а заодно и те, у кого на уме было то же самое, я мгновенно развернулся налево, придав крутящий момент и силу инерции своей загипсованной руке, и двинул ею господина капитана Шульцки по шее, между кадыком и сонной артерией, от чего он свалился как подкошенный.

Самому мне тоже было зверски больно, и сперва я на себя разозлился, потому что метил-то я ему в зубы, но, увидев что капитан и так основательно онемел и что покамест ни у кого как будто бы нет охоты называть меня «типчиком», примирился с возобновившейся болью в руке. И когда вечером генерал Эйзенштек объявил решение совета старейшин о том, что мне надлежит освободить закуток и занять в ложечном ряду место, соответствующее моей букве алфавита, я принял это как должное.

Я очутился между обер-лейтенантом Мюллером, который представился как Мюллер Расстрел Заложников, и каким-то типом по фамилии Нучке.

Тот сказал, что наверняка попал сюда по ошибке, и поскольку мне не спалось, я думал, и мысль моя шла все по одной и той же колее: значит, нас уже двое, значит, нас уже двое, значит, нас уже двое.

XIX

К слушанию рассказов о радостных событиях в жизни я приобщился, только когда на очереди был уже крестьянский фюрер Кюлиш, и ничего не знал о том, что было верхом блаженства для ортсгруппенлейтера Аммана и советника по уголовным делам Косински. Однако из всего явствовало, что майор Лунденбройх своей повестью о чуть было не сорвавшемся свадебном путешествии внес новый оттенок в эту часть дневной программы. Ибо с этого момента всякий, кому приходилось повествовать о пережитой им высшей радости, делал это в таком сугубо интимном плане, что я только диву давался. Ну какое было дело без малого сотне чужих, чуждых, а иногда и совершенно отчужденных людей до того, что швейцарец Луппке почувствовал огромное облегчение, когда супруга его хозяина-помещика сообщила ему, что после вчерашнего опять им довольна? И в чем состояла ценность сообщения, которое сделал нам обер-лейтенант Мюллер  Мюллер Расстрел Заложников, что «его старуха»  так он называл свою жену, о которой среди его однополчан шла молва, будто она слишком уж гулящая, чтобы на ней жениться,  так вот, его старуха после первой брачной ночи заверила его, что никому еще не удавалось ее так ублажить.

Да и самое радостное событие в жизни газовщика, который не только говорил с рейнским акцентом, но еще и назывался Юппхен Мюллер, не вызвало у меня особого желания, чтобы очередь поскорее дошла до буквы «н», то есть до Марка Нибура. Радостное событие в жизни газовщика, как и следовало ожидать, состояло из целой серии радостей, которые он уготовил домашним хозяйкам своей части города, когда снимал у них показания со счетчика. «Парень, парень, у некоторых нашлось для тебя кое-что на счету!»

Я, конечно, спросил газовщика, что вынудило его променять приветливые берега Рейна на унылый берег Вислы, а он в ответ вяло махнул рукой: ему-де ничего не могут предъявить, ну разве что самое пустячное присвоение власти, и положенный ему срок он уже отсидел здесь как подследственный, да и с точки зрения закона вообще сомнительно, чтобы из-за такой безделицы его надо было засунуть сюда, к полякам.

Мне хотелось подробнее узнать о присвоении власти, но насколько подробно он умел расписывать, что происходило, когда он со своим привычным возгласом «Ну-ка, поглядим, сколько там набежало!» входил в квартиры к солдатским женам и вдовам, настолько же скуп на слова оказывался он, когда речь заходила о юридических «пустяках». В больших дозах эти вечные сказки про шейки-шлейки, пряжки-ляжки, спинки-ширинки показались мне немного утомительными, и мое намерение ни в коем случае не говорить в этом кругу о минутах душевного подъема только утвердилось, когда швейцарец Луппке, газовщик Мюллер и Мюллер Расстрел Заложников все ярче стали расписывать этой критически прощупывающей публике свои замечательные подвиги.

Правда, генерал-майор Нетцдорф, чья очередь рассказывать была как раз передо мной, хотя в нашем ложечном ряду он не лежал, а занимал место в углу для совета старейшин,  правда, генерал-майор Нетцдорф избавил нас от своих постельных историй, которые, наверно, оказались бы довольно линялыми, не стал он ничего сообщать и о самом прекрасном в своей жизни стуле, а рассказ о том, как ему, в то время молоденькому прапорщику, удалось уличить в ошибке седого преподавателя тактики при разборе сражения у Гравелот, ненадолго занял внимание слушателей, меня же только укрепил в намерении не участвовать в этом параде болтунов.

Пожалуй, здесь опять уместно было бы сказать, что отнюдь не моя более высокая честность или более острый ум побудили меня к несогласию и замкнутости: просто из отчего дома я вынес примеры известной строптивости, а теперь оказался в таких обстоятельствах, которые заставляли меня быть строптивым, если я не хотел, чтобы меня задавили. Полное разрушение всего существовавшего доселе порядка навело меня на мысль, что я могу справиться со своим окружением только в том случае, если буду ему упрямо противостоять.

Настолько я к тому времени был еще наивен и неискушен.

Может быть, я смутно сознавал, какие у меня есть на это причины, и, может быть, это придавало моему противоборству еще большую силу; так или иначе, когда от меня ждали одного, я делал совсем другое, а мои сокамерники, которые пробыли в ложечном строю на целый век дольше моего, считали совершенно недопустимым, чтобы человек не придерживался отведенной ему позиции.

Назад Дальше